(рассказ)
Велосипед — это стрекоза. Большая вертлявая стрекоза, но, что удивительно, — очень послушная в крепких руках моего отца. Я уселся бочком прямо на жестком хребте насекомого, ногой упёрся в крыло. Оно холодно сверкает в лучах осеннего солнца. Блики больно колют глаз, лезут неукротимо прямо в лицо. Я закрываю глаза. Плавное покачивание, в ушах — стрекот невидимых крылышек, шуршание колеса по пыльной дороге. Я — первооткрыватель диких земель, и мы с «Повелителем стрекоз» летим в неизвестность. Меня охватывает страх и какое-то другое, неуловимое чувство — такое бывает только в детстве — на границе яви и сна, выдумки и реальности, чувство, сотканное из эфемерного, легковесного вещества ребяческого воображения, и потому настолько неуловимое, что растворяется, едва начать говорить о нём на языке взрослых. С одной стороны, ты чётко знаешь, что едешь с отцом на велосипеде на крутой волжский обрыв смотреть на реку. Это говорят тебе все органы чувств, но что-то за их пределами, в голове или где-то сбоку, твердит: «Нет! Ни за что! Какой велосипед? Какая река? Вы летите на гигантской стрекозе в неизвестность, навстречу испытаниям и подвигам!»
— Не спи — грохнешься! — предупреждает строго отец, когда начинает трясти на ухабах.
— Я не сплю, папа! Я превращаюсь.
— В кого же? — смеётся отец.
— Не знаю, — отвечаю.
— Как это? — возражает он, — Всегда надо знать, в кого превращаешься.
Он прав. Он всегда прав. Надо бы знать, наверное, но не получается — никогда наперёд не ясно, в кого мне захочется превратится сегодня. Может, я охотник в густых дремучих лесах, преследующий оленя, может, богатырь, и буду размахивать деревянным мечом, пока вся крапива не упадёт мне под ноги. Может, и, вовсе, бравый лётчик в бескрайнем небе. Мало ли! То же мне, «надо знать!». Так и жить не интересно.
Деревянный забор с треугольно заострёнными досками резко режет пространство на две части. Внизу – серое полотно омытых тысячами дождей досок, от скорости оно рябит, сливается в одну единую массу; а сверху — еще зелёные яблоньки, крыши садовых домиков, и дальше, желтые и красные кроны деревьев, их уже лизнула пламенным языком осень. Эта простая красота пленит меня, я быстро выхожу из роли великого путешественника. Теперь я опять маленький курчавый Ваня.
— А почему забор серый, а лес кто-то покрасил? — спрашиваю я.
— Осень деревья любит, кусты… Зачем ей заборы?
Двойственность пространства прерывается — мы доехали до угла сада. Забор убегает вдаль, а по обочинам дороги появляются берёзки, молоденькие, корявые, быстро мельтешат перед лицом. Они перешептываются при порывах ветра, трепещут их маленькие листики, желтизна крон подрагивает, словно ряска на лесном озере. О чем говорят эти берёзы? Вот бы узнать, какие тайны они сообщают друг другу. Папа должно быть знает — он переводчик с березового, дубового и кленового. Так он говорит. Когда мы гуляем, он, бывает, наклонит ко мне широкую размашистую лапу клёна и переводит: «Привет, Ваня! Я могучий клён. Тебе нравятся мои листочки?»
— Пап, о чём березы сейчас шептались?
— Да я и не расслышал, быстро ехали мы с тобой.
Теперь тропинка бежит под уклон, и мы катимся ещё быстрее. Прямо дух захватывает, в несколько мгновений, будто рывками, надвигаются гигантские сосны, их темно-зелёные кроны убегают к небу, прямые, рыжие от яркого света полуденного солнца стволы ширятся, наконец, становятся видны все их изъязвленные тела, раны, покрытые свежей белой смолой и янтарной, застывшей — старой. Мы въезжаем в полутень-полусвет соснового бора, велосипед подпрыгивает на шишках, хрустит ими, как будто "стрекоза" жуёт маленьких жучков, раскусывая с удовольствием их панцири. Я держусь изо всех сил — то и дело мы подскакиваем на круглых окаменелых червях, когда-то давно пытавшихся переползти тропинку, а теперь навсегда ставших корнями этих высоченных исполинов. Земля кругом устлана маленькими рыжими иголками, приглаженными, как на спине ежа. Здесь, у подножия стройных прибрежных сосен, навсегда поселилась осень и делает вылазки из своего логова по ночам, чтобы незаметно плеснуть краски на соседний лес. Мне всё кажется, что она прячется среди деревьев. Вернее, она бежит с нашей скоростью и все время скрывается за стволами, прямо где-то там, в косых лучах мягкого света, появляется на миг, и неуловимая, незамеченная, скачет между сосен и смеется над нами.
— Пап, а можно поймать осень? — с надеждой в голосе спрашиваю я.
— Боюсь нет, малыш, ещё никому не удавалось. Сегодня она здесь, осень, как осень, а завтра — не успеешь оглянуться — бац! Зима.
Едва отец успел договорить эти слова, как мы вынырнули из бора так же неожиданно, как и въехали. Перед нами открылась небольшая поляна. Здесь земля уступами уходит к краю земли, здесь заканчивается моя Ойкумена. Всё что дальше — мираж, иллюзия, мир, существующий условно, на правах моего зрения. Оно и понятно, трудно верится в то, что вся эта необъятная глубокая синь до горизонта — суть та же вода, что мы каждый день набираем в блестящий круглый бак на колонке и та же самая, в которой я плещусь, когда мы летом спускаемся на пляж. Там она другая, сверху — зеленая, теплая, а в глубине — холодная и тёмная. А с этой высоты она несбыточна, она впивается в глаза, околдовывает всё существо в одну секунду. Остаётся два уступа и мне каждый раз страшно — кажется, что папа слишком быстро едет, слишком рискованно — ведь еще пару ступенек и бултыхнёмся со всего разгона в эту страшную силищу, в эту прожорливую синеву. Я кричу:
— Папа, стой!
— Не бойся, Ванька! — молодецки отвечает он и, когда мы соскакиваем с последнего уступа, и сердце моё уходит в пятки, резко останавливает велосипед.
Я спрыгиваю на землю. Скорее бы приобрести устойчивость перед холодным взглядом синеокой владычицы, распростёршей свою власть там, внизу, до самого горизонта. Я хватаю огромную ладонь отца и крепко сжимаю её.
— Пойдем ближе! — говорит он.
— Нет! Там обрыв! — чуть не плачу я.
— Ты реку-то видишь?
— Вижу. Слышу.
Много позже я понял: это ветер шумел в соснах, но тогда мне казалось, что я слышу волны, так явственно я ощущал могущество великой реки. А ветер здесь был всегда. Свежий, сильный, как молодой конь, а осенью — ледяной, рьяный, порывистый он возбуждал волнение на реке и раскачивал стражей утеса – две огромные сосны слева и справа от нас. Они каким-то чудом из года в года оставались в живых, — и это при всех ураганах на самом краю Ойкумены. Их жилистые корни намертво впились в песок и будто специально выглядывали тут и там из земли, чтобы похвастаться своей силой — наподобие, как делают это мускулистые парни, сбрасывая футболки на пляже.
— Ты что-то видишь? — я поднимаю взгляд на папу.
Он вглядывается в речную даль. Она морщинится, топорщится под натиском ветра, где-то на волнах дрожат белые клубы отражённых облаков. Именно их узор сейчас приковывает наши взгляды. Эта такая игра. Мы приезжаем на обрыв, и смотрим, «что покажет река?». И она показывает, потакает смертным, играет с нами в поддавки, манит образами, а иногда оставляет ни с чем. Сегодня я ничего не смог разглядеть в реке, и мне досадно, что Волга не хочет говорить со мной. Вдруг отец тоже ничего не увидит? Я в предвкушении, мне приятно и страшно. Ожидание чего-то огромного, интересного вытесняет страх, и я начинаю теребить отца за руку:
— Пап, ну чего там, а? Говори скорей, ты же всегда всё видишь!
— Сегодня Волга не в настроении что-то. Хотя… — он задумчиво гладит чёрную курчавую бороду, словно хочет найти там ответ или что-то колдует, заговаривает реку открыться ему. Я уже давно оставил попытки что-то разглядеть, я весь внимание — что же нам покажет река?
— Есть! — закричал папа и расхохотался! — Вот, смотри! Видишь? — он показал мне рукой на середину реки. Там плыли ребристые от волн облака, их было много, они составляли какой-то причудливый квадрат.
— Святую Русь нам показывают! Смотри, какие избушки! Вон-вон смотри, какой конек! А там, видишь, подальше — купеческий дом, не иначе… — он восторженно указывал мне то налево, то направо, я только успевал голову поворачивать. Я едва успевал сложить в голове узор, и, словно по волшебству, как только отец озвучивал то или иное видение, оно тут же явственно возникало в воде. В эти моменты я был уверен, мой отец обладает чудовищной сверхъестественной силой, но не признаётся, чтобы не пугать маму.
— О-о-о... — восторженно протянул чародей, в которого превратился мой папа, — Смотри, что теперь складывается — настоящий богатырский терем!
И, действительно, прямо посредине реки из большой серой тучи и множества нежных перистых облаков вдруг сложился огромный терем. Вот и окна, и крутой скат крыши, и бревна торчат, круглятся… Всё это дрожит, трясется, расплывается. Но мы ухватили, мы успели, мы разговорили реку.
II
Ветер бросает дождь в окна. Охапками. Резко, но ловко, непринуждённо, словно дворник, который одним движением враз откидывает огромную кучу листьев. Стёкла дрожат от тоски и слякоти. Да уж, утро не назовёшь прекрасным. Ещё вчера сверкало солнце, незыблемо утверждая свет, а теперь хмарь и дождь, и, наверняка, сырость. А главное: как теперь уговорить папу ехать «говорить с рекой»? Этот вопрос начал мучать меня с первой минуты пробуждения. Я еще в кровати, под тяжёлым одеялом, еще не остыл в памяти мой сон, но мысли уже рвутся к Волге. Что-то в моей детской душе безотчётно и крепко привязалось к этой реке, к этой игре, с ней связанной. Может, это и есть тот самый «азарт», о котором отец нередко вздыхает: «есть у нас одна наследственная болезнь…» Мне жутко нравилось предполагать, что будет на этот раз, какой из тысячи вариантов выстроится в картинку? Ведь если однажды мои ожидания подтвердились бы, я бы, ни много ни мало, оседлал бы случайность — самое загадочное и строптивое из всех чудищ. По крайней мере, мне так казалось. Ведь как только я угадаю, я сразу нащупаю в себе дар провидца, волшебника, покорителя врага человеческого — времени. Я смогу заглянуть в будущее! Почти вселенское могущество! Понимаете, теперь, что для меня значила эта игра?
— Па-а-а-п, а мы поедем на реку? — после завтрака я решил не терять больше ни минуты на раздумья.
— В такую-то дождину?
— Дождик сейчас пройдёт. Ну па-а-а-а-п! Поехали! — клянчил я.
Отец был неумолим. «Кто потом велосипед отмоет?» «А если ты заболеешь? Мама нам с тобой такую реку покажет» и так далее, и тому подобное, и всё в таком духе. Я ненавидел сейчас осень, ведь её красивость, игра цвета, буйство красок с лёгкостью соседствуют с такой вот «невыездной» погодой. Я стоял у окна и чуть не плакал. Мерзкий маленький дождик, ветер раскачивает ясени перед домом. От безысходности своего положения я начал маячить из угла в угол, громко повторяя свою мантру, которую всегда хранил где-то внутри. «Что мне делать навсегда? Что мне делать навсегда?» И так до бесконечности. «Дурной бесконечности», как называет это папа. Сейчас он делал вид, что не замечает моего протеста, только крякнул и потопав в прихожей, отправился в сарай. Очевидно, нарубить дров. Я остался один, и моя нудная мантра, уже спутавшаяся в один большой несвязный комок, начала раздражать меня самого. Но не желая признавать, что меня игнорируют, я из упорства продолжал и продолжал повторять одни и те же слова. Они меня не успокаивали, ничуть не заглушали обиды на погоду и судьбу, напротив, только еще больше накручивали, с каждым новым витком показывая мне вопрос все чётче и больней: «что делать?» да еще и «навсегда». Тут любой свихнётся. Только не ребёнок. Ведь тогда для меня всё было и всерьёз, и понарошку — одновременно.
Дверь хлопнула, меня обдало сквозняком. Отец заглянул ко мне в комнату:
— Ванька, хорош ныть! Собирайся давай, поехали!
Я не поверил своим ушам. Глянул в окно: хмарь рассеялась, выглянуло солнышко.
— Ура-а-а-а-а! — что есть силы закричал я и побежал одеваться.
Калитка привычно скрипнула, залаял наш лохматый пёс, Байкал. Он провожал нас этим восторженным, влюблённым лаем каждый раз, когда мы куда-то уходили, ровно на этом месте, словно старался заглушить визгливую жалобу калитки. Я тогда не обращал на неё внимания. Но теперь… Её серые брёвнышки, плоские досочки с кусками отслоившейся от времени красной краски, сверху — резное полудужие, массивные кирпичные столбы — исполины-атланты, на которых она, старушка, держалась… Всё сразу восстаёт теперь перед глазами, едва я услышу где бы то ни было протяжный скрип дверных петель.
— На Волге сегодня волны небось — залюбуешься, — сказал отец, сажая меня на раму велосипеда. Ветер и правда не стих, может, даже усилился — он нещадно трепал куст шиповника у забора — и тот трепетал, как огненный стяг, хоругвь в руках витязей осеннего воинства. Мне было холодно, но виду я, естественно, старался не подавать. Тем не менее, папа поправил на мне шарф и шапку, посмотрел на меня, прикинул: «Авось, не заболеет». Я почувствовал себя лётчиком в открытой кабине — только очков и не хватало. От винта!
Ветер хлёстко ударил в лицо, и я опустил голову, зарылся в шарф. Теперь я смотрел на папины ноги. Они совершали однообразные движения: вверх-вниз, вверх-вниз, как будто он шагал по большому рыхлому сугробу. Такие бывают у нас на дворе, когда ночь воет за окном, беснуется, а наутро всё кругом устало, выдохлось и умиротворённо лежит, белеет. Солнце светило ещё по-летнему, но ветер с нордическим упорством раскидывал тепло, уносил его куда-то вдаль. А вот и размашистая яблоня Петровича. Она широкими лапами рвёт рваные рогожи облаков, и за ними проглядывает небесная лазурь. Эта яблоня была не такая уж большая и высокая, как те сосны на берегу, или как вон та липа подальше, но яблоня эта для меня олицетворяла богатырское спокойствие, великодушие. Впрочем, и человек, который её посадил — Петрович, чем-то похож был на эту яблоню. Кряжистый, с твёрдой силой в руках, он каким-то образом один держал всё своё хозяйство в полнейшем порядке. Папа говорит, что бабки местные прозвали его Колдуном, дескать, картошка у него такая огромная, какой никогда в этих краях не видели. Папа, проезжая мимо его дома, всегда восторгается. То восхищается, какие цветы у него красивые, то какой забор ровнехонький, а сейчас его любимое — яблоню нахваливать. «Ой, смотри сколько яблок у Петровича!» Яблоня и правда, впечатляет: корявые ветви тянутся, что есть силы вверх, к солнцу, как у ясеня, а нижние ветви, напротив — словно хотят врасти в землю, так сильно они прогибаются под тяжестью плодов. «Яблок в этом году будет… Море!» — радуется отец, когда мы уже выкатились на главную улицу Глазовой горы. По асфальту велосипед шёл ровнее, и если бы не многочисленные ямы, из-за которых дорога была похожа на поражённую оспинами землю после извержения вулкана, то мне было бы очень скучно. Без привычной тряски даже и не представишь себя ни кем. На дороге была своя прелесть, которая спасала положение: каждую яму нужно было объехать, какие восхитительные манёвры! Каждый из них был для меня особым действом: вот тут я пикирую на врага, тут захожу на посадку, а тут уворачиваюсь от коварных пулемётов «мессера».
Слева — пруд, где очень много головастиков весной, справа — магазин, длинное приземистое здание, почти сарай, только окна большие. Рядом — помойка, там бродят две собаки. Я с ужасом посмотрел в их сторону и представил, что их нет, чтобы не бояться. Сработало: они даже не залаяли. Поворот. Мы в колее. Ловко объезжаем огромные лужи, в коричневой жиже проскальзывает наше отражение. Я хочу его поймать, разглядеть, но каждый раз не успеваю. Только цветные пятна. Больше ничего. Тихонько, словно баржа на реке, плывём по огромной луже, рассекая водную гладь. Наверху гудят исполинские тополя. Они, как пароходные гудки, басом перекидываются ничего незначащами фразами. Просто, чтобы доказать самим себе, что они есть, что ветер играет с их кронами, качает их, что буря еще не сломила их, молния не поразила и короед не сожрал их изнутри.
Эта лесополоса мне не нравилась. Уж очень она искусственно выглядела. Ряд огромных деревьев, как ряды огромных домов, которые я видел, когда мы ездили в Иваново. Без фантазии, неинтересно, глупо, в конце концов. Я даже не стал спрашивать папу о чём говорят эти несчастные деревья, поставленные в формальные условия, скучающие словно львы в неволе. Наверняка, несут какой-нибудь вздор, неспешно ведут никчёмный разговор, наподобие того, что каждое утро летом, когда окна открыты, влетает в мою комнату, наполняя её резким и высокими голосами нашей соседки и её сестры.
С этой стороны подъезд к обрыву не так сказочен, как сосновый бор, в котором живёт осень. Здесь провинция, пережившая удар индустриализации и позже — приватизации. Вот — баня, которая тогда казалась мне огромной кузней, где куют булатную сталь. А всё из-за черного угля, уложенного пирамидами, и восхищавшего меня своей геометрической чёрной стройностью. Да ещё из-за трубы котельной. Вывод напрашивался сам, — большая кузня. Только я недоумевал: «Где же они берут такие огромные мехи, чтоб раздувать огонь?»
На колёса наматывалась липкая дорожная грязь, и папа уже мысленно раскаивался в своём «жесте доброй воли» по отношению ко мне. Солнце куда-то скрылось, ветер усилился: близость реки теперь ощущалась щеками, носом, глазами. Теперь от неё и не спрячешься — как ни отворачивайся, она всё равно тебя достанет, чтобы пощекотать ледяным ветром, пригрозить тебе, мол, не вздумай соваться, если не хочешь быть погребённым под буйными волнами. Между соснами проглядывается что-то иссиня-чёрное, и не поймешь, вода это или небо. Сворачиваем, едем вдоль оврага. Летом здесь можно спуститься к реке, а зимой оттуда веет могильным холодом, закованным в снежный саван. Сейчас, когда многие кусты ещё зелёные, он напоминает мне о знойной июльской жаре, комарах, но, главное, о бесконечных выдумках моего старшего брата, который приезжает каждое лето из далёкой Москвы. Иногда накатывает — и понимаешь, что лето не наступит завтра, на следующей неделе или через месяц, что оно придёт в срок, в мифическом следующем году, а как вспомнишь всё это, так горько становится, так обидно, прямо до слёз. Но сейчас — ни за что! Что мне лето? Река близко — вот что важно. Самый воздух мне уже кажется каким-то морским, рыбным, можно даже представить ветер солёным, а папу прожжённым солнцем боцманом. Всё говорит о том, что вот-вот за поворотом, я вновь столкнусь с моей древней прорицательницей, могучей русской рекой, чьи письмена мы едем читать, преодолевая все эти препятствия и злые насмешки Стрибога. Но, кажется, мы едем целую вечность. Время замедляет свой бег, над головой снова рваные клочки туч, а впереди — последнее испытание — огромное коричневое озеро-лужа.
— Ого! Вот это налило! — удивляется папа.
Мы прокатились медленно по краю, взрезав мутную воду, и оставляя после себя нарезной след. И вдруг нарисовалась вокруг поляна, а перед глазами, словно сизая гора, нагроможденье суровых туч. Вышло солнце, и запуталось лучами в молодом ельнике. Он распушился, выпрямился, покорно кивая хвойной головой. Мы оставили велосипед и подошли к обрыву, где танцевал в бешеном ритме какой-то маленький кустик. Сразу за ним — река. Сегодня она разгневана. Вода тёмная, вся испещрена белыми гребешками волн, пенится, ругается, река отплясывает буйный, неистовый танец бури и входит в раж, бездонно красивая в этом страшном танце. Я даже испугался: «А не нас ли она зла? Не мы ли раздражаем её надоедливым взглядом?». Минуты две мы стояли и молча созерцали величие стихии. Отец и сын. И река.
— Вот тебе и Айвазовский! — восторженным голосом произнёс отец. И добавил: — Да только вот небо сегодня мрачное, и вода помутилась… Ничего и не разглядишь так.
— Нет, давай еще постоим!
Солнце сверкало на воде, поблёскивало на волнах, где-то на середине реки сахарно белел пароход. Громадная синяя туча нависла над миром. Она представляла собой несколько длинных плоских гранитных плит, на которые кто-то уложил огромные кучи синей глины. Эта махина неспешно плыла по небу, словно гигантский круизный лайнер. «Титаник», надвигающийся на берег, как на глыбу айсберга. На воде от этой массы дрожала длинная косая тень. И вдруг она начала расползаться, «Титаник» разошёлся по швам, раскололся надвое, подобно бревну под ударом отцовского колуна. Одна тень уходила влево, другая вправо, пока между ними двумя не образовалось пространство, где властвовало солнце и его искры. Мы молча наблюдали за этим действом. Когда всё успокоилось, на воде установились две параллельные, длинные, до самого берега, тени.
Папа сказал:
— Сегодня нам целое представление дали!
И помолчав секунд пять, добавил:
— Холодно, однако. Поехали, а то простудишься ещё.
— Небоскрёбы! Небоскрёбы! — заорал я.
— Чего?
— Небоскрёбы, — прокричал я ещё сильнее, — Вон там, небоскрёбы в реке!
— Да-а-а… — протянул отец, прищурив глаза, — а ты молодец, увидел! Ведь и правда, Америку нам с тобой показывают!
— Небоскрёбы… — произнёс я ещё раз, смакуя слово. Оно мне нравилось этим летом. Помню, тогда брат показал мне рисунок в журнале и сказал: «А это небоскрёбы». Я спросил: «Это потому что они скребут небо?» А он говорит: «Да ничего они не скребут, просто высокие очень, и людей в них очень много живёт». А я опять: «Значит они и живут там, чтобы небо скрести?» А он отвечает: «Да ничего они не скребут, это просто название такое». А я по новой: «Названия просто так не дают, значит они поцарапать небо могут?» Прямо привязался и всё, специально, конечно, мне нравится доставать брата, он всегда так смешно злится и не может меня догнать. Весь день еще ходил с этим словом и повторял: «Небо-скрёб. Скрёб-скрёб». А теперь они тут. В реке, как на ладони. Их сносит течением, как длинные чёрные водоросли, а мы с папой идём к велосипеду, не оборачиваясь.
Приближался вечер, мама задерживалась с работы. Я смотрел, сидя на корточках, в печку. Там горело большое бревно, оно трескалось, ломалось, краснея, разваливалось на куски и источало невыносимый жар, если подвинуться ближе. Папа готовил ужин. Вдруг он взглянул на часы. Короткая стрелка залезла на длинную, и обе они смотрели в пол. Естественно, папа кинулся в другую комнату, оставив недочищенной картофелину.
— Где же пульт?
У него было еще полминуты, чтобы включить телевизор. Новости для него — святое, хотя он и сетует, что наша антенна ловит только «Первый канал». Я тоже любил смотреть новости, сидеть рядом с папой и делать серьёзный вид, что всё-всё понимаю.
«…Самолет, захваченный террористами, врезался в здание Всемирного торгового центра…» — сообщал наш телевизор, постоянно вставляя в свою речь помехи. На выпуклом стекле, словно в реке, отражалась история.
Отец побледнел, словно увидел перед собой нечто потустороннее, пугающее, и шёпотом, по слогам, произнёс:
— Не-бос-крё-бы…
_________________________________________
Об авторе:
ИВАН КОРОТКОВРодился в Москве. В 2018 году окончил факультет картографии и геоинформатики МИИГАиК. Публиковался в периодической печати, в том числе в журналах «Москва» (2014, 2017), «Роман-газета» (2018). В 2018 году стал лауреатом первой степени в номинации «Молодая проза» литературной премии «В поисках правды и справедливости». В настоящее время живет в Чехове. Работает обозревателем газеты «Литературная Россия».
скачать dle 12.1