facebook ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 184 июль 2021 г.
» В. Бердичевский, Т. Мокроусова. ШКУРКИН РАССКАЗ (стр. 2)

В. Бердичевский, Т. Мокроусова. ШКУРКИН РАССКАЗ (стр. 2)



Домой я не шел, летел. Заниматься стал с удесятеренной силой. Неделя летела за неделей. У меня, как мне показалось, дело, действительно, «пошло».
Я даже простил Николаю Северьяновичу то, что он, похоже, и не собирался учить меня рисовать, «как все». Он предлагал мне быть другим, хотя я всегда хотел быть всего лишь первым. Я почти готов был уже с ним согласиться, до того меня «забирало», как вдруг, все кончилось…
В тот день у нас должна была быть живопись. Я уже чувствовал эти стекающие с натянутой, как барабан, бумаги, разноцветные мазки, слышал их запах, сладковато-терпкий, видел лужу под мольбертом. Шкуркин так нам и говорил:
- У акварелиста под ногами должна быть вода…
Но дверь в студию оказалась запертой. С пол часа мы тщетно пытались узнать, в чем дело. Потом появилась тетка в синем халате. Сказала, почему-то, с раздражением:
- Занятий не будет. Умер ваш Шкуркин.
 Помню, я сначала даже не очень расстроился. Скорее, обиделся на него. Как так? Я же ничему не успел научиться. Он все говорил: потом, потом.… А сам взял и соскочил…
Миша Замяткин, с которым мы тогда, в первый и последний раз  немного поговорили, сказал, тоже, как мне показалось, спокойно, без особенных интонаций:
- У него два тяжелых и контузия. Он ведь в училище «девятьсот пятого»  еще до войны учился…
И все…

Нехорошо мне стало позже. И чем дальше, тем больше расширялась та вначале не слишком заметная пустота. Вроде выдернули один зуб, коренной, ну и что? А через пару дней встаешь, а жевать-то нечем.
 Скоро я начал чувствовать какой-то голод. Конечно, я продолжал рисовать. Но, оказывается, это было еще не все.
Голод не утихал, напротив, если раньше, ко всем своим занятиям, я был еще постоянно влюблен, причем сразу в трех девочек одновременно,- одноклассницу, из параллельного класса и годом старше, и меня было так много, что на все хватало, то теперь я весь словно съежился, и ничто меня больше не радовало.
- Надо продолжать учиться,- решил я и пошел в городской Дворец культуры, где изостудию вел молодой художник из Москвы. Мест в ней решительно не было. Народу, все больше взрослого, рисовало человек тридцать, стул поставить негде.
- Я у Шкуркина занимался,- сказал я самоуверенно, но, по-моему, меня просто не услышали.
Длинный, гнутый художник в  сером костюме, посадил меня в коридоре под гипсовой доской, с не то цветком, не то ухом Давида, и предложил мне попробовать. Нет, не цветок или ухо библейского персонажа, а доску.  Гипсовую доску в дикой, под очень острым углом, перспективе.
Я бодро взялся за дело, но через час, к своему стыду, понял, что совершенно не способен нарисовать с натуры мало-мальски правильную геометрическую форму. Построение, перспективное сокращение,- все это было тем, к чему я раньше даже не прикасался.
- Ну, вот,- вкрадчиво, с каким-то даже сладострастием, сказал художник.- Сам же все видишь. А говоришь,- занимался…
Приняв мое раздражение, причем, не столько на него, сколько на Шкуркина, за подавленность, он прибавил, прощаясь:
- Да ведь все равно, мест нет…

Через месяц, мой одноклассник, Сережа Фатеев, после некоторых с его стороны, уговоров, привел меня в художественную школу, которую сам он посещал третий год.  
Вот уж где меня приняли хорошо! Директор и преподаватели были все люди молодые, после Московского Полиграфического института.
Книжные иллюстрации, карикатуры, наброски. У меня все вдруг стало получаться, даже рисунок с натуры! А портреты мои директор нахваливал особенно. Свой (как-то он сам решил поработать для нас моделью) сделанный в четверть часа, даже попросил подарить ему.
Были, правда, у меня трудности с композицией, но директор, видя мою конфликтность, в порядке исключения, разрешил мне ее вовсе не посещать. Лишь бы я продолжал учиться…
Все шло вроде хорошо. Я, наконец, действительно учился рисовать «похоже» и, странное дело!- преподаватели здесь видели во мне конченого реалиста и даже ставили меня этим в пример.
Но что-то меня все время словно подтачивало. Точно мне нужен был ответ на какой-то  самый важный  вопрос, однако куда больше я хотел  знать, что же это за вопрос.
Чтобы как-то заполнить поселившуюся во мне с некоторых пор пустоту, я частенько прогуливал школу и отправлялся в однодневные, безо всякой цели, странствия.
Слонялся, стараясь посильнее заблудиться, по Московским закоулкам. Бродил по Мытищам, добирался до Монино. Иногда это помогало…

В один из таких дней, часа в три пополудни, я углубился в лабиринт частных домиков по правую сторону от дорожки,  которую еще не так давно, дважды в неделю, топтал, торопясь в изостудию.
Раньше я вечно боялся опоздать,  лишь краем глаза, на ходу, выхватывая засыпанные снегом голые ветки и островерхие крыши с  траурными закопченными трубами. Но теперь был май, и сбежавшее молоко пенной шапкой накрывало  темные разросшиеся сады.
Спешить мне было некуда. Я свернул в первый же переулок и, не заботясь о направлении, с полчаса плутал в хаосе безобразных деревянных строений. Потом я оказался в узкой, почти прямой улочке, с двух сторон зажатой глухими гнилозубыми заборами.
Солнца за низкими облаками видно не было, но уже сильно парило. Я, с непонятным для себя самого упрямством, продолжал тащится вперед. Людей никого. Ни на встречу, ни во дворах, сколько я не прислушивался. Даже собаки здесь не лаяли.
Скоро заборы пошли плотные, без щелей, ровные, как стены. Дорожка сузилась. Теперь я едва не касался плохооструганных, отчего-то сырых досок. Быстро смеркалось, словно наступил поздний вечер, хотя я был совершенно уверен, что не плутаю и часу.
Полоска неба над головой, только и видимая из-за заборов, налилась черно-синей тяжестью, приблизилась,   почти захлопнула тоннель сверху. Мне уже давно не хватало воздуху. Еще немного и я не смогу больше двигаться, увязну, застряну в щели между навалившимися тяжело стенами, пропаду, задохнусь….
Легкие мои уже не смогут больше расшириться…. Кричать, звать на помощь  поздно. Остатка воздуха не хватило бы и на хрип.
Но тут, когда легкие мои готовы были  разорваться, как растянутая до предела калька, стены неожиданно разошлись, и я, точно поплавок, выскочил на широкую улицу, почти на проезжую ее часть…

Мимо вяло тарахтел грузовик с прицепом и, с обочины, я жадно, полной грудью, хватал щедрый его выхлоп.
Я стоял прямо, только дорогу перейти, перед задним фасадом городского Дворца культуры.
Облака снова разошлись. Вокруг посветлело. В твердом намерении нигде больше не задерживаться, я плюнул на оставшийся позади забор и отправился домой.
Я почти уже миновал ДК. С тех пор, как провалилась моя попытка попасть в здешнюю изостудию, он перестал для меня существовать даже в качестве кинозала. И все же я оглянулся…
Кусок ватмана светился слева от входа, в тени толстой обшарпанной колонны.
«Акварели художника Шкуркина,- было написано плакатным пером.- Вход свободный».
Не раздумывая, я вошел внутрь.

Выставка располагалась на первом этаже, в огромном пустом фойе. Картины,- акварели в тонких белых рамах под стеклом были развешаны по трем стенам.
Четвертая, западная стена была с двумя большими вытянутыми окнами. Под одним из них сидела древняя старуха вахтерша, вязала длинный алый носок. Недоверчиво глянув на меня, она снова уткнулась в свое рукоделие. Больше в фойе никого не было…
И я пошел вдоль картин. Никогда раньше не видел я работ Николая Северьяновича. А тут целая выставка. Это были все больше пейзажи. Те же, хорошо знакомые мне окрестности Щелково. Почти на каждой работе - Клязьма с отражающимися в ней домиками, мосток, по которому я так часто ходил.
Только на акварелях его, я даже не сразу это сообразил, все было как бы наоборот. Неказистые охристо-серые домики под мутным небом,  в воде отражались кристальными гранями, ярким сияющим цветом.
Кажется, даже по размерам, архитектуре они были  другими, совсем не теми, что стояли на берегу и кому они, по законам отражения, обязаны были своим рождением.
Да и сама Клязьма, узкая, мутно-зеленая, чем дальше к горизонту, тем шире разливалась она, переходя без видимых границ цвета и берегов в такие же, отчего-то сине-фиолетовые луга, втянувшие свой необыкновенный цвет из  укрывавшего их круглого неба. 
Я ходил и снова испытывал то чувство, что всегда охватывало меня перед встречей с Николаем Северьяновичем. Меня потряхивало, как перед прыжком.  У одной картины я застыл надолго.
Это не был пейзаж. Группа людей, каких-то размыто-оранжевых, почти слитно, полукругом стояла у грубой каменной кладки. Лица прописаны не были. Общая масса, но без мешанины. Они просто были вместе, словно ждали чего-то.
А дальше, до края и за край картины, люди  двоились, множились, шла размытая раскадровка того же изображения. И все темнее было оно, отходя, удаляясь от центра.
Из-за рамы же, из темноты, где люди были едва  различимы, бил яркий свет. До центра композиции он не доходил, но казалось, шел, пробивался сквозь темноту, освещал дробящиеся фигуры. Картина называлась «Проекция»…
И я вспомнил наш последний разговор. Тогда Николай Северьянович сказал несколько слов о проекции времени. Он вообще  никогда не договаривал до конца, обрывал на самом для меня интересном, как бы выбрасывал меня из лодки,- плыви сам, если сможешь…
- Да ты реалист,- сказал он тогда, глядя на очередное мое творение.- Впрочем, все реалисты. Только у каждого реальность своя.
Все что было, есть и будет, - происходит одновременно, всегда, только в разных местах времени. Наши чувства,- это линза, проецирующая из когда-то в сейчас то отражение, что хранит их.
Апогей чувств - вера. Такая линза зажигает Благодатный огонь…

Не стану утверждать, что тогда я хоть что-нибудь понял. Стоя у картины, я понимал, что понимаю гораздо меньше.
К тому же, Николай Северьянович задал мне на прощание, которое, действительно оказалось последним, пару неразрешимых, по своему обыкновению, вопросов:               
 - Само слово хроно,- время, разве не созвучно оно своему назначению - хранить? Разве не тождественны слова  их изначальной сути?
С трудом я оторвался от его «Проекции»…

Дальше были несколько видов старого городского парка, поздней осенью, с засыпанными разноцветной листвой аллеями, понуро-окаменевшими,  впавшими в спячку аттракционами.
У последней работы, в самом углу (оставалось еще пять, на северной стене, до которых я так и не дошел), я снова остановился.
Поперек листа, в верхнем правом углу, шел мост. Все тот же, через Клязьму. Но тут был необычный вид, снизу, так, что над мостом синел только краешек неба. Все остальное было  отражение, темное, многослойное. И акварель была написана как бы с двух точек зрения,- мост снизу, а отражение, это зазеркалье,- сверху.
И больше ничего. Только глубокие, полупрозрачные, темные слои медленно скользящей воды. Дна не видно,- Клязьма мутная. Ни осоки, ни живописных бревнышек, только вода.
Но, чем дольше я вглядывался, тем глубже, казалось, проникал мой взгляд. Слой за слоем; еще немного и я достигну самого дна…
Вдруг,- я чуть сдвинулся,- мне показалось, из-под виридоново-умбристой толщи проглянуло большое белое лицо.
Вода стала чуть прозрачней, и вот уже сам Николай Северьянович смотрел на меня пристально и спокойно.
Отмывка? Или старый акварелист использовал восковые мелки, с которых соскальзывает краска?
Лицо было удивительно по портретному сходству, только много больше натуральной величины и написано полупрозрачными дымно-белыми длинными мазками.
Да это отражение!.. И Николай Северьянович стоит сейчас за моей спиной.
Я обернулся так быстро, что плечи мои оставались еще на месте, когда голова уже повернулась назад.
Но зал был пуст. Исчезла даже старуха вахтерша. Только на спинке ее стула ядовито краснел недовязанный носок.
Медленно я вернул голову в прежнее положение. Никакого лица под водой не было. И сколько потом я не клонился влево – вправо, пытаясь поймать нужный ракурс, ничего не помогало.
Игра света. Отражение в стекле крашеной белой колонны в центре зала. Все, что угодно…
Луч вечернего света, бивший в окно позади меня, скользнул ниже, за нижний край рамы. Выхватил полоску шершавой штукатурки, сделал ее Тициановско - желтой, горящей.
 Отпрянув, я повернулся и  быстро пошел к выходу. И шаги мои гулко множились под высоким лепным потолком.

В кассовом зале уже кучковались начавшие собираться к семичасовому сеансу зрители. Показывали «Бобби», и местные ткачихи в очередной раз готовились пустить слезу. 
Домой я возвращался на автобусе. Идти привычной дорогой, через мост, мне почему-то расхотелось.
И, конечно, следующим утором я снова не пошел в школу. Я поехал в Москву, разгонять, как говаривал мой родитель, тоску….
А что для этого подходит больше, чем ЦПКиО им. Горького?
Там, гуляя среди праздной публики, я скоро забыл о вчерашнем своем потрясении…. Ходил, слушал отвратительную музыку из репродукторов, съел необыкновенно вкусное мороженое за двадцать две копейки, шоколадное, под одноименным с красками названием «Ленинградское», и часам к двенадцати вышел к небольшому пруду.
По круглой, почти декоративной луже плавало несколько лодок. По берегам, на скамеечках, отдыхали трудящиеся, малолетние дети и пенсионеры.
И тут я увидел их. На синей, с фигурной спинкой скамейке сидели два настоящих  художника. Дородных, бородатых, такими я всегда их и представлял, не хватало, разве что бархатных беретов.
Рядом с ними паслась девочка, вероятно, дочь одного из них, моя ровесница или чуть младше, красивая,  с карими глазами навыкате.
Оба они увлеченно рисовали. Обогнув их сзади, со стороны кустов сирени, я осторожно приблизился.
Один писал акварелью. Рядом баночка, куда он макал, омывая, довольно толстую колонковую кисть, раскрытая коробка с красками. Писал он на планшете с натянутой на него бумагой.
Так, ничего особенного. Пруд с лодками, деревца напротив. Но работал лихо, быстро. Красочные потоки радугой струились по листу. Он ловко подхватывал их кончиком кисти, неуловимым движением отжимал цвет или напротив, перебрасывал мазок на другое место.
Все было сыро, ярко, один цвет вливался в другой.
Второй художник делал забавные наброски цветными карандашами. Вот, две московские старухи с соседней лавочки, болтают, точно школьницы. Вот солидный ребенок лет пяти что-то втолковывает мамаше. Он рисовал как - бы рассеянно, легко касаясь бумаги. Фигурки сами, в несколько штрихов, появлялись на бумаги, увеличивая порядочную толпу,- рисовал он всех на одном листе, составляя из разношерстной публики довольно странную компанию.
Меня они вроде бы не замечали. Я же, стоя позади, с жадностью поглощал каждое их движение. Девочка, похоже, не видела ни меня, ни художников. Плавала себе где-то…
 Неожиданно тот, что делал наброски, не поворачиваясь, сказал:
- Вот тебе, Мариша, и поклонник…
- Я, вообще, тоже занимаюсь,- смутился я.
- Да? И где же?
- В Щелково,- ответил я и почему-то прибавил, совершенно уверенный, что настоящие художники, тем более в Москве, просто не могут не знать моего учителя.- У Шкуркина.  Николая Северьяновича.
Акварелист, также, не отрываясь от работы, бросил:
-  А что шляешься без дела? Рисовать надо всегда.
Приятель же его, он, очевидно, и был отцом Мариши, продолжавшей и теперь оставаться ко всему безучастной, нараспев забубнил:
- Шкуркин, Шкуркин…. Не знаю такого. Шкуркин - Жмуркин…
До этого мгновения я слушал их, но, как-будто, не слышал. Не доходило. Не могло такого быть. А тут, мне словно лом в позвоночник вставили и конец его, острый и холодный, распирал теперь мое горло.
Набор слов у меня для подобных случаев был самый скромный, дворовый. Но тут передо мной были художники…
- С вами противно разговаривать,- сказал я, тоном английского лорда, памятуя о том, что главное достоинство мужчины - сдержанность.
На этом, впрочем, мои благие намерения закончились вместе с приличными манерами. - Вы!..- выпалил я.- Писажисты!!!
По моему, это прозвучало, как самое изощренное ругательство.

Весьма довольный собой, я быстро пошел прочь.
В парке к этому времени стало еще многолюдней. С пол часа я потолкался среди нарядной публики, размышляя о том, возвращаться домой прямо сейчас или истратить до конца оставшиеся деньги и на электричке ехать, как водится, зайцем.
Поглощенный этим нелегким выбором, но в очень приподнятом настроении, я  вышел к картодрому…

 И теперь пришло время платить за полученное удовольствие.
Машины стали. Медленно, очень медленно я выбрался наружу и, заплетаясь ногами, побрел к своим палачам. Уже одно то, что они здесь, говорило о серьезности их намерений. Найти человека в такой толчее дело не самое легкое.
Девчонки с ними не было,- плохой знак,- думал я, на ходу прикидывая варианты бегства. Бородачи чуть посторонились, пропуская прочих откатавшихся, и снова плотно сомкнули плечи.
Служитель проверял  картинги. До следующего заезда оставалось минут десять. Отсидеться было негде.
Ожидание казни хуже казни,- решил я, подошел к ним и нагло глянул в глаза тому, что стоял чуть ближе.
Я ожидал чего угодно. Из того, что непременно сделал бы сам, окажись на их месте. Но бородач неожиданно протянул мне пухлую руку.
- Извини, парень,- пробормотал он.
- Космонавтом будешь,- приятель его, это он писал акварелью, кивнул на остывающие картинги, смущенно поежился.- А писажисты, это кто?
Они чуть разошлись. Нагнув голову, я шмыгнул между ними, так ничего и не ответив…

Весь обратный путь я простоял в тамбуре. Было прокурено, ото всюду дуло, трясло, лязгало, к тому же в любой момент могли войти контролеры. Но мне так лучше думалось. Я думал о них.
Бросить все, битый час искать меня в переполненном парке, и только затем, чтобы извиниться? Они были другие…

Когда я вышел на платформу, над Воронком висел плотный туман. Застывшая в воздухе морось легко прикасалась, холодила разгоряченную кожу. Все было тихо, сонно и слишком тепло для середины мая.
По обе стороны от железнодорожной насыпи раскинулось непроходимое яблочное море. Аромат его пробивался даже сквозь неразъемные  запахи окалины, мазута и формалина.
Заборов видно не было. Они давно утонули. Лишь островерхие крыши кое-где рифами выглядывали среди белых барашков.     
«Время никуда не течет,- подумал я.- Оно неподвижно, как это изнурительно пахнущее  море. И берега его неопределенно далеки. Мы сами блуждаем между его волнами, чаще вслепую, иногда думая, что знаем путь, гонимые мечтой или сносимые воспоминаниями.
От восторга, к которому примешивалась непонятная боль, я простонал:
- Я буду художником!..
Но, еще до того, как стихли колеса отходящей Монинской электрички, я вдруг ясно понял, что никогда им не буду... Никогда.











_________________________________________

Об авторах: ВАЛЕНТИН БЕРДИЧЕВСКИЙ и ТАТЬЯНА МОКРОУСОВА

Родились в Омске. Члены СП России. Авторы 3 книг, нескольких пьес. Печатались в ж. "Москва," "Урал," "Литературный Омск," "Складчина," сборниках и альманахах. В Омском театре "Арлекин" были поставлены две пьесы для детей.скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
2 019
Опубликовано 02 июн 2014

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ