ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 201 декабрь 2022 г.
» » Ольга Кобылянская. VALSE MÉLANCOLIQUE (I часть)

Ольга Кобылянская. VALSE MÉLANCOLIQUE (I часть)

Редактор: Анна Орлицкая





Фрагмент. Часть первая (продолжение в № 196)


Перевод с украинского Юрия Серебрянского


От переводчика: пытаясь уловить происхождение духа свободы украинской современной культуры, несомненно славянского, почти языческого, я интуитивно выбрал Valse Melancolique, повесть Ольги Кобылянской. На перевод текста ушел год, и я, конечно, представлял себе его публикацию совершенно в других условиях. Смыслы, заложенные авторкой (попробую предположить, что Ольга Кобылянская выбрала бы себе такое определение), ее европейскость, стремление к свободе, заявление феминистских взглядов, все выглядит современно и актуально, но есть ощущение, что я опоздал к какому-то важному для себя моменту. 



Не могу слушать меланхоличную музыку. Но меньше всего ведь есть той музыки, что привлекает душу ясными, зовущими танцевать грациозными звуками, а потом, уходя от веселья незаметно, становится лишь сплошным широким потоком грусти. Меня от такого захватывают чувства, и тогда я уже не могу отделаться от печального настроения, оно словно креповая лента, от которой избавиться не так легко. Зато, когда слышен блеск музыки, я как будто вдвойне живу! Обняла бы целый мир, заявив далеко-широко – играет музыка!
Классическую музыку тоже люблю. Научила меня ее понимать и разгадывать «по мелодиям» одна из подруг, чья душа будто состояла из звуков, и сама она была воплощенная музыка.
Вечно искала гармонии.
В людях, в их ощущениях, в отношении к себе и к природе.

* * *

Жили мы вместе – три подруги.
Сначала только две. Одна художница и я.
Была она уже почти состоявшейся артисткой и работала над одной картиной, собиралась продать ее и поехать в Италию, чтобы увидеть тамошнее искусство и пробить себе дорогу туда. Было ей двадцать с небольшим – онемечившаяся полька, к занятию своему относилась очень серьезно. Когда рисовала, становилась задиристой, с причудами, а в жизни – милейший человек. Радовалась большой симпатии к себе коллег и даже сами профессора, острые порой до неучтивости по отношению к ученикам и ученицам, любили ее по-отечески, и замечания свои облекали в самые мягкие формы, лишь бы только не уколоть.
«Dаs schonste Gluckskind» [1] – звали они ее, да она и сама себя иначе как «Ісh – das Gluckskind» [2] не называла.
Я же примерялась ко вступительным экзаменам, собираясь стать учительницей. Обучалась музыке и языкам, и самому разному рукоделию, да и всему остальному, что только было можно превратить в капитал, который обернулся бы однажды выгодой. Имущества я не имела, а жизнь, привередливая, как молодая девица, требовала своего.
Будучи знакомы с малолетства, мы жили вместе. Были у нас две большие комнаты, элегантно обставленные, почти с комфортом – подруга моя из хорошей семьи, хоть и не располагала большими накоплениями, была претенциозна и избалована. Я не могу отречься от всего, как ты! – говорила она не раз раздраженно, когда я напоминала, что можно и получше обходиться с деньгами, избегая некоторых удовольствий.
– Молчала бы! – злилась она, – ты этого не поймешь. Я – артистка, и существую по творческим законам.
Ты можешь расти на своей делянке, потому что должна, она узкая, а мое поле – широкое, бескрайнее, и поэтому я живу такой жизнью. Теперь еще не вполне такой, но когда-нибудь позже, когда стану себе хозяйкой – расправлю крылья до небес. Того требует артистическое чутье. Я все беру из творческого начала. И ты должна к нему повернуться. Все, всё общество. Если бы на свете все были артистами – образованными и воспитанными, от чутья до стиля, не было бы столько зла и бед на свете, как сейчас, одна только гармония и красота. А так? Что нас окружает? Только мы, артисты, поддерживаем в жизни красоту. Мы, артисты, избранная часть общества, понимаешь?
– Понимаю.
– Понимаю! Ты и не способна меня понять. Не знаю, за что, право, я тебя люблю, – оправдывалась она передо мной как бы en passant! [3] – Критикуешь меня сверх меры. А все от твоего мещанского ума, узких домашних практических взглядов и старосветских женских замашек.
Оторвись хоть раз от своих старых лохмотьев и превратись в новый вид, чтобы я время от времени черпала из тебя силу единства… что-нибудь новаторское!
– Хватит, голубка моя, останусь прежним старым видом, – сказала я спокойно, зная достаточно ее чистую, без фальши натуру, чтобы не обижаться на брошенные второпях слова. Напротив, я в сотый раз решила не отрываться от «старых лохмотьев», а оставаться собой, той, что до этой поры оберегала ее, в погоне за красотой не обращавшую внимания на зловещие перешептывания жизненных преград и не раз бы уже горя хлебнувшую, если бы не я….
И хотя я не была никаким таким новым видом, не претендовала на звание «существа избранного» или «гордости расы», все же таки понимала и знала, как и когда утолять жажду той неподдельно артистической натуры и когда поддаваться желанию полета и сохранять уверенность в будущем.
 – Если останемся незамужними женщинами, – говорила (выражения «старая дева» ненавидела), то будем также вместе жить. Возьмем себе еще третьего компаньона, потому что двое – мало – нельзя никакой программы или устава принять, и будем жить. 
Испытаем этого третьего компаньона – из каких черт он собран, какой темперамент, насколько образован, как далеко заглядывает в прошлое и будущее, а потом примем.
И пусть наваливаются на нас ужасы, которыми пугают незамужних – одиночество, беспомощность, чудачества и так далее. Мы не будем одиноки.
Не будем смешны, не будем, как бы это сказать… бедны. Будет у нас свое общество, и мужчины, разумеется, ведь без мужчин однообразно, и заживем себе по зову души. Тогда толпа убедится, что незамужняя женщина – не предмет для насмешек или жалости, а сущность, развившаяся в самодостаточную. Значит, не станем, к примеру, мужними женами или матерями, а просто будем женщинами.
Понимаешь меня? Будем людьми, которые не пошли ни в жены, ни в матери, а раскрылись полностью… Не сказать, что это идеал, к которому я стремлюсь. Я живу искусством, и оно заполняет мою душу целиком.  Может отдамся ему совсем, а если и нет, то уж точно не стану загнанной птицей у всего мира прощения просить, что мужа нет…  А ты?
– Конечно, Ганнуся, – я и вправду была с ней согласна. Почему бы не жилось двоим-троим незамужним женщинам, чьи натуры сошлись бы во взглядах на интеллигентность. Лучше, чем поодиночке. Одна из тех новаторских мыслей, для которых я, со своим «неартистичным мещанским сознанием», не пригодна была вступать в полемику!...
Она повелевала мной, как какой-нибудь подданной, и, хотя я вполне могла распоряжаться, как и она, по собственной воле и противиться ей, я, однако, никогда этого не делала. Меня не задевало это подчинение ее власти. Сила сопротивления не просыпалась во мне никогда. Напротив, если я по своим дела уезжала на время из дому, даже тосковала по ней. По ней и по той силе, что исходила от нее и придавала всему нашему окружению характер и какую-то жизнь…
Была хороша собой. Яркая, почти пепельная блондинка с правильными чертами и большими живыми искрящимися глазами. Сложена была прекрасно… А то, что в суждениях своих была скора и непоследовательна – я любила ее безгранично, приспособилась к этому без мнительности, и, как та река, плыла спокойно проложенным ей руслом, чтобы, опять-таки, словно река, затеряться, может, и среди других таких же, как я, в жизни, как в море…
Должно быть, за это она меня любила и называла свой «женщиной»… Так жили мы вдвоем в гармонии долгое время. Я усердно готовилась к разным своим экзаменам, а она рисовала. Картина, над которой она работала так, что щеки горели, которой прониклась она до глубины души, была большой копией работы Корреджо «Вероломная». Рисовала с убежденностью и гордой уверенностью в том, что она ей удастся. Должно быть, это и разжигало ее талант и убеждало, что добьется цели.
Однажды пришлось нам туго с финансами, и что еще хуже – хозяин дома поднял плату за комнаты. Артистка была раздражена.
Бросала на пол вещи, рвала эскизы, проклинала свою долю – дешевую девку – и божилась, что желала бы лучше ослепнуть, чем оставаться художницей… Я спокойно ходила следом, подбирала вещи и мягко вырывала из рук рисунки, незаметно пряча их, чтобы снова ей не попались, думая при этом, как бы помочь беде.
– Возьму еще час английского, и все будет хорошо – успокаивала я ее, а она плакала, ругая заодно родных, что высылали, как она считала, слишком мало денег.
– На это я не пойду, – перебила меня, – и так довольно тяжело вкалываешь. За книжками и тетрадями ты и без того уже потеряла чувство свободы и сделала из себя какую-то машину… Полнейшая дрянь такая жизнь, не могла же кого выбрать, так нас!
– Почему бы мне не взять еще час? – сопротивлялась я, – с шести до семи вечера я совершенно не занята. Вместо того, чтобы ходить на лекции какой-нибудь там «гармонии», буду учить французскому или английскому, и беде конец. Послушай меня, Ганнуся, – просила я, – и соглашайся уже…
– Не хочу! Лучше распродам все свои картины! Эту, и ту, и вот ту тоже…
С этим уже я не могла согласиться, хорошо зная, что значит для нее каждая из них, как была к ним привязана, какую судьбу им уготовила. В каждой картине, как не раз говорила, была частичка ее самой, и теперь должны были они стать обычным розничным товаром? Нет, я не согласилась. Придумала кое-что. Придумала и рассказала.
Надо принять в союз третьего компаньона, и отношения сразу наладятся. Она поглядела на меня своими блестевшими, красными от плача глазами, а потом отрезала – не согласна. Самое то сейчас брать в союз чужого человека, когда она сидит над неоконченной картиной – такая работа требует самой лучшей обстановки вокруг. Или я не понимаю, что значит «искусство» и что стоит за словом «творить»? Или это то же самое, что крутить ручку швейной машинки или чулок плести? Может, я уже совсем отупела от этого дурной бубнежки, придуманной для того, чтобы систематически подавлять малейшие потуги свободного развития индивидуальности? Брать в дом сейчас чужого человека? Она как минимум будет болтлива, гадкой внешности и, разумеется, без капельки артистического образования, бог знает с какими бескультурными привычками – чистое отчаяние!
– Почему это обязательно должно быть худшее из существ? – спросила я, уже понемногу раздражаясь выходкам творческой натуры. – Мы сами будет выбирать себе третью компаньонку. Если не понравится – не примем!
– Ага, конечно, ты не примешь с твоим божеским сердцем, что велит ближнего любить больше, чем себя…
– Гуннуся, будь добра! – ты замучаешь меня своей вечной оппозицией! Что ж делать, если нет другого выхода? Если знаешь что-то лучше – скажи, и я соглашусь с тобой, а если нет, соглашайся с моим предложением.
Она успокоилась, увидев, что допекла меня. Задержалась у своей большой картины и, горько усмехнувшись, сказала: 
– В чем я когда оппонирую? Я немой послушник своего таланта, а вот такие, как ты, Марта, такие, как ты, творят ту огромную силу, которая угнетает таких, как я. Массой давите вы нас, одиночек, и мы гибнем, как тот цветок без семян, из-за вас. Но тебе, твоей личности это неизвестно, и потому ты этого не понимаешь…
После несколькими шагами подошла ко мне.
– Злишься, Мартуша?
Я не отзывалась.
– А я тебе скажу, Мартуша, что царство земное принадлежит все-таки тебе.
– Да что там…
– А я тебе скажу, Мартуша, что царство земное принадлежит все-таки тебе, –  и, обняв спонтанно мою шею, искала влажными глазами на моем лице следов гнева. Я не могла долго на нее сердиться. Хорошо зная, что, если б я на самом деле на нее разозлилась, она бы не успокоилась, не добившись, чтобы хоть несколько раз я сказала, что «не сержусь». Сердце ее было необыкновенно добрым. В момент начинала метаться, горячиться и спорить и тут же становилась доброй. Общество, в которое она входила, и подруги, любившие ее, разбаловали, угождая по каждой мелочи, боготворили за красоту, талант и оригинальные мысли. Вхожа была в разные сообщества, ничего не жалела, а одолженных подругам денег никогда не принимала обратно. Любила больше всего утонченность, называла ее третьей по важности заповедью для счастья. Была не раз в этом несправедлива в суждениях о людях, но к утонченности ее влекло, как ребенка к цветку.
– Снизойди до меня, я ж не допущу в доме ни одной неподходящей материи, которая бы тебе, твоей творческой milieu [4] вредила бы видом или поведением. Я уж постараюсь! И кое-что – понимаю!
– Ого! – усмехнулась она, – и «Вы» чего-то понимаете? Понимаете прекрасно, как подавать чай, имеете все нужные качества доброй хозяйки, матери и жены, вы славный ротмистр и будущая опора семьи, но в психологии, цветах и нюансах творчества не понимаете ничего. Поэтому сильно опасаюсь, что вы приведете мне в комнату слона. Судя по доброте вашего сердца, вы готовы принять первую попавшуюся портниху в союз, только лишь она продемонстрирует присутствие морали, разумеется – мещанской, и божеский вид. 
– Не бойся! – ответила я, – я уже научилась у тебя различать артистическое в жизни, а что до тонкостей в людях, здесь работает моя интуиция. Она всегда мне лучший проводник.
– Посмотрим.
– Увидишь.
– Но запомни! Будет она с виду «невозможна», а это значит и дурная и без манер, я и за стол с ней не сяду.
– Не садись.
– У тебя что, уже есть на примете кто-то, раз ты так уверена, что меня порадуешь?
– Нет. Но я уверена, что подходящее существо найдется.
– Ну, делай что хочешь.
Я сказала, что нет, никто пока в голову не приходит, и правда ни о ком не мыслила, потому что не имела ни предчувствия, ни понятия никакого о том, кто бы мог подойти, но в то самое мгновение, как я произнесла это слово «нет», появился перед моей душой на секунду, переметнулся, как говорят, образ, некое девичье лицо, осунувшееся, с грустными глазами, и на миг прошибло меня какой-то странной грустью, как говорят, необъяснимым чувством сожаления, нежно-нежно, промельком, еще не успевшим принять формы, как уже и пропавшим…
Была ли она похожа на кого-то из моих знакомых?
Нет!
Может, видела где?
Никогда, пожалуй. Разве только когда плелась я по улице?
Возможно…

* * *

Мы выставили объявление на комнату и стали ждать нашего будущего союза.
Однажды, это было уже в декабре, мы обе вернулись домой после полудня, а приходящая женщина, что обслуживала нас, вручила нам визитку некой незнакомой «пани», приходившей по поводу проживания. Ганнуся жадно накинулась на визитную карточку, почти вырвала ее из рук нашей пожилой домохозяйки. «София Дорошенко», – вслух прочитала сквозь черную вуаль, заслонявшую ее свежее румяное личико, а потом с интересом осмотрела карточку со всех сторон. Она была узкой продолговатой формы с золотой окантовкой. Там ничего больше не было написано, и только легкий фиалковый аромат исходит от нее…
– Кто это? – она взглянула на меня с интересом.
Я пожала плечами, и, забрав у нее карточку, прочла вслух то же самое – «София Дорошенко», и так же, как она, осмотрела со всех сторон. Ничего больше не было.
– Как она была одета? – спрашивала Ганнуся. – Красиво?
Домохозяйка пожала плечами:
– А я знаю? Не обратила внимания. Вроде в черное, не очень-то это красиво… Голова, поверх шапочки, обернута шелковой шалью, как панночки в театр одевают, только черной, а впрочем… не так, как вы, государыни мои! И с этими словами погладила боготрепетным любовным движением рукав Ганнуси, одетой в прекрасный темно-синий костюм, расшитый настоящим крымским кружевом, и шапочку того же стиля, и нарукавники.
– Говорила я! На, смотри! - обратилась Гуннуся ко мне, - какая-то швейка.
– Как на лицо выглядела? –  спросила я, чувствуя потребность защищаться.
– А я знаю? Так себе. Не красавица. Лицо понурое, глаза грустные.
– Чувствуешь? – дернула меня за рукав. – Точно какая-то швейка, которая вечно мучается с зубами и обвивает голову шалью! Что она сказала, Катерина?
– Что она могла сказать? Ничего не сказала, – ответила домохозяйка, – спросила, есть ли комнаты для совместного проживания и можно ли их осмотреть.
– А вы что, Катерина?
– Сказала, что можно, и показала.
– А она?
– Посмотрела, прикинула там что-то и спросила, теплые ли комнаты, у нее фортепиано, она играет и не выносит холода.
– Та-ак! – закричала Гуннуся, - у нее фортепиано и не выносит холода! Какая-нибудь гувернантка! Думает, я возьму ее с фортепиано? Как же, непременно! Я тут буду рисовать, отдаваться работе, а вместо того, чтобы наслаждаться тишиной и святой благодатью, придется слушать глупые упражнения и гаммы. Нет, danke schön [5] за такую гармонию.
Может, поймешь, будешь так добра, что это невозможно – находиться в союзе с двумя особами. Это, конечно, какая-нибудь учительница, которая мозолится целыми днями с детьми, а вечером громыхает на фортепиано, чтобы оживить свои отупевшие нервы. Теперь я уже знаю. Шаль поверх шапки, понурое лицо с грустными глазами, одета в черное… О, я знаю этот тип! – сказав это, широко отворила двери и поплыла гордо в своем небесном гневе в дом.
Я задержалась еще на минутку в кухне с домохозяйкой, разглядывая, безо всяких мыслей, карточку…
Спустя пару минут явилась опять артистка.
– Что ты тут стоишь? – спросила. – Чего еще хочешь узнать?
– Да ничего, – ответила я.
Стало мне тревожно. Хотелось ей возражать. Первый раз в жизни воспротивиться вполне серьезно, и тут я не смогла.  Кто она? Что за человек? То, что она играла, ни о чём ещё не говорило. Кто знает, как играла? Давно ли?
А тут и вправду Ганнусе нужен был покой, мне нужен был… что ж поделать?
– А еще что сказала? – я обратилась к нашей домохозяйке.
– Сказала, что придет через два дня и поговорит с барышнями.
– А больше ничего?
– Нет. Ага, сказала еще: «Красиво здесь, душа чувствуется…»
Ганнуся широко раскрыла глаза:
– «Душа чувствуется!» – повторила, – гляди-ка, гляди-ка…
Творческая атмосфера её тронула, но она… как она была одета, Катериночка, как? – улыбнулась надменно.
– А я знаю? – ответила домохозяйка нетерпеливо. – Ну, видела, во что-то черное, одна пуговица у пальто уже на нитке висит и перчатки на пальцах протерты и по швам, а впрочем, я что, обязана каждого осматривать?
– Женщина ты моя, – Ганнуся обратилась уже только ко мне, – я не беру её в союз! Это мое последнее слово, – и, развернувшись, вернулась в дом.
Я спрятала карточку и пошла за ней. Больше мы об этом не разговаривали. После обеда Ганнуся закинула на плечо коньки и уехала кататься, а у меня начинался час разговорного английского. У одной пожилой англичанки, преподававшей язык, собирались дважды в неделю девчата и молодые люди, чтобы поговорить на английском. Это были лучшие часы в моей жизни… Тут пришло мне в голову спросить, может кто знаком был с Софией Дорошенко. 
Её знали. Одна молоденькая немка и один студент знали её. Немка уверяла меня, что «Sophie" [6] – дама "höchst anständig und fein"» [7], а студент сказал, что она прекрасно играет и готовится к консерватории. Откуда она? Этого не знали. Очевидно, не местная, но чувствовалась интеллигентность, что выдавало в ней человека не из обычных.
– Разве вы её не видели? – спрашивала меня немка. – Она же каждый раз на лекциях гармонии сидит во втором ряду перед вами…
– Нет, я её не видела.
– Вы легко можете познакомиться. Держится она просто… красива и глаза грустные. Да по прическе её точно можно узнать. Укладка всегда antique [8] и обвивает голову черной бархоткой на два раза, словно диадемой. Лоб её и нос ведут одну линию… Вы должны были её видеть.
Не видела.
– Обратите внимание завтра, заметите её.
Вернувшись домой, я все это пересказала Ганнусе.
– Может, принять её?
Ганнуся сморщила лоб, видно, собралась, как обычно, возразить мне, но, подумав, сказала:
– Присмотрись к ней завтра, а послезавтра она сама придет, и, если окажется существом нам подходящим, может, и примем. На другой день я пошла на лекции гармонии, чтобы приглядеться к «союзнице».
Увидела её. Вскоре после того, как я заняла свое место, явилась она и села во втором ряду, прямо передо мной. Сидела не шелохнувшись, внимательно вслушиваясь в теорию музыки. Я не могла целиком видеть её лица. Лишь темные, с мягким блеском густые волосы, аккуратно уложенные в грубый узел, бархотку, на два раза обвивавшую голову, и черты в профиль. Профиль и вправду она имела классический. Лоб и нос создавали одну мягкую линию… Покатые плечи добавляли облику какой-то аристократичности, уверенности…
Не знаю почему, я беспрерывно смотрела на неё. Что-то тянуло меня к ней, толкало на то, чтобы отдать в её распоряжение всё свое существо или даже больше – отдать всю ясность своей души, ради вдохновения. Сама не знаю, что меня тянуло к ней…
«Если бы только оглянулась! Если бы оглянулась! – думала я неустанно. – Неужели я не видела её раньше? Должна была видеть, раз она сидела передо мной во втором ряду… Если бы обернулась!..» Она обернулась. Именно в это мгновение обернулась в первый раз за весь вечер и глянула мне прямо в глаза. Большим, удивленным, почти любопытным взглядом…
Я покраснела и опустила лицо. Она уже не оборачивалась больше в тот вечер. Спустя час вышла быстрее меня и исчезла с моих глаз.

* * *

Следующим вечером около шести сидели мы обе в сумраке молча. В комнате было тихо; слышно было, как в топке горел огонь, и свет пламени падал красноватой тенью на пол у печки и на оттоманку, где возлежала артистка, вытянувшись во весь свой рост. 
Была до крайности раздражена.
Подавала на стипендию, с уверенностью надеялась, что получит, а тут – не вышло. Сначала просто не верила. Она, «das Glückskind» [9], не получила того, чего желала!
Когда убедилась в неумолимой правде, ревела своим сильным страстным плачем до усталости, аж побледнела. Потом смеялась над этим и над собой, а в конце впала в раздражение и время от времени прерывала молчание не то монологами, не то вопросами ко мне.
Я сидела молча у окна и глядела на улицу.
Я тоже была сильно подавлена.
Один молодой профессор, что приходил на встречу по разговорному, английскому стал ухаживать за немкой, забыв, как до этого ни с кем, кроме меня, не разговаривал, что мы были лучшими друзьями и, начав разговор по-английски, заканчивали его как обычно, на родном языке, потому что имели столько сказать друг другу, что на английском не могли быстро подобрать слов, а время пролетало как одна минута.
Почему он оказался таким неблагородным? Немка не умела так говорить по-английски, как я! Правда, приглашала его время от времени к себе, обещала бог знает что, ссылаясь на своего отца – ректора университета. А я такая бедолага против неё, краснела уже за пятьдесят шагов перед ним. Никогда бы себе такого не позволила. Что бы он подумал? Что сказала бы Ганна? О, Ганна! Она бы не смеялась, как по первой моей неповоротливости, но, скривив губы, сказала бы: «Чувствуешь, как зашевелилось? Ну, правда, тебе уже больше двадцати, – ergo [10] надо бы уже поскорее голову в чепец засунуть!..»
Что до отношения к любви и согласию – в этом мы были совсем разными.
У нее было много поклонников, но сама никогда не влюблялась. Могла часами о них говорить, рассуждая о лучших качествах, анализируя всю их сущность почти без остатка, а любовь, однако, никак её не зацепит. Напротив, обсмеивала их не раз, как мальчишек. А уж как начинает работать, то и не вспоминает о таких вещах…
Не знаю, может, этого требуют законы высокого искусства, или ещё что, но я не могу так. Малейшая красота проникает мне в душу, и я поддаюсь ей без оглядки. Она – артистка, требует бог знает чего – но настанет и её очередь.  А когда настанет… Ганна, Ганна! Твой собственный плач тебя уничтожит!
Искусство – большой человек, но я бы сказала, что любовь – больший. Профессор, что приходит на встречи по разговорному английскому…
– Дорогая моя!
Я очнулась, встрепенувшись…
– Что, Ганнуся?
– Чего так упорно молчишь?
– Что мне сказать? Не спрашиваешь меня ни о чем…
– Не спрашиваю, но говорить, однако, ты можешь.
Я смотрю, ты так увлеченно бегаешь на эти встречи по разговорному английскому и возвращаешься такая оживленная. Уже, конечно, влюбилась в кого-то? Я тебя разгадала. Смущайся… Прямо посреди учебы… и вляпаться в чувства!..
Я сидела, как кипятком ошпаренная, просто изувечена. Всё знала!
– Ганнуся…
– Может, не правда? Тебя бы и слепой разгадал, не то, что я! Но я неплохо тебе раз сказала: царство земное тебе принадлежит!
И так глумливо рассмеялась.
– Хотела бы я быть такой, как ты – иметь органы души, ослепляться, и чтобы самый слабый орган – собственный ум. Мне бы подошло. Но нет! Я и без всего этого отдамся. Если со мной ещё раз такое случиться, не дай бог, как с этой стипендией, я готова отдать руку первому встречному поперечному женатому, чтобы позволить себе уйти в искусство без остатка.
– Ганнуся!
– Что такое? – спросила холодно.
– Говоришь так… без любви? Ты, артистка, вышла бы замуж без любви?
– Само собой, потому что я артистка! Само собой, потому что ношу в себе ещё и другую силу, кроме своего сердца. О, Мартуша! – воскликнула она вдруг сдавленным голосом и зарылась руками в волосы. – Ты не знаешь, как можно любить то, что люди называют творчеством, что живет в нас и заполняет души, берется откуда-то, растет, охватывает целиком, не дает покоя и делает нашу личность лишь своим послушником и статистом!
Оно настолько большое, сильное, что личное счастье мизерно перед ним, не в силах удержать с ним равновесия в нашей сущности! Привередливость своей природы уничтожает её в то же самое мгновение, когда клянется ей в верности. Потушить в себе этот свет, чтобы жить лишь для одного человека и ради детей? Это невозможно… Любовь такая неверная… мне невозможно… тому невозможно, у кого настоящее творчество живет в душе!..
– Ганнуся, а если полюбишь?
– Да что там! – бросила пренебрежительно. – То буду любить. Это что, самое страшное на свете?.. Полюблю живой образ. Один, и второй, и третий! Были бы это только достаточно хорошие и достойные моей любви существа! Исполненные больших, побеждающих собственные, мотивов… а любить… сказки!  Я жду такого расцвета души… может, сотворю в честь этого… большую картину…
Потом отвернулась к стене, и через короткое мгновение я почувствовала, что она снова плачет… 
Мне стало страшно.
Таких сцен я всегда сильно боялась.
Было много вещей в жизни, что давались ей страшно легко, едва коснется крыльями своей требовательной души. А другие… падала ниц перед их мощью. Но в искусстве была убедительна и глубока, как море…  
Трудно было с ней идти до конца. Побеждала меня аргументами, которые, может быть, и не были огульно доказаны, но уж точно не были несправедливы.
Я подошла к ней и стала успокаивать.
– Чем ты хочешь меня успокоить? – спрашивала меня полным, жгучим, почти строгим взглядом. – Сантиментами?
Сердечные фразы повлияют на мой ум? Не надеваем масок на свои души. Мы обе знаем, что я должна уехать в интересах искусства за границу… Должна, должна!
Через несколько секунд поднялась живо с оттоманки и начала ходить по дому, при этом нервно потирала руки, что было в ней знаком наибольшего отчаяния.  Казалось, вот-вот ударится головой о стену…
Я зажгла большую лампу, висевшую над столом в центре, и свет словно переломил критическую ситуацию, рассыпавшись мягко на все предметы большой красивой комнаты, оставляя в полутени только углы, где стояли без движения крупнолистные растения, плюшевые кресла тут и там, большие букеты и белые бюсты…
Кто-то постучал.
Она задержалась испуганно посреди дома и повернула яростно и гордо голову за плечо в сторону дверей, – кто посмел прийти в такой момент?
Я попросила войти.
Двери открылись, и вошла женщина.
Одетая в черное, с темной шалью, повязанной поверх шапочки, прямая осанка – она!
– София Дорошенко, – обратилась только ко мне.
– Нам очень приятно. Вы уже здесь были?
Да. Была и не застала никого, но сказала прислуге, что приду.
Она просит прощения, что пришла в такой, немного поздний час, но днем сильно занята. Боялась, что, придя раньше, не застала бы меня дома, а ей было необходимо застать меня… Ей нравятся комнаты, и если бы я не имела ничего против того, что она играет, она готовится к консерватории… То согласна на любые условия договора, мной выставленные, и въехала бы уже завтра или послезавтра.
Говорила очень мягко, и, не дожидаясь, когда я попрошу её присесть, вытянула кресло от стола спокойным, плавным движением и села. Свет падал широкой бледной струей на её лицо. Осунувшееся лицо с большими грустными глазами…
Я повернулась к Ганне. Неужели она не видела Ганну?
Похоже, что нет.  Говорила так, будто не заметила её совсем, а может быть, устранялась от неё нарочно.
А артистка стояла у печки, высокая, гордая, холодная, раздраженная до крайности, и её большие, разожженные внутренней болью глаза отдыхали жадно на осунувшемся лице девушки. Нет, не отдыхали, зловеще искали чего-то, чтобы уничтожить уже в следующую минуту открыто и почувствовать облегчение от боли, что впилась в неё… Недоброй была в тот момент.
Я представила ей девушку. Та легко поклонилась, артистка едва кивнула головой.
– Сможете ли вы у нас жить, решит уже моя подруга, – дала я тем самым возможность Ганнусе вступить в разговор. А Ганна, не меняя позы, холодно отозвалась:
– Играете хорошо?
Я испуганно глянула на нее, и потом – на гостью.
Та едва заметно улыбнулась, потерла медленным, как бы усталым движением лоб и ответила:
– Не знаю, играю как на душу ляжет…
Ганнуся надула губы и не отзывалась больше.
Я была в досадном положении. Мне хотелось отчего-то принять эту девушку, даже пусть она и не была мне знакома, но вызывала во мне доверие и симпатию. Какой-то мягкостью, уверенностью, а больше всего – взглядом своим.
Спокойным и одновременно – таким меланхоличным!  Уверенность её движений и эта уверенность в голосе имели под собой какую-то иную основу, чем только «хорошее воспитание» или происхождение «из хорошей семьи».
– Итак, что думаешь, Ганнуся? – спросила я робко ещё раз разбушевавшуюся артистку.
Она пожала плечами и как бы увела меня взглядом к двум пуговицам пальто чужачки, что держались на сукне слабее, чем остальные, и на её перчатки, распоротые или погрызенные, а точнее на кончики пальцев, которые девушка в тот момент поднесла ко рту, начав их нервно грызть. Делала это неосознанно, и было это у неё, очевидно, в привычке.
У меня вспыхнуло лицо, – я смутилась и разозлилась. Никогда я не чувствовала настолько сильно горести, причиненной мне Ганнусей, как в ту минуту, перед этой незнакомкой, что обратилась, видно, по велению своей сущности с доверием ко мне. Получалось, мы вели себя перед ней глупо и попросту компрометировали себя. 
После досадной минутной паузы, в которой каждый бы угадал ответ артистки и её мимолетное настроение, поднялась она, Дорошенко, медленно из кресла, где сидела. Поглаживая раз за разом мягким движением свою муфту, обратила с тревогой свои большие блестевшие глаза на артистку.
– Не можете решиться отказать, пани? – спросила. – Обидно вам, правда? Оно бывает так порой. Но вы в этом не виноваты, пани! Я сама виновата, что явилась тут перед вами…
– Нет, это вы виноваты, – поправила, обратившись на этот раз ко мне, и улыбнувшись невероятно мило, – это вы пробудили во мне симпатию, какая вам, может, и не снилась, хотя знаю вас только внешне, видела вас во время лекций гармонии.
В поисках комнаты зашла я случайно и на эту улицу. Прочитала выставленное в окне объявление, узнала, что вы тут живете, и сразу решила поселиться у вас. Поэтому я здесь. Но теперь вижу, что всё. Я никак не в силах играть, осознавая, что кому-то из окружающих будет это неприятно, а через игру и я буду неприятна! О нет, никогда! Моя профессия требовательна и нуждается только в полной свободе.
Я привыкла отдавать музыке самые безгранично свободные чувства, но тут мешало бы моей душе вечное беспокойство и подозрение, что я расстраиваю другим нервы, дурно влияю на окружающих, а этого бы я не хотела!..
Мне нужен покой, который происходит от восхищения к музыке и гармонии в отношениях, прежде всего гармонии! Теперь уже я сама прошу извинить, что отступаю, – добавила немного робко, между тем бросая боязливый взгляд на артистку, – но я правда не могу иначе. Тут, я заметила, – добавила, оглядываясь, – царит тонкая красота, но мне надо поискать любителей музыки.
Ганнуся встрепенулась.
Глянув на неё, я сразу заметила, что произошла перемена, и верх взяла её добрая натура. Как будто и не сердилась никогда, не звала бури минуту назад – так улыбалась она теперь. Подняв удивленно брови, спросила:
– Кто вам сказал, пани, что мы не любим музыку? Мы те, кто любит музыку, настоящую, сыгранную с душой, сыгранную без влияния той дрессуры и профанации, что зовется талантом. Сыгранную на струнах одаренной души, так, как вы сейчас описали, – и, протянув ей широко руку, продолжала: – Мы просим вас остаться с нами и перенести симпатию свою и на других. Они не так страшны, какими кажутся, когда омрачены… Не правда ли, Мартуша?..
Я улыбнулась, поддакивая головой. Я бы сейчас же её за шею обняла, что была так добра…
– А что до гармонии в отношениях, то мы умеем её ценить. В наших собственных жизнях гармония играет большую роль, и, если бы вы вправду захотели у нас остаться, мы превратились бы в завершенное трио.
Дорогая моя! – обратилась ко мне. – Подтверди, что я сказала, да сделай мне рекламу…
А я, осчастливленная таким прекрасным поворотом её настроения, подтвердила сказанные ей слова, сделала ей «рекламу» и со своей стороны попросила гостью остаться у нас.
Она поблагодарила.
Было видно по ней, что обрадована, хотя на словах не показывает. Казалось, не умела высказывать чувств словами, и мы могли, пожалуй, только по её глазам заметить, что она довольна. Глаза окинули нас влажным благодарным блеском, но потом она сразу опустила их, будто застеснялась своего волнения, вызванного искренним выступлением артистки. Я просила ее остаться у нас на чай, но она отказалась, объяснившись, что дома её ждет работа, раз она должна послезавтра переезжать. Говоря это, полезла в карман и заплатила сразу за три месяца. Потом посидела ещё немного и попрощалась.
На третий день переехала.
Артистка следила с интересом, почти пожирая глазами каждую её вещь, которую вносили в комнату, словно хотела отгадать по ним характер девушки, и каким milieu дышит всё, и стоит ли – «целоваться с ней в губы».
Но вещей у неё было не много. Самым лучшим из всего, что у неё оказалось – было фортепиано. Черное, из дорогого дерева, украшенное по краям резьбой из перламутра, блестящее, словно зеркало. Когда фортепиано вносили, она шла следом за людьми, которые привезли его. Сама выбрала место, где оно должно было стоять, собственной рукой установила под ним подкладки из стекла.
Когда все уже было в порядке, и мы втроем сидели вечером за столом, на котором шумел самовар, поглядывала каждый раз в сторону комнаты, где стоял её любимый инструмент, и будто обменивалась с ним улыбками, радуясь, что нашла ему такое хорошее место…
– Комната здесь высокая, и оно будет отлично звучать, – говорила при этом, – у него прекрасный резонатор, но требует простора, и тогда его только и слушать! Я его знаю… Я здесь развернусь!
Комната, где стояло фортепиано, не была освещена, и двери были широко отворены… Отворены широко, и оттуда веяло укутанным темнотой, непонятного мне до конца характера запахом. Её глаза притягивала туда какая-то таинственная сила, они разгорались роскошно, словно душа её парила без малейшей опоры, была элементом чего-то такого же сильного, как она, бесконечно любимого ей, побеждающего и совершенного.  
Потом играла нам.
Открыла инструмент полностью, чтобы резонатор вдоволь надышался «творческой атмосферой», и играла. Не какие-нибудь произведения разных композиторов. Весь вечер только одно произведение. 
– На мой взгляд, – объяснила она нам, – это как будто человеку читать сразу нескольких авторов и, читая, не углубляться ни в одного. Исполняя композитора, надо разгадать его суть, чтобы понять мотив самой композиции. В ином случае игра становится бесхарактерной. То без души композитора, то без души исполнителя, который не находит между композицией и собой связывающих струн и играет на ощупь. То, что называют хорошей игрой в обычном смысле – лишь гармония звуков, доведенная до нюансов частотой упражнений.
Играла этюд Шопена ор. 21 или 24.
Несколько раз подряд.
И в том, что она прежде сказала, была, пожалуй, правда.
Я не раз слышала этот этюд. Слышала и снова забывала, но, когда она сыграла его несколько раз, – я, не иначе, обрела другой слух.
Душа стала способна понимать музыку…
Комната наша начала меняться.
В неё вплывали мягко, одна за другой, волны звуков. Всё звуки и звуки.
Становясь то сильнее, то слабее, то поднимаясь выше, то опускаясь ниже, заполняли собой весь широкий простор. Повторяясь, превратились незаметно в красоту. И она захватывала. Не громкой побеждающей силой, а только нежностью и мягкостью. Торжествовала, приманивая звучащими красками, а чувства отдавались, утопая без сожаления…

* * *

Артистка сидела напротив нее, опершись о спинку кресла. Вечно неспокойные руки лежали теперь неподвижно на коленях, а лицо побледнело.
От силы музыки побледнела, а глаза её просто светили огнем той, что играла. Первый раз я видела, как ею овладела не её собственная, другая сила, и как она отдавалась ей. А игравшая сидела, будто статуя, повернувшись к нам своим классическим профилем, не двигаясь телом, и только руки ее мелькали по клавиатуре, как белые листья…
Когда перестала играть, Ганнуся кинулась к ней с воодушевленными похвалами.
– Вы прирожденная артистка, – говорила снова и снова, сжимая искренне её руку, – и я уже счастлива, что вы оказались между нами.
Она улыбнулась и ничего не ответила. Видимо, была привычна к таким словам. Зато я не могла и на такое сподобиться. Чувствовала себя такой мелкой и незначительной перед ней, что не находила слов в своей ничтожности. Вот уж, правда – любовь – большой человек, но и музыка – не меньший!
А сама она ходила совсем тихая, скромная, так очевидно отталкивая от себя любое внимание, что ей уделяли, словно тяжкое бремя, мешающееся под ногами.


(продолжение в следующем номере)

 

_____________________
1.  Прекрасная любимица судьбы (нем.)
2.  Я – любимица судьбы! (нем.)
3. Мимоходом (фр.)
4. Среде (фр.)
5. Спасибо большое
6. Софи
7. Очень порядочная и хорошая
8. По-античному
9. Любимица судьбы (нем.)
10. Следовательно (лат.)








_________________________________________

Об авторе:  ОЛЬГА КОБЫЛЯНСКАЯ (1863 – 1942)

Писательница, классик украинской литературы, участница феминистического движения, автор романов и повестей «Земля», «Царевна», «Природа», «Человек» и др. Произведения переведены на многие языки.




_________________________________________



Переводчик:  ЮРИЙ СЕРЕБРЯНСКИЙ

Казахстанский писатель, культуролог, переводчик. Окончил Казахский национальный университет и Варминско-Мазурский университет в городе Ольштын, Польша. Проза, стихи и переводы публикуются в казахстанских, российских, американских, польских и др. литературных журналах. Автор нескольких книг прозы и стихов. Лауреат «Русской премии» и премии Алтын Калам. Участник международной писательской резиденции IWP 2017 в США. Состоит в Товариществе литературных переводчиков Польши (Кандидат) и Казахском Пен-клубе.скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
666
Опубликовано 01 июн 2022

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ