facebook ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 187 октябрь 2021 г.
» » В. Бердичевский, Т. Мокроусова. ШКУРКИН РАССКАЗ

В. Бердичевский, Т. Мокроусова. ШКУРКИН РАССКАЗ


(рассказ)



Картинг… Ублюдочный болид.
Мечта застигнутых гормональной бурей подростков.  И, пусть меня никогда особо не штормило, так, временами потряхивало, все равно, когда наша встреча состоялась, соблазна я не избежал…
Втиснувшись же за руль и дернув с места, как таракан на фальстарте, я и вовсе «попал».
Педаль, - змеиную  голову, до упора в пол. Мотор ревет, как у застрявшего в борозде «Кировца». Трясет так, будто оседлал не дымящую каракатицу с ограниченными возможностями, а, по меньшей мере, горнопроходческий комбайн.
И, чему удивляться,- я заметил их слишком поздно.
Пара не по погоде одетых, справных бородачей. Лиц на скорости не разглядеть, но, с такими габаритами их можно и вовсе не иметь.
Узкую горловину выхода заткнули, как две разбухшие пробки. Пуля в пулю…  
 Прибавив, нарочно, на самом вираже, еще подумал: « врезаться бы сейчас в кого, да чтоб в хлам! И гайки вразлет, метров на пятьдесят.
А лучше вылететь птицей красиво, подвесками вверх, через ограждение и на клумбу, ближе к станции  «Парк Горького».
Но участники гонок смиренно жмутся к проволочным бортам. И ограждение  надежное - шины в три ряда.
А раз так (к тому же, Парк в субботу место многолюдное и для трепанации моего черепа им все равно придется подыскать что-нибудь более подходящее), то пока не кончится мое время, я еще покатаюсь…

- Дело пойдет,- врал Николай Северьянович Шкуркин, пожилой оформитель со Щелковского химзавода, по вторникам и пятницам ведущий еще изостудию в городском Доме Пионеров.- Дело пойдет,- щурился он, как в прицел «Драгунова», силясь оценить мое первое творение.
Сухонький, длинноволосый, весь будто хлоркой выбеленный, он здорово походил на генералиссимуса Суворова. Мне он, при нашем знакомстве, показался едва ли ни его ровесником.
К Николаю Северьяновичу я попал заскорузлым самоучкой, в том смутном возрасте, когда нормальные, то есть с детства склонные к изобразительному искусству люди отзанимались уже плотно в художественных школах и тому подобных учреждениях года хотя бы по три.
Рисунок, на самом деле, интересовал меня давно и притом, интересовал необычайно. Но отчего-то я был совершенно уверен, что уж тут-то я и «сам с усам». Рисовал я всегда, но все больше «из головы» и с натурой никогда не считался. Отец же мой, человек военный, но, несмотря на это, культурный и образованный, углядев подобную мою страсть, частенько понуждал меня посещать Пушкинский музей, что на Кропоткинской, или Третьяковскую галерею.
Там, обычно бегло оглядев роскошные живописные полотна, я, случалось, часами зависал перед рисунками, часто подготовительными или даже учебными, академическими, как во Врубелевском зале.
Наброски же Серова и вовсе вводили меня в ступор. Несколько карандашных линий на бумаге, и все! Но какая сила рвалась изнутри! И напряжение это все передавалось мне, заставляло подолгу стоять, внешне неподвижно, но внутри просто изнывая от неясного, почти мучительного восторга.
А живопись? Конечно, я не был к ней равнодушен. Просто все, что я тогда видел,  вызывало у меня один вопрос: как? Как вообще можно было это сделать?! И ответа  для себя я не находил даже в самых дерзких своих мечтах. Желать же того, чего никогда не достигнешь, было не по мне…
А тут,- вот-вот, еще немного,- било меня за домашним рисованием,- и я тоже так смогу!
Но, что-то все не получалось…
И я пришел к Шкуркину.
       
Учеников его я застал корпящими над кондотьером Гатамелатой. Маленькая гипсовая копия моей любимой, не раз виданной в музее скульптуры. И у многих на бумаге уже было похоже! Гордый римлянин с перебитым боксерским носом на могучем коне…
А ведь встреть я этих ребят раньше, ни за что бы не признал ни в одном из них художника. Но тогда, чем я хуже?! Дайте мне сейчас бумагу, карандаш «Архитектор», М3,(я любил, чтобы помягче) у меня с собой,- да я просто рвался в бой!
Но коварный старик, в качестве вступительного экзамена в свою и так уже переполненную студию  предложил мне изобразить мерзкую расшатанную табуретку. По возрасту этот «арт-объект» годился ему в старшие сестры, к тому же положил он его горизонтально, стертыми ножками вперед…
Через два часа, к концу занятия, утомленные гипсом ученики его потихоньку стали собираться за моей спиной. По отдельным, доносящимся до моего слуха замечаниям, я понял, что ждали они заслуженного развлечения.
Рисунок, и, правда, вышел еще тот. Нечто среднее между зенитной установкой с опущенными для стрельбы прямой наводкой стволами и парящим в открытом космосе инопланетным кораблем.
Честно говоря, это был вообще мой первый опыт работы целиком с натуры, и сделал я с ней, кажется, все, что хотел…

Шкуркин немного еще помолчал. Покивал, озадаченно, острым подбородком, выдохнул горестно:
- Эк, ты ее раздраконил…
Студийцы радостно затаились, а он вдруг заявил, причем с самым серьезным видом:
- А что? Очень душевно. Можешь забрать, сохранишь для потомков. Только надпись пояснительную сделай, чтобы не забыть.  Ну, вроде: недолгий полет табуретки, выбитой из  под ног повешенного флибустьера.
Кругом, с облегчением,- ну, наконец-то!- захихикали,  он же строго заключил:
- В пятницу у нас живопись. Приноси акварельные краски. И лучше «Ленинградские», они на меду…

И началось. По вторникам рисунок. По пятницам живопись. Я не получил здесь того, что хотел. Я получил больше.
На занятия я ходил нарочно пешком. Через деревню Потапово, где всякий раз можно было нарваться на довольно серьезные неприятности- сверстников из военного городка там не жаловали. Мимо микрорайона, где было примерно то же, только хуже. По чужому для меня Щелково.
Я проходил сквозь двор старинной Шелкоткацкой фабрики, щелканье станков которой и дало когда-то название этому городу, мимо корпусов «Техноткани» и, почти сразу за ее вековым каменным забором, ступал на шаткий понтонный мосток через Клязьму.
А дальше все вверх. По широкой аллее, зажатой с двух сторон разбитым асфальтом с односторонним, как на эскалаторе, движением. Потом, недалеко, до станции и, уже от «Воронка» вправо, вдоль крутой железнодорожной насыпи, под звук проносящихся над головой Московских электричек, мимо деревянных  домиков до самого Дома пионеров.    
На первом этаже его располагались мастерские художественного фонда. Планшеты, вывески - наглядная агитация. Несколько  не всегда трезвых, но в целом очень интеллигентных оформителей вечно что-то красили на огромных, расставленных вдоль стен щитах.
«Пятилетку в три года», «Больше товаров хороших и разных» и тому подобные изыски. Но запах масляной краски, разбавителя, свежеструганной древесины кружил мою голову, заставлял раздуваться ноздри. Я всегда чуть медлил, проходя мимо…

И, когда взмокший от быстрой ходьбы, с колотящимся сердцем, я взбегал, наконец, на пятый этаж, где в самом конце коридора, в небольшой комнате, ютилась изостудия, я бросался к мольберту в таком кураже, словно прыгал с парашютной вышки.
Каждое занятие у Николая Северьяновича было для меня войной, сражением, к которому я сам себя, наверное, неосознанно подготавливал и которое я ни за что не мог проиграть.
Два часа пролетали незаметно, в какой-то горячке. Зато потом, в школе, во дворе ли, я был отгорожен, закрыт прочно от всего внешнего, такого для меня скучного, часто враждебного, защищен от него невидимым, но оттого еще более надежным панцирем.

Свою десятую школу я любил, но учиться мне было неинтересно. На всех уроках я только и делал, что рисовал. Учителя наши, впрочем, люди в большинстве своем демократичные, смотрели на это сквозь пальцы.
Особняком стояли только труд и физкультура. Кудрявый, с мягким лицом, физрук Игорь Палыч, куда больше похожий на поэта Есенина, чем на лыжника, всегда благоволил ко мне. В ответ я  участвовал, не особенно жалея для него свое личное время, даже в самых дурацких школьных соревнованиях.
Трудовику я периодически рисовал наглядные пособия. Он же (вот ведь Макаренко!), примерно раз в месяц заряжал меня с двумя моими одноклассниками, очень далеко не отличниками, Вовой Яржемковским и Лехой Беляковым, сопровождать его в Москву на хозяйственную базу за материалами и инструментами. Вместо занятий, на целый день!
Это было серьезной привилегией, которой мы весьма дорожили и, которая, сама по себе, вполне успешно нейтрализовала нашу возрастную склонность к саботажу и открытому неповиновению.
У Сергея Николаевича (трудовика), был для нашей троицы, к которой он до седьмого класса, пока не выгнали, присоединял еще и Стаса Полякова, третьегодника и книгочея, сидевшего со мной за одной партой, еще один безотказный педагогический прием.
Он снимал нас с урока, причем любого, (… тут уж, когда машина придет)  разгружать привезенную в школьную столовую снедь, за что мы, честно оттаскав тяжелые поддоны, получали натуральное вознаграждение. 
Все остальные аспекты обучения затрагивали меня только по касательной. С вечера вторника я ждал наступления пятницы и наоборот.
Настоящая моя жизнь была в студии!
Одна беда: Шкуркин меня ничему не учил. На занятиях, как почему-то повелось с первого моего там появления, я обычно делал, что хотел. Николай Северьянович останавливался за моей спиной, бывало, подолгу молча наблюдал. Иногда, нечасто, но всегда как-то неумеренно хвалил.
Раз он предложил нам сделать домашний автопортрет. Вернувшись, домой, уже вечером, просто колотясь от нетерпения скорее начать, я сел перед зеркалом в дверце шкафа, в контражур наоборот (лампа висела позади меня), делала мое лицо темным, смазывала черты, и в полчаса карандашом на шершавой акварельной бумаге, без единого исправления, что-то там изобразил.
Мрачный тип, взгляд в упор из подлобья. С ассиметричным, так получилось, лицом и сжатыми напряженно губами, в расстегнутой офицерской рубашке.   
 
Во вторник, перед рисунком Шкуркин устроил просмотр.
Рисунок мой, в сравнении с другими, тоже разложенными на полу, показался мне темным, грубым и каким-то неправильно кривым.
Но Николай Северьянович, поглядев на него, сказал, как всегда, с могильной серьезностью, которая так не вязалась с его мягким голосом:
- А ведь как живописно! Просто молодой Пикассо…
Не могу сказать, что я был коротко знаком с великим испанцем, но в краску Шкуркин меня вогнал.
И это при том, что у того же Миши Замяткина, самого взрослого  студийца, маленького жилистого парня с длинными мышиными волосами, отчего-то работавшего токарем на «Техноткани», через два листа от моего лежал автопортрет, исполненный просто классически! Сепия, изящная, легкая, фотографически точная.
Да и у других  рисунки были куда более похожи на оригиналы.

Этот и подобные казусы мешали моей радости. Я все думал: или у Шкуркина такой тонкий юмор и я для него попросту безнадежен. Или он, в самом деле, видит во мне что-то, чего я и сам не могу разглядеть и потому, руководствуясь неизвестным мне планом, бросает меня на занятиях  в вольное плавание.

Много раз я приступал к нему с просьбой научить меня рисовать «похоже». Он долго отшучивался:
- Потом, потом…- говорил. - Все  успеется. Даже надоест еще.
Но я не унимался. Ведь для того я и пришел к нему, чтобы научиться рисовать, как настоящий художник, то есть, по моему разумению, похоже. И однажды, когда я остался дежурить,- прибрать в студии после занятий, он вдруг первый заговорил со мной:
- Хочешь «похоже»? А не сходить ли тебе за этим в краеведческий музей, где чучела?  Вот уж они точно похожи. Просто, как живые. Смотри, настоящий волк стоит! Только внутри опилки и глаза стеклянные. Может, тебе таксидермистом сделаться? Или вот еще: посмертная маска. Что может быть  точнее? Зачем вообще нужна скульптура?!

Шкуркин говорил горячо. Впервые без своей вечной непонятной мне полуулыбки. Потом он, так же неожиданно замолчал, посмотрел строго, но, видя мою растерянность, закончил уже спокойно:
- Можно и фотографией заняться. Очень похоже будет. И шкуру ни с кого сдирать не придется…
Возвращался я в расстроенных чувствах. Из всего сказанного Николаем Северьяновичем я понял одно: учить меня рисовать он не собирается.
Однако желание мое стать художником было таким жгучим, что через неделю, оставшись вне очереди дежурить, я снова принялся его донимать.
- А как же Миша Замяткин?- зашел я с фланга, широким жестом обводя увешанные его гризайлями стены студии.- Или эта, Алена, как ее?- я имел в виду еще одну ученицу Шкуркина. Она оканчивала школу, готовилась поступать в Строгановку и на занятиях писала потрясающие гуаши.
Шкуркин только хмыкнул.
- Пошли домой,- сказал он, и вместе мы отправились в сторону Воронка.

Март подходил уже к своей середине. Занятия оканчивались в семь часов, в густых сумерках. Фонарей на этой дороге отродясь не водилось, и почти невидимый снег ровно валил с темного неба, тяжело, пьяно оседал на ноги.
Николай Северьянович жил где-то в Хотово, в районе Химзавода и до автобусной остановки нам было по пути. По дороге он снова заговорил:
-  Форма, к которой ты так стремишься, всего лишь пустота. А пустота, если ты понимаешь, о чем я сейчас, сама уже есть форма. Художник всегда рисует время. Только время и ничего больше, даже если на холсте лес или пышный кухонный натюрморт. Потому, что время - единственное место, где хранятся наши чувства…
Какое-то время мы шли молча. Он впереди, я, гуськом, следом. Тропинка узкая, не разминуться, да нам тогда никто и не попался навстречу.  Вдали уже показалась заваленная снегом остановка, когда он, чуть сбавив шаг, неожиданно продолжил. Нарочито негромко, чтобы я вынужден был изо всех сил напрягать слух:
- Живопись- живое письмо. Писание жизни. А жизнь для нас - только то, что  мы чувствуем на ее протяжении.  Во время жизни. Нет чувств – время мертво. И ходят среди нас живые мертвецы.
Одним длинным шагом, в надежде на то, что сейчас я узнаю что-то об этих таинственных существах,  я нагнал его.
- Вампиры?!
Николай Северьянович даже остановился.
- А леща не хочешь?- предложил он по свойски. - Вампиров ему подавай. Тут и без них от трупоходов не протолкнешься. Иные так и появляются на свет, мертворожденными, без чувств. И живут потом целый век, сами не зная, что мертвы. Другие свои чувства надолго переживают. Правда, изредка случается и наоборот…
Немного разочарованный, я снова поплелся следом. Но, уже через минуту  жадно ловил каждое его слово.
- Картины, как люди,- говорил Николай Северьянович  еще тише.- Вот писажись, и бабочка на ней пришпилена, как листок в гербарии. Это не картина. Это только ее чучело.
На картине бабочка летит…. Там время растянуто и есть место для жизни. Жаль, когда художник думает, что он живописец, если он - писажист. Там на первом месте жизнь. А тут, сам понимаешь…
Впереди, сквозь снегопад,  мелькали станционные огоньки. Мы уже подходили к Воронку. Дальше нам было в разные стороны. Мы скомкано попрощались и разошлись.

Но с того дня я уже не знал точно, что для меня важней: учиться рисовать у Николая Северьяновича или слушать его.
Сам я к нему больше не приставал. Ждал молча, от занятия к занятию, уверенный, что рано или поздно он непременно вернется к нашему разговору. И, недели через три, когда я, к радости прочих студийцев, сделался уже постоянным добровольцем в мытье полов и выносе мусора, так и случилось.     
- Не цепляйся за форму,- сказал он после занятия, разглядывая очередной мой рисунок, натюрморт с гипсом и драпировками.- Научить рисовать можно и обезьяну. Только зачем? Вставь фотографию в эпидиаскоп или сделай сетку, как  Дюрер. Вот, и похоже! Только Дюрером от этого не стать.
Знаешь, что ответил твой любимый Врубель Репину на  слова того, как он ему  не нравится? Я бы удавился,- сказал Врубель, если бы вам это понравилось! 
Врубеля я обожал. Но и к Репину относился с большим почтением. Видя мое удивление, Шкуркин, усмехнувшись, пояснил:
- Когда я был в солдатах, наш старшина,  некоторым предлагал,  как он выражался, вместо «люминия», грузить «чугуний». Так вот, поясняю для особо любознательных: - Один классик спустил с лестницы  другого потому, что тот, кто пишет жизнь, ни за что не променяет ее на посмертную маску. Ведь снаружи, на поверхности все смешано. Свет и тень. Белое и черное. Тлен и цветение. В жизни, когда все смешано - в лучшем случае смешно. В живописи – грязно, и для цвета гибельно. Но художник видит чистый цвет…
Потом он говорил со мной еще несколько раз. И всегда возвращался к разговору о времени.
- Картина, как жизнь. Чувства, которые испытывает художник, втискиваются в раму долго. Дни, месяцы. Иной раз годы. За это время холст и становится живым, а картина иногда живописью.

Отчетливо помню я и последний наш разговор. Николай Северьянович говорил тихо, ровно, точно берег силы:
- Писажист пишет куст сирени, как он его видит, как он ему является. Похоже, или нет, я сейчас не о том. А живописец, он уже не снаружи, он внутри этого куста. Он теперь сам сирень, сам растет с ней, цветет и опадает. И неважно, сколько цветков или веток на ней, она живая…
Впрочем,- он коротко глянул на меня,- тебе особо беспокоиться не стоит. Ты ведь левша, так?
- Ну, да,- отвечал я в некотором смущении.- А как вы догадались?
- Рисуешь правой, а молотком, когда планшет сколачивал, левой махал.
- Это провал,- я сокрушенно развел руками.- Ну, и что с того? В первом классе  еще переучили. Знать бы,  зачем?   
-  Вот и я о том. Теперь, чтобы стать хотя бы ловким ремесленником,   жизнь потратить придется. Все равно, что мне выучиться левой рисовать. Ну, и не ломись в открытую дверь. Замяткина тебе все равно не догнать. Но Мишка, он- то, как раз, парень честный, чучельником быть не захотел. Лучше, говорит, токарем…. А раз такие дела, занимайся сразу живописью. Будь другим. Другой  на своем поле один, а значит, всегда первый…






скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
3 005
Опубликовано 28 апр 2014

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ