Редактор: Юрий Серебрянский(рассказы)
НЕПРЕОДОЛИМОЕ ВЛЕЧЕНИЕМне лет пять, я стою, вцепившись побелевшими пальцами в станок, сжав тонкие губы, кроличий взгляд вперив в Элеонору Леопольдовну, хореографшу – злющую как черт и визгливую как поросенок – и двигаю ножкой. Батман тандю, гран батман, деми-плие, гранд-плие. От стянутого на затылке – как в анекдоте – пучка болит голова. Во снах является огромная, черная сцена и вдруг слепящий луч прямо в лицо – я просыпалась с воплем.
Больше всего мама мечтала, чтобы я стала балериной. Меня водили на балет, потом, когда выяснилось, что крупновата – на фигурное катание, потом – для общего развития – на английский, на музыку, сначала к преподу, позже – в музыкальную школу. И только на рисование меня, почему-то, не водили. Я и так все время рисовала – ну, как все дети. Мне, правда, не интересны были принцессы и прочие оленята Бемби. Вазы с фруктами и сиренью также меня миновали, как и в целом простой карандаш и работа с натуры. Джинсы, парты, тетрадки от конца к началу были вечно изрисованы сплошь, без просвета – это происходило само собой.
На третьем курсе филфака – мечты о моем балетном будущем матушке все-таки пришлось оставить – я попросила подругу, учившуюся в Строгановке, дать контакт педагога по рисунку. Мой первый куб отнял у меня полдня. Хорошо слышно было, как скрипят и хрустят мои мозги и пальцы, втискиваемые в благородные и чистые контуры академизма. Летом я собрала свои рисунки и отправилась на Сокол. И меня приняли.
Сказать, что мама была шокирована – ничего не сказать. Но, собрав в кулак весь свой здравый смысл, идеи о самостоятельности каждой личности, персональном пути и собственных ошибках – единственно действенных для каждого – она смирилась с моим художничеством и сдала еще один рубеж (после балета). «Дочь, делай как знаешь, давай, решай сама», – такая была мантра. Исчезло напряжение-противостояние между нами, но вместе с тем исчезла и связь. Где-то на задворках сознания было что-то о том, что мать, вроде, поддерживает – если что. Но ежеминутная сегодняшняя моя жизнь была до того не похожа на те устои, коими определялись ее дни. В ее мире просто не было места моим круглосуточным бдениям, подогретым химией, люминисцентному цвету и адскому свету, бесформенным объектам, исполненным глубокого смысла, странным деньгам, привязанным к валюте холста, времени и красок, бессвязным разговорам, понятным из интонации, а не из слов. Я все дальше уходила, все реже появлялась, все прочнее забывала.
Зато, откуда ни возьмись, всплыл балет. Рука с кистью, или с краской на ладони, движима была всем телом, ее траектория была как в танце – частью большого движения, все соединяющей линии. Вибрация – не в штрихах и мазках, а во вдруг дрогнувшей почему-то руке. Цвет – не выбранный, согласно законам цветоделения, а набранный, не глядя, рандомным касанием к палитре, по ходу все той же линии, смешанный уже на холсте – сам собой становился не случайным, а единственно верным.
Звучит экстатическим бредом – и плоды были таковы же, всё у меня выходили какие-то экспрессивные человеческие фигуры, которым задним числом приходилось придумывать названия и объяснения, хоть как-то оправдывая.
Герои и мифы подгребли со стороны филфака на бесшумной золоченой ладье с загогулиной на носу. Обложка Овидия с рисунками Пикассо. Фото из истории искусств со скульптурами из виллы Боргезе – слеза нимфы, от быстрого бега отлетевшая к виску, ее же бедро, примятое хищными пальцами похотливого бога и прямо из-под них ускользающее, превращаясь в мраморную древесную кору новоявленного ствола.
Сюда же – языческая совершенно фотография человека с прозрачными глазами и ртом-ниткой, с голубоглазой кошкой в руках. Почитав о Кнорозове, из своей петербургской каморки открывшего космический мир, отстоявший во времени и пространстве как другая планета, я стала рыться в мифологии майя. А там: пантеон майя состоял из 13 уровней; многие боги имели не одну, а две формы – мужскую и женскую, или четыре формы, соответствующие четырем углам земли (сторонам света); признаки богов непостоянны и меняются в зависимости от сюжета, времени и места; кроме того, многие боги совмещают в себе свойства разных животных.
И вот, глядя на собственную работу, вдруг я вижу за спиной у персонажей огромное непонятное животное, вроде льва, только какого-то архаичного – то ли наскального, то ли из пустыни Наска, архетипического, короче. Увидев, спешу проявить на холсте при помощи пастели, сангины, угля – чего-то, для чего не нужен инструмент, он тут лишний.
А вот тут – следите за руками. Я хорошо помню тот момент – шестеренки совпали и сформулировалось: современный человек такой диджитал, такой эко и дзен. Но внутри, как в языческие времена – боги, растения, камни, ветра, животные, демоны, ангелы; крылатые, глазастые, рогатые и зубастые сущности. Целое месиво – тесное, рябит в глазах – внутри каждого. То, что на самом деле движет нами, нашептывает, или орет внутри про самое главное. Вот, о чем я.
Что такое инсайт? Это ощущения вдруг вылупляются в слова. Теперь можно рассказывать о «концепции своего творчества», да и самой как-то проще – концепция всегда под рукой у сознания, быстро и без лишних исканий. Есть в этом свой подвох, опасность превратиться в штамп самого себя. Но об этом я подумаю потом. В тот момент я счастлива от обретения себя в виде ясной, в нескольких фразах обозначаемой, идеи, которую можно донести и до других.
Я выпускала свой языческий мир за пределы холстов. Пусть бы они стояли в темном пространстве, подсвеченные спрятанным светом. И пахло бы сыростью, и раздавались бы птичьи, звериные, болотные звуки, шевелились бы камни и насекомые, змеи задевали бы холодным скольжением, духи наблюдали бы из корней, с облаков, из глубоких пещер. Договориться с какой-нибудь оранжереей? На счет духов, облаков, подземелий и змей под ногами – перебор, но имитация джунглей – вполне возможна. Хотя… суррогат, кому он интересен. К тому же, реальность возвращала меня довольно быстро и конкретно на землю – работы мои не были интересны ни коллекционерам, ни частным покупателям, ни друзьям по соцсетям. «Эти твои голые… боюсь я их,» – сказала как-то та самая подруга, которая в свое время поделилась контактами препода по рисунку. И то сказать, от полученных уроков не осталось и следа.
***
С Санчесом мы познакомились в студенческой арт- резиденции – уже после диплома. Он был длинный, худой, как велосипед, при большом скоплении народу вечно орал что-то про секс, про кисок. Оказавшись вдвоем или втроем с кем-то, затихал и переходил на философские темы о смысле искусства, хаоса и случайности. Как его зовут на самом деле никто не знал. К моменту нашей встречи его стиль совершенно сформировался – если можно так сказать о стиле, основанном на идеях хаоса и энтропии. Фрагменты персонажей собирались у него из совершенно беспорядочных, казалось бы, мазков краски – жирных, грязных. Тем не менее, глаз выхватывал динамику и взаимодействие частей, жутковатые, но веселые истории на каждом холсте.
С художнической – или просто юношеской? – легкостью мы быстро стали жить вместе. Ну как, жить? Был старый дом его матери в подмосковной деревне – частный сектор, уцелевший рядом с одноименным новостроем. Там мы жили, когда мать уезжала в командировки – довольно часто. Были квартиры и мастерские, куда мы приезжали, ночевали, пили и ели напару. Все знали, что мы вдвоем и больше ни с кем.
Случайно подвернулась возможность поселиться в той же деревне, но в квартире – в пятиэтажке, хозяин которой куда-то уехал надолго.
Жизнь стала повзрослее – с кухней, плитой в ней, со стиральной машиной и пылесосом. Все это – благополучное – было мне знакомо по детству, но я так давно почти не общалась с матерью и не бывала у нее, что привыкала теперь заново. К тому же, теперь это все было почти мое.
Запах скипидарного растворителя, пятна краски, завалы холстов и всякого другого материала отмечали наш быт.
На что мы жили? Трудно сейчас сказать. Как-то жили. Уроки рисования для детей и любителей, Санчес даже преподавал в воскресной школе; как-то перепал большой заказ – роспись стен в детском саду. Работы – и мои, и его – если и продавались, то очень-очень редко и за копейки. Что характерно, продавались ученические натюрморты-пейзажи, а не то, что мы считали своим по-настоящему.
Мы любили ходить гулять по деревне. С натуры ни один из нас не работал, но Санчес разглагольствовал на счет хаоса и энтропии реального мира, наблюдая почерневшие стены и вываливающиеся рамы, какое-нибудь заброшенное крыльцо, с дверью, распахнутой в никуда. Особенно яро атмосфера медленного погибания работала в ноябрьскую распутицу, среди грязного снега, смешанного с замерзшей глиной, все это – прикрыто бесцветным небом.
Однажды набрели мы на большой частный дом, уже брошенный, как и многие в околотке, но еще державший стены – лицо. Неотвратимость энтропии, заложенной в самой сущности объекта – о которой так любил рассуждать Санчес – тут представала во плоти. Разъезжающиеся, разбухшие доски, почерневшие бревна, перекосившиеся окна и двери, обнажавшие утеплители и всякие технические элементы. Каждая щель, каждая дыра – было очевидно – увеличивалась ежедневно, вопреки сопротивлению когда-то прочных конструкций, и вела к неизбежному их обрушению.
Мы пробрались внутрь – протискиваясь через покосившиеся дверные проемы. За спиной у меня упало какое-то бревно – без грохота, просто тихо скатилось с последнего рубежа.
В углу что-то маякнуло, контрастное общему унынию – прям сверкнуло. Санчес тут же туда полез – прикрытая тряпкой, виднелась золоченая рама. Целый склад самого чопорного реализма – пейзажи, натюрморты, все такое качественное, правильное, несомненно хорошая школа. Холсты, многие в рамах, лежали с видом «сына благородных, но бедных родителей» и готовились с достоинством принять смерть. Мы забрали их, брошенок. И притащили в свое гнездо.
Что было делать с добычей? Пришлось расчистить под найденышей целый угол – родное содержание угла с ворчанием распределилось по стеллажам, обеденному столу и просто ровно по полу. Пришельцы, поджимая губы, подчеркивали свою инородность.
- Давай попробуем продать, что ли?
- Ну давай.
Покупатель на известном сайте-барахолке нашелся неожиданно быстро и в тот же день явился к нам на осмотр «товара». Сговорились мы тоже быстро, он забрал все подчистую. Мы рады были бы и даром избавиться от снобов-спасенышей, ежесекундно шевеливших в наших душах сомнения в выбранном творческом пути. А за деньги – даже небольшие – и подавно.
Агент, Михаил Семенович, сразу, едва появившись на пороге, показался мне довольно скользким типом. Это был худой человек, с ухоженной бородкой, но в бесформенном не-пойми-какого-серого-цвета пальто, с голой шеей, которая почему-то сильно обращала на себя внимание. Если разобраться – шарф не такой уж обязательный аксессуар, но тут прямо не хватало его. Может быть потому, что Михаил Семенович все время двигал головой вперед-назад – не кивал, а как будто сглатывал. Войдя в квартиру, пальто он не стал снимать, они с Санчесом ушли в комнату, а я – на кухню, пусть разбираются сами.
О цене они договорились очень быстро, и он сразу отдал деньги – наличные. Уже минут через десять Санчес позвал меня присоединиться к ним – разговор приобретал интересный оборот. А именно – пришелец, оказывается, торговал не только классикой. Санчес стал показывать ему и наши с ним работы. Тот смотрел молча, двигая шеей и только угукал. В конце концов, попросил разрешения сфотографировать несколько работ Санчеса и сказал, что покажет заграничным покупателям.
Меня немного кольнуло, что мои работы оказались в стороне. Но больше было интересно – что же дальше.
Недели не прошло, как Михаил Семенович позвонил с сообщением, что работы Санчеса проданы, и он приедет забрать их для пересылки, отфотографировать следующую партию и привезти деньги. На сей раз он приехал с фотоаппаратом, фотографировал уже тщательнее. Мои снова не у дел.
Дела Санчеса пошли в гору. Не проходило недели без приятных известий от Михалсемыча. Деньги он платил исправно, согласно оговоренным условиям. За какие суммы он реально продавал работы Санчеса? Мы гнали мысли об этом – в конце концов, это его бизнес, да и не узнаем мы этого все равно, так чего нервничать, если деньги, которые мы получаем, нас устраивают.
Мы даже стали интересоваться – как же живут богатые художники? Нам пока было до них далеко, но мы так быстро двигались! Отдали долги, отошли от макаронно-гречневой диеты, Санчес стал планировать закупку холстов – такими темпами Михалсемыч скоро почистит его запасники.
Когда агент приезжал фотографировать новую партию работ – всегда только Санчеса – я привычно уходила на кухню. Как-то само собой вышло, что я стала меньше работать. Бывали целые недели, когда я не бралась за кисть. Зато с появлением денег, стало актуальнее хозяйство – магазины, а затем освоение приобретенного на домашних нивах: готовка, уборка, порядок.
Однажды зазвонил мобильный Санчеса, по разговору я поняла, что звонил Михалсемыч. Санчес сказал «Але», начал слушать, вдруг встал, пошел с телефоном на кухню – я не обратила внимания.
- ПРИКИНЬ!? Я послал его на**й.
Вкратце, факты были таковы: агент предложил Санчесу либо прекратить общение и сотрудничество, либо найти компромисс по тому поводу, что у него – у Михалсемыча – ко мне – к художнице, работы которой его не интересуют – непреодолимое сексуальное влечение.
Санчес, искренний и бурный в своем негодовании, прекратил всяческий контакт и долго еще поминал матерно агента-маниака.
Тем временем, другого агента он найти не мог – он и этого-то не то что бы нашел, скорее, тот сам нарисовался, такой вот подарок судьбы. Работы Санчеса перестали продаваться, мои не начинали.
Деньги кончились, вернулись макароны.
Санчес вновь обратился к своим энтропическим опытам. В ход шли все новые эксперименты в области формы. Вместо холст-масло – артобъекты, инсталляции из какого-то хлама, картона, мусора, обломков; веревки, натянутые поперек подрамника, с кусками пластмассы между ними; тряпки, пропитанные акрилом и окаменевшие в многозначительных позах. Из работ Санчеса совсем исчезли человеческие истории и образы живых существ. Всё стали какие-то идеи, идеи, концепции… Он сильно был увлечен своими новыми творениями, они заполонили всю квартиру.
Я же напротив совсем охладела – и сама не бралась ни за кисть, ни за что-либо иное, и новая плодовитость Санчеса меня раздражала. Все эти арт-объекты… странные они. Некрасивые и неживые. Я, впрочем, одобряла его, кивала активно и скепсис свой держала при себе.
Однажды мне в голову пришло вызвать из небытия свой филфак – все-таки, три курса языкового вуза достаточно, чтобы учить детей и домохозяек. Это и правда оказалось неплохой идеей. Ручеек потек сначала тоненькой, потом все более уверенной струйкой.
Вскоре муж одной из взрослых учениц – квартира в высотке на Котельнической, шаги ученицы, комнатные туфли с мехом, на каблучке, замирают в дали коридора, потом нарастающим стуком возвращаются в сопровождении мягких кожаных шлепанцев – предложил мне работу в офисе. И я согласилась. Казалось, то было временное решение, мой собственный хитрый ход. Но крылатые зубастые сущности – внутри – уже знали, то было начало другой жизни. И тихонько плакали у выхода из своей пещеры, замыкаемого медленно тяжелой каменной плитой.
С Санчесом мы вскоре расстались. В один прекрасный вечер, вернувшись с работы, я просто обнаружила пустую квартиру. Опустело не вещами – не особо их и было – а творениями Санчеса. Ума не приложу, как он умудрился вынести свои непрочные, премудрые произведения. Но без этих уродцев наше логово осиротело.
Я сидела на кухонной табуретке и смотрела в окно. Была зима. В квартире было холодно, из старых рам дуло – раньше не замечала. Я сидела в толстых деревенских носках и с горячим чаем – из чашки шел пар. Улица, в тупике которой стояла наша пятиэтажка превратилась в снежный туннель – знаете, когда черные ветки под весом снега гнутся, становятся арками и еще в конце туннеля фонарь, желтый круг.
Что-то рассыпалось, энтропия вступала в свои неизбежные права.
Из квартиры я съехала – новая зарплата уже позволяла.
Ни Санчеса, ни его работ я больше не встречала.
***
Бывает так, что через самые плотные шторы и через закрытые веки чувствуешь солнце. Наверное, это птицы. Весенние воробьи. Воробьев как-то смешно называть птицами, но гомонят они как настоящие, сразу слышно и свет, и незамутненное небо с ярким солнцем. Меня ждет день – понятный и теплый. Но чем, для начала, выманить себя из кровати, из-под приятного, красивого белья небанального цвета? Вспоминаю о кофе с плотной пеной в большой белой чашке. Фоном – засвеченное солнцем окно с широким подоконником, на нем разлапистая монстера.
Солнце всюду.
Продвигаясь – лениво, но верно – по направлению к кофе, я щурюсь на свет, отвожу взгляд, ловлю тень. Глаз останавливается на секунду в темном углу, где маячат очертания старых холстов, их смутные спины. Мой взгляд скользит, в мозгу мелькает – что они тут делают? пыль собирают. Куда бы деть? А главное – вот помру, что с ними будет? Холсты молчат. Глазастые, зубастые, крылатые звери и человеки тихо дремлют, смирившись с судьбой.
Я иду пить кофе.
ТРИНАДЦАТЬОгромная сука еле живая. Едва дышит, глаза полузакрыты, задние лапы вытянуты под углом, напряжены. В раздутом животе узи показало 12 телец, разродиться сука, по словам хозяев, не может уже пару часов. Щенята в животе на узи не подают признаков жизни.
***
Маленькая ветеринарка на углу санаторной улицы и санаторного же – третьего – тупика открылась совсем недавно. Здесь, на углу раньше был продуктовый магазин «шаговой доступности». Арендаторы – бодрая украинка, потом положительная семейная пара, потом белозубый кавказец – последовательно прогорели. Местное население, приезжая домой на машине, просто заворачивало в Перекресток на шоссе. Пешая доступность, пусть и шаговая, мало кого интересовала. Когда магазин закрылся, одна только соседка – самая ближняя и самая ленивая – пожалела, что больше нельзя будет за молоком в тапочках выбегать.
Потом домик долго стоял пустой, облупились стены и крыльцо. И вот, пару месяцев, примерно, назад, началась возня, появились рабочие, грузовички. Вывезли прилавки и холодильники. Офис, что ли, будет? – пожимали плечами соседи.
Однажды вечером над входом появилась большая вывеска, видимо нарядная, но пока что замотанная пленкой. А наутро вокруг двери образовалась гирлянда из веселеньких разноцветных шариков, пленка оказалась снята и вывеска гласила: «ВЕТДРУЖБА». На двери – плакатик с расписанием работы, котиком и собачкой. За ресепшеном – молодая блондинка, плотная, невысокая, глаза зеленые, серьезные, брови черные. Одна, больше никого не видать.
Это я, меня зовут Марина, я хозяйка, главврач и хирург клиники в одном лице. На свой страх и риск я потратила на аренду, ремонт и оборудование все деньги что были, заняла у полузнакомых людей и еще взяла кредит. Рискованно, конечно – место неоднозначное, деревня маленькая, недалеко, в соседнем поселке есть большая, хорошая клиника с репутацией и большими помещениями, с двумя настоящими операционными и помещением для передержки. Но, с другой стороны, здесь в каждом дворе собаки, да и дома немаленькие кругом, люди явно вполне состоятельные.
Летом родители вывозили меня на море, всегда в одно и то же место, в Крым. Жили там подолгу – врачи рекомендовали ребенку морской климат. Сначала с мной отдыхала мама, потом папа, потом бабушка. В общей сложности я проводила там все лето, с мая по сентябрь. Под конец уже очень хотелось домой. Тем более, что море мне, в общем-то, не очень нравилось. На пляже – жарко, галька колола ноги, плавать я не умела, а беситься с девчонками, визжать и брызгаться – ну весело, конечно, но сколько можно-то. Была у меня пляжная подружка Катька – мы дружили только летом, на море, в Москве не встречались и не вспоминали друг о друге – она приезжала обычно с дедушкой. Они тоже оставались довольно долго, но меньше нас. С Катькой было весело, она любила не только визжать, подскакивая в волнах, но была ребенком читающим и думающим. При этом, в отличие от меня, спокойной и тихой хорошистки, Катька была отличницей и вундеркиндом. И до кучи – звездой местной самодеятельности, центровой участницей всех выставок и концертов, проводимых местной Детской площадкой, блиставшей в главных ролях и сольных номерах. Катькинового дедушку, тихого, но нервного старичка, все только и называли «дедушка нашей Кати», никто, кажется, не знал даже его имени-отчества. У Катьки было только одно слабое место – мама. Я вот так ни разу ее и не видела. Каждый раз она должна была приехать, Катька ждала, готовила специальные номера самодеятельности, которые понравятся маме и училась делать из своих льняных кудрей прическу как у мамы – к ее приезду. Но Катькина мама не приезжала. Раз ее приезд отменился прямо день в день. Катька рыдала, визжала и драла в клочья свои нарядные платья, а дедушка сокрушенно разводил руками и пытался погладить ее по голове.
Вместе с Катькой мы кормили всех собак и кошек по всей набережной. Вдоль пляжной линии тянулись санатории, столовые смотрели на море. У столовских дверей после каждой трапезы, в особенности после ужина, рассаживались беспризорные зверюки. Некоторые, особенно прожорливые и хитрые, кочевали от столовки к столовке. Но большинство соблюдали конвенцию. Мы заворачивали в салфетки куру вареную и биточки паровые, а то и котлету по-киевски. Когда котлеты были морковные, в салфетки заворачивали рис отварной и картофель жареный.
Был у меня многолетний дружок – подпорченный гончак Буян, старый уже, с седой мордой – сидел терпеливо и дружелюбно помахивал хвостом. В очередной приезд я Буяна на набережной не нашла...
Кошаки бежали навстречу, вздымая хвосты аки стяги и беспокойно мявкая, потом аккуратно складывали лапочки и жевали, поворачивая мордахи боком. Популяция кошачьих сменялась практически полностью в каждый приезд – зима, хоть и крымская, уносила жизни.
За лето обязательно появлялся кто-то с перебитой лапой, веревкой на шее, закисшими глазами или ободранным боком. Смотреть на это было невозможно. Я пыталась поймать беднягу, чтобы помыть, хоть чем-то помазать, хоть как-то перевязать. Иногда удавалось. Но часто через несколько дней калека исчезал навсегда. Я плакала.
Раскладывая куры и биточки по салфеткам, Катька радостно улыбалась, но трогать подопечных опасалась. Я же разговаривала с каждым и гладила по неухоженным, клочковатым, теплым бокам и бошкам, чесала за репеистыми ушами. Дежурные взрослые ругали – блохи, лишай, аллергия. Особенно недовольно бывала бабушка – мои узелки из салфеток и масляные после котлет руки плохо вязались с бабушкиными вечерними нарядами.
После отъезда Катьки – обычно уже в августе – я совсем переставала ходить на пляж. Сидела в номере с книжками и оживлялась только перед ужином, предвкушая встречу со своими «ребятами».
К старшей школе летние вояжи закончились. Я готовилась поступать на ветеринара. Родители были не в восторге, но очевидно было, что вариантов нет. Фактически, я давно практиковала, в доме не иссякал поток лохматых бедняжек всех сортов, несмотря на аллергию. Под балконом, в гнезде из старого одеяла, оборудованном жестяной миской, жил Полкашка – беженец из разоренной на окраине Москвы деревни. В квартиру его на постоянку категорически не пустили родители, в подъезд – соседи.
На счет моего поступления все только и говорили, что – да кто же, как не она? Однако ж, в институт я не поступила ни в первый раз, ни во второй. Работала в большой клинике уборщицей, потом санитаркой, потом медсестрой. На третий год поступила. Учиться было тяжело, учить много, но богатый практический опыт помогал.
Конечно, со своей клиникой получилось не сразу.
***
И вот.
Взгромоздить огромную и ослабевшую суку на стол. Прощупать раздутый, похожий на набитый булыжниками мешок. Узи показывает кучу-малу из крошечных телец, вроде двенадцать штук. А руками прощупывается, похоже, тринадцать. Беременная сука горой лежит на столе. Она не шевелится, дышит тяжело, задние лапы по-прежнему натянуты как канаты. Роженица жутко устала, морда бессильно лежит на столе, глаза полуприкрыты, взгляд в стену. Молоденькая Наташа – она напоминает мне саму себя несколько лет назад – подбривает шерсть с пуза для узи, меняет тазики с кровью и всякими жидкостями. Все делает молча, иногда невольно пытаясь поймать собачий взгляд. Марья Антоновна, всю жизнь проработавшая в государственной ветклинике – пожилая, суровая, опытная – готовит шприцы с окситоцином и перевязки. Непонятно, любит ли она своих пациентов, но работает идеально.
Схваток практически нет, очень слабые. Один из щенков, похоже самый крупный, перекрыл родовой канал – не понятно, живой ли он еще. Если мертвый – это источник инфекции, угрожающей жизни и матери, и остальных щенков. Риск заражения в этом случае возрастает каждую минуту.
Прощупываю промежность собаки рукой. Вот он, здесь. Не так и далеко. Теперь нужно подождать целых минут двадцать – проверить, изменится ли его положение, движется ли. Целых двадцать минут, в которые ничего не происходит. Собака шумно, трудно дышит, вперив невидящий взгляд в одну точку. Наташа робко гладит ее по вздымающемуся бугристому боку – от головы к хвосту. Полуласка, полустимулирующий массаж. Марь-Антонна выходит покурить.
Вспоминаю учебник – «затем приступайте непосредственно к помощи: просуньте свой палец в петлю собаки таким образом, чтобы вы смогли зацепить щенка. Во время начавшейся волны потуг как можно более аккуратно, но одновременно сильно потяните щенка по дуге: на себя и вниз». Надо вытащить этого щенка во что бы то ни стало – живой он или мертвый. Кесарево? Нужно решать. Я никогда раньше этого не делала, только «проходила».
Так, вроде живой и вроде немножко движется. Снова рукой нащупываю щенка, Марь Антоновна уверенно подгоняет слабые схватки массажем живота. Пошел-пошел-пошел… вот он, показался. Синюшная мордаха, весь в слизи… снова исчезает. Снова появляется, выныривает. У матери спазмирует мышцы, захватывают его, и так едва живого, поперек тельца. Наташа подает шприц, укол спазмолитика, мышцы отпускают. И вот уже скоро первенец переходит в руки Марь-Антонны.
Следующий. Как бы не шеей лежал. Вот невезучая мамаша, бедолага. Нет, вроде нормально, идет. Наташ, приложи первого к соскам, может станет сосать, постимулирует процесс.
…Уже трое перешли к Марь-Антоновне, окситоцин пошел в ход. Еще пара. И все, родовая деятельность совсем остановилась, остальных придется, видимо, все-таки кесарить.
Все тринадцать. Последний совсем прозрачный. Собачата все совсем слабенькие, синюшные, сплющенные, попискивают тихонько, или вовсе не подают признаков жизни. Но все живые.
Нужно заняться матерью. Обработать, зашить…
Марь-Антонна ассистирует то мне, то Наташе – четко и хладнокровно. Временами забирает у Наташи из рук очередного новорожденного.
- Каждому – обтереть черный мокрый нос и крошечный слизистый рот, обхватить эфемерное тельце, встряхнуть – еще бы не выронить.
- Взять за тонкий, мокрый хвост вниз головой и, через тонкую стерильную пелёнку или же марлю, обхватив губами рот и нос щенка, как Сатурн, пожирающий своих детей, отсосать жидкость изо рта и ноздрей щенка, сплюнуть.
- Растереть загривок младенца против роста шерсти – в учебнике написано «интенсивно», да как бы не свернуть эту птичью шейку.
- Из мяклой пастюшки извлечь на свет язык и на заднюю его часть капнуть каплю валерианы – а лучше бы коньяка. Да только откуда его взять.
- Дать щенку понюхать каплю нашатырного спирта на кусочке ваты – это заставит его вздохнуть.
- Сгибать и разгибать щенка по направлению голова к хвосту. Быстро и часто. Это искусственное дыхание. Мелькает в голове актриса Латынина в фильме «Свинарка и пастух» – она также поступала с поросятами, вскрикивая «дохленький!» над каждым. Так нормализуется ритм дыхания. Можно еще попереворачивать вниз головой и обратно.
- Налить кюветки с горячей и с холодной водой – контрастные ванны. Башочку нужно держать на поверхности.
И так по кругу – с каждым по нескольку раз, пока не задышат ровно, не потеплеют, не порозовеют, не запищат. Последний самый слабый, язык почти белый. Повторяю и повторяю реанимационные процедуры, лишь краем сознания ощущая ладонями мягкое, бессильное, теплое тельце и мокрую, слипшуюся пух-шерсть.
Двенадцать, уже завернутые каждый в горячее сухое полотенце, уложены в низкий алюминиевый тазик. И вот тринадцатый задышал ровнее, издал тоненький звук, крошечный нос порозовел.
У Наташи выступают слезы – слеза. На много слез нет времени.
Через три часа младенцы сопят и посвистывают в своем тазике, сука на каталке отходит от наркоза, приоткрывает глаза, взгляд затуманенный пока.
Наташа и Марь-Антонна моют руки, снимают фартуки.
Я набираю воздух в легкие и долго, медленно выдыхаю. В голове пусто. Руки вдруг начинают дрожать. Слезы собираются, давят на глаза, но так и не просачиваются. За окном светлое небо, прозрачные осенние ветви, черные стволы. Марь-Антонна бросает – я покурить, – и отправляется на крыльцо к заднему входу.
Снимаю шапочку, приглаживаю волосы, и мы все выходим к хозяевам. За моим плечом – Наташа несет тазик с новорожденными.
«Долго как», – говорит женщина. Мужчина морщится: «Выберите одного, который поживее. Остальных усыпите – куда нам их столько».
_________________________________________
Об авторе:
ЕКАТЕРИНА ЧИРКОВА Родилась в Москве, в 1993 году закончила с отличием филфак МГУ, в 2012 — магистратуру ВШЭ по специальности психология. Художник, участник выставок в Москве. Автор романа «Не знаю», опубликованного на электронных платформах. Ранее писала «в стол», не публиковалась.
скачать dle 12.1