(рассказ)
1
Незаписанные буквы погибших слов, несоставленных предложений. Они лежат в кривых окопах мозговых лабиринтов, образуют бесконечный частокол дымящихся рук. Руки сжимают и разжимают пальцы и просят о свободе. Забавные руки приятно выдергивать прочь, но еще приятнее откусывать эти подвижные пальцы и слизывать кровь. Соленую, вязкую начинку здорового тела.
Бежать, бежать до подкоса израненных ног, до разрыва артерий. Бежать и падать, и силиться встать, и валиться снова, разгребая ступнями пустое пространство запутанной тьмы...
Нет, надо все записать, если другие записали не так и не то.
...Это очень тоскливо, когда тебе исполняется двадцать один от роду год. Это что-то не то. Это пахнет закостеневшим обликом тела, волосами на равнине груди, остановившимся взглядом. Становится страшно, и хочется крикнуть и прыгнуть на потолок. Хочется пусть не бежать, но хоть куда-то пойти. Выйти за дверь.
Но на улице просто мороз. Обычный мертвый мороз, который царит здесь с ноября и до марта. И это тоже очень и очень тоскливо. Мне так любопытно передвигаться в пространстве, а в такую стужу ноги несут в одно место – в тепло.
И я никуда не иду. Я сижу в своей до крайности надоевшей коробочке. Я поставил локти на письменный стол, голову опустил на поникшие кисти. Смотрю и что-то ищу в беспросветной серости злого молчанья окна.
Уши сдавливает тишина. Сдавливает и колет. Вчера я стер все записи тех, кто мне помогал вдыхать кислород. Теперь – тишина. Теперь я жалею, что сделал это – теперь мне совсем одиноко.
Знаете, когда человек одинок, он делает всякие глупые вещи. Не вещи – поступки. Не делает, а совершает. От одиночества он иногда себя убивает. Хотя это вряд ли глупый поступок.
Я себя не убью. Впрочем, и одиночества нет, я его сам себе выдумал. Мне это приятно. Мне приятно стонать, жаловаться, жаться к теплым предметам. Приятно жалеть себя, бормотать ни о чем.
...Огни растерявшихся звезд. Молекулы хаотических действий. Черная дыра озарения...
Конечно, звонит телефон. И жизнь вливается в бред.
Телефон стоит под рукой, ведь я знал, что будут звонки.
Снимаю трубку, несу к голове.
– Алло? – спрашиваю спокойно, словно совершенно здоровый. – Алло, говорите.
– Привет.
Это Лена. Я так и знал. Отвечаю:
– Привет. Как дела?
– Норма-ально. А у тебя?
– Болею.
– Чем?
– Одиночеством.
– А-а, ну хватит! Не плачь.
– Скучно мне, Лен.
Лена находит лекарство:
– Приходи!
– Там холодно.
– Конечно, такая, прям, даль!
Я тихо смеюсь, отвечаю:
– Ну что ты, конечно, приду.
– Когда?
– Сейчас, уже выхожу.
Одеваюсь в прихожей добротно, на совесть. Мерзнуть я не люблю. Во мне мало крови, поэтому остываю буквально мгновенно. Случается, на ходу леденею.
В квартире никто не остался: родители на работе, сестра, Настя, у друга. Наверное, читают друг другу вслух Ричарда Баха...
Захлопнул дверь, провернул ключ в замке. Спускаюсь. Спускаться недалеко – один лестничный марш.
2
Улица. Прохлада подъезда сменилась мертвым холодом. Едкие щипки хиуса... Почти бегу, пряча нос, сунув руки в рукава полушубка.
Изредка кошусь направо, налево. Люди тоже прикрывают озябшие лица, движутся, как и я. Только больные и старые внешне совсем не торопятся...
Воздух мутный и грязный; красное пятнышко солнца. Я не чую, чем пахнет – нос заполнился слизью. Микробы тонут в ней, слизь выползает наружу.
Добрался до дома под номером двадцать четыре. Это ее. Кирпичная пятиэтажка, точно такая же, как и моя. У нас весь центр города в таких вот домах. Невысоких, с толстыми стенами, сберегающими тепло.
Я спешу на третий этаж. Распрямляюсь перед дверью, звоню. Дверь открывается быстро.
– У-у-ух-х! – поскорее снимаю полушубок. – Мор-роз.
Лена смотрит и улыбается грустно.
Сняв унты, вынимаю носовой, отутюженный мамой платок и сморкаюсь. Сморкаюсь подчеркнуто громко и тщательно... Проделав всё это, обнимаю Лену, целую в мягкие губы.
Чужое тепло быстро перетекает ко мне. Прижавшись к Лене, наблюдаю этот процесс. Окунаюсь лицом в ее душистые, тоже мягкие и теплые волосы. Теплые, темные... Прячусь в ее волосах.
– Ну ладно, – наконец Лена высвобождается. – Давай ко мне.
Через зал проходим в ей отведенный участок квартиры. Родителей нет, они, как и многие горожане, сейчас трудятся, а брат у подруги, наверно.
Сажусь в кресло, потягиваюсь, на Лену смотрю. Она рядом, смотрит в ответ на меня. Улыбается, но уже не грустно, а как-то иначе.
– Может, чайку? – говорю.
Лена смеется:
– А я вот думаю, попросишь ты или нет. Конечно, как же без чая. – В голосе нечто вроде досады.
Я оправдываюсь:
– Мороз.
Она удалилась на кухню. Я осматриваюсь. Все как обычно – легенький беспорядок. На столе учебники, ручки, фломастеры. На дверце шкафа синий школьный пиджак. Кровать небрежно застелена модным покрывалом с Микки-Маусами...
Лена вернулась с подносом. Две чашки чая, сахарница, ложечки; варенье в вазочке. Я делаю вид, что доволен, на самом деле пить чай мне совсем не хочется.
Осторожно глотаем чай и молчим.
– Лен, поставь что-нибудь.
Она быстро повернулась к этажерке с аппаратурой.
– Кассету? Пластинку?
– Пластинку.
– Какую?
– Ну, хоть старый добрый "Форум”.
– Ф-фу-у!
– Не фу. Знаешь, как в твоем возрасте я под него отрывался!..
– Давай лучше "Фристайл” уж.
– "Больно мне, больно”, – вспоминаю песню "Фристайла”. – Хорошо, поставь.
Ставится группа "Фристайл”. Начинает жаловаться певец. Я допиваю чай. Вынимаю из спичечного коробка жеваную, но не потерявшую еще аромат жевачку. Жую. Лена наблюдает за движением скул.
– Эх, Лена, – вздыхаю.
Поднимаюсь, перехожу на кровать. Отвалился к стене. Зевнул, не распяливая рта.
– Лен, пожалуйста, выключи свет.
Щелчок. Обрушился сумрак, и сразу хочется кого-то любить. Она рядом, я ее обнимаю. Мы лежим, тесно прижавшись друг к другу. Впитываю ее тепло, свежесть молодого дыхания... Повернулся, надул шарик из жовки.
– Фу-у! – весело морщится Лена.
Шарик взрывается слишком сильно. Жвачка окутала нос, подбородок и щеки. Черт... Вынимаю комок, собираю им прилипшие хлопья. Потом прячу комок в коробок.
– Лена, знаешь, – прижимаю ее крепче к себе, – знаешь, как мне с тобой хорошо. Спокойно, Лен...
Она верит, или хочет верить – она обхватила мою шею тонкой, но сильной рукой. Она гладит пальцами щеку. Щека небрита, Лене приятно по ней так водить.
Певец умолк. Щелкнул автостоп на вертушке. Тихо. Лишь за заклеенным, утепленным осенью окном иногда что-то невнятно гудит.
– Вот мы с тобой, – начинаю поливать словами пространство, – мы с тобой две песчинки в этом пасмурном мире. Вокруг холод и пустота, а нам вместе – тепло. И это ведь счастье. Лен, – заклинаю ее и себя, – это счастье. Эти минуты, этот вечер, этот бледный прямоугольник окна. И мы здесь вдвоем. Ты веришь, Лен, это счастье?
Она тихонько, невнятно смеется, теребит мои волосы.
– Ты не веришь? – удивляюсь я ее смеху.
– Верю, – ласково шепчет она, – верю, конечно.
Некоторое время лежим блаженно и молча. По крайней мере, я изображаю блаженство. Но вот надоело.
– Родители скоро придут, – вслух вспоминаю.
– Еще почти час.
– Хорошо. Ведь нам вдвоем хорошо?
– Хорошо.
Я посмотрел на нее. Вижу темный анфас. Тянусь к нему. Целую сначала крепенький подбородок, потом послушные губы. Целую так долго, что уже не хватает дыхания. Отрываюсь шумно и сыто.
Лена открывает глаза. Смотрит на меня, поблескивая зрачками, как кошка. Видимо, ждет продолжения. Рот приоткрыт, выделяются белые крупные зубы.
– Так мне, Лен, надоело всё, весь этот мир, – вместо поцелуев снова жалуюсь; жалуюсь и проклинаю себя за это, и наслаждаюсь этим. – В тайгу хочу, в скит, к староверам. Ты у староверов была?.. Я тоже не был, но они рядом – два часа на автобусе... К ним туда... Все эти люди... О-ох... Пожалей меня, Лена, пожалуйста.
– Бедненький.
И уже она мнет мои губы своими. Это надолго. Валимся по горизонтали...
Она шепчет мне про любовь, сдирает свитер, рубашку, царапает спину. Я же молчу. Я не могу ей врать. Говорить про любовь? Но такая любовь – это сон. А сон – это жизнь ослабевших.
3
Изношенной тенью, горьковатой отрыжкой горьковатого дня вечер укутал замерзший город и замер.
Я возвратился в свой дом, то бишь – в квартиру семьи. Родители в ней, сестра вернулась от друга.
– Здравствуйте, – заглянув в зал, я объявился.
Папа, покоясь в кресле, почитывал что-то, мама копошилась на кухне. Сестра у себя в комнатенке, строчит на швейной машинке.
– Привет, – ответствовал папа и снова внедрился в печатную память.
– Хлеба купил, – добавил я, обращаясь к маме, и скрылся.
Не зажигая свет, включил магнитофон, лег на тахту. Вместо музыки – только ласковый шелест. Шелест, ш-ш-шелест... Что я наделал?! Уничтожил все то, что помогало мне жить... Шелест, шелест вместо боя и крика.
Совсем всё темно. Совсем всё уже надоело.
Нащупал телефон, переместил к голове. При свете спички набрал комбинацию цифр. В зале, слышу, зудит другой аппарат – параллельный... Гудки, затем голос женский, привычно тревожный:
– Да! Слушаю!
– Здравствуйте. Можно Наталью?
– Наташа! – зовет Наталью Натальина мама.
Наталья подходит:
– Аллёу?
– Привет, это я, – как всегда в разговоре с ней, делаю голос несчастным.
– А, привет. Подожди, я к себе перемещусь.
После коротких приготовлений беседа начинается.
– Ну, что ты имеешь сказать?
– Я? – Я усмехаюсь. – Я думал, ты мне что-нибудь скажешь.
– Мне как-то нечего.
– О-ох-х...
– Не охай. Рассказывай о наболевшем.
Эти беседы с Натальей стали для меня словно чем-то совершенно необходимым. Как воздух, вода... Этот голос, слова, эта трубка, в которой она – меня теплят. Я плачусь Наталье, не скрывая своих помутнений. Она слушает. Мне это приятно.
– Я вчера стер все свои записи на кассетах: Боба, Цоя, Кинчева, Майка, – принялся признаваться. – Весь день потратил. А сегодня жалею.
– Дурачок, – определила Наталья. – И зачем?
– Не знаю. Делать нечего было. Стер. Теперь кассеты тихонечко шелестят. Ладно, все равно слова – это ложь. Любые слова... А ты чем занимаешься?
– Так... зарядку делала.
– Зачем?
– Ха!.. – Но Наталья задумалась. – Ну, хотя бы по привычке.
– М-да. Хорошая, в целом, привычка. А у меня привычка – мучить себя. Я мазохист.
– Ты садист. Ты мучаешь окружающих.
В мою комнату вторглась сестра:
– Дай "Шабаш”.
Я заслонил трубку ладонью, ответил:
– Нету, стер.
– Что?
– Стер все кассеты. Нет ничего.
Сестра прошипела ряд неприятных мне слов.
– Уйди! – злюсь. – Я беседую.
– Идиот.
Сестра еще пошипела, взяла пару кассет. И ушла.
– Что там у тебя? – голос Натальи.
– А, так... Сестра ничего не понимает.
– Почему? Она вроде умная.
Мне пришлось объяснять:
– Дело в том, что меня понимают лишь сумасшедшие люди, а с таковыми я не общаюсь. Они от меня скрыты. Их уже заперли, заточили, а меня не заметили... Наталь, я уехать хочу! – не выдержав, вскрикнул. – Хочу вдаль. Поездами на запад. Тыдышь-тыдышь... Долго, спокойно... В Петербург мне надо, на берег Фонтанки. Встать, осмотреться... Там сейчас плюс один... Нет, – пришел в себя, – бред это всё – поезд, Фонтанка. Как там в институте?
– Ничего, – спокойный ответ, – сессия. А ты окончательно бросил?
– Кажется, да. Мозгов не хватает.
– Дурачок. И куда потом?
Я вздохнул:
– В гегемоны пойду. Трудиться буду в поте лица своего. Хлеб буду есть.
– Дурачок, – повторила Наталья жалеющим тоном.
Она учится на пятом курсе, и тоже не понимает меня. Да и сам я не понимаю себя. В мозгу всё туманно.
– Я знаю, – ответствовал я. – Но дурачки тоже имеют право на выбор. Мне грустно. Хочу людей полюбить.
– Всех? – усмешка царапнула ухо.
– Да, всех. Все достойны любви.
– Нет, достойны из них единицы. Да и то не бескорыстной... Люди – они очень злые.
Наталья заговорила серьезно, а меня тянет по-детски с ней спорить. И спорю:
– Они добрые. Они добры в основе своей. В основе хорошие, светлые. Соскоблить только всю эту сажу... – Я стал бредить, для удобства закрыв глаза. – Люди – главное богатство планеты. Я люблю их. Хорошие, светлые...
– Да никого ты не любишь! – крикнула собеседница. – И всё, прекрати!
Бред растворился. Я открыл глаза и признался:
– Да, Наталь, я никого не люблю. Ты права. Пошли они!..
Мы помолчали.
– Слушай, – полушепот Натальи; такой полушепот, что у меня мурашки забегали по хребту. – Слушай, а зачем ты Марину Есениным мучил?
Я не ответил – я растерялся. Ожидал от этого полушепота чего-то другого. Не вопроса о ней...
– Это она тебе, – наконец нервно хрипнул, – она сама рассказала?
– Ну да. Подошла и так испуганно, что вот прижал к стене и стал прямо в лицо про нож, лезвие... Нельзя так пугать девушек.
– Можно.
– Эт почему? – снова усмешка в ухо.
– Потому что люблю ее.
– Эх, дурачок, – жалеющий вздох. – Она почти замужем. Так что... Ты лишний.
– Я знаю, – смело ответил, хотя ничего не знал. – Знаю. И что? Я люблю, как блаженный Петрарка, как обреченный на смерть Валентин.
– Причем здесь Валентин? У тебя все перепуталось.
А я продолжал бухать в трубку:
– Да, такова судьба. Так суждено мне любить. Пусть это слабость, пусть обманчивый сон, но все равно. Любовь – это главное.
– Ты как-нибудь успокойся, – попросила Наталья. – А то мне страшно становится.
– Я спокоен и тверд...
– Сын, стол накрыт! – традиционно объявил папа.
– Иду! – крикнул я, и Наталье: – Зовут ужинать.
– Что ж, приятного аппетита.
4
Ужинали, как принято, в зале. Телеприемник "Рубин” делился однодневными страстями эпохи. Плавно качалась пустота семейной беседы. Я не беседовал – скоренько ел, подавая в желудок продукты для продолжения существования.
Пожелав "доброй ночи”, отправился в свою комнату. Разделся, улегся в кровать. Но уснуть нелегко. В голове пухнут мысли, мечутся с идиотским упорством. Эти ненужные мысли, они пожирают клеточки мозга, иссушают его.
...Перегоны далеких, загадочных мест. Стучат поезда, спеша к окончанью пути. Хмуро, тоскливо кругом, беззаботные ветры гуляют.
Погружаюсь...
Какие-то люди. Я скольжу по ним равнодушно. Но вот – она. Она! Лучшее существо на земле, и с таким обычным именем. Марина... Марина. Ее нужно назвать иначе. Придумать для нее новое, совершенно новое имя. Или остальных Марин назвать по-другому. Пусть тысячи Лен, Насть, Наталь, Оль. Но Марина должна быть одна! Да, одна на этой Земле.
Сейчас здесь я могу открыто и сколько угодно смотреть на нее. А она смотрит в ответ. Так долго и так хорошо. Так тепло... Ее темные, большие, такие родные глаза. Печальные очи.
Я шепчу ей:
– Марина.
Она еле-еле заметно улыбнулась в ответ. Но это еле-еле дороже оскала в тридцать два зуба... И я повторяю:
– Марина. – А потом, осмелев, добавляю: – Милая, я люблю тебя. Я люблю.
Она опустила глаза, а затем отвернулась. Она поплыла. Все дальше и дальше. Исчезла.
– Марина, – уже просто так, в никуда сказал я и зарылся в подушку.
Дышать нечем. Я задыхаюсь. Я теряю сознание. Я умираю...
Перевернулся с живота на левый бок. Покряхтел, поковырял пальцем в правой ноздре... Заснуть, надо заснуть.
Просто заснуть, как обыкновенный среднестатистический индивид.
...Качусь по отлогому склону, приминая собой молодые стебельки ковыля. Карябаюсь о караганник.
Куда я качусь? Куда и зачем? Что происходит?
Мне плохо. Мне действительно плохо.
Уснуть...
А уснуть, уснуть нелегко.
Лежу, ожидаю. Плыву вместе с космосом в черном пространстве вселенной. Деревья, дома, пепельный снег и Марина; телеприемник "Рубин”, унитаз и висящий над ним липкий бачок, – все плывет, не чуя движенья планеты, вращенья. Скрытое макроявление. Механика высшего уровня.
Ты движешься в бездне, субъективно построенный мир на объективном шаре. Жизнь насекомых, существованье двуногих.
...Качусь, осыпаюсь гнилыми песками. Качусь, растворяюсь. Качусь, исчезаю.
5
Слепая Аврора пришла, зевая и харкая болью забившихся бронхов. Толкая мягко дома, ледяные стволы тополей, прошла по городу и ухнула ввысь. И город ожил, как получилось в эту зимнюю пору. И люди отправились в холоде кто по делам, кто по очень важным делам. А голуби с голоду пухли, страшась покидать чердаки. Я в автобусе равномерно мотался, выгнанный мамой учиться.
Автобус набит людьми серыми с ночи. Дыша нагноением ртов и больными зубами, стремятся покой сохранить, побыть в полусне еще хоть на четверть часа.
Я тоже недоспавший и злой, и застывший почти до костей. Гляжу сквозь стекло в паутине морозных узоров на зданья, на сгорбленные фигурки прохожих. Собака бежит. Бежит элегантно и вольно, морду подняв к небесам. Красиво бежит, будто летом.
Заслонили собаку телесным объемом. Какой-то дядя втиснулся меж мной и окном. Прикрываю глаза.
...Институт. Избитая тема. Пять месяцев отнял он у меня. Отнял пять месяцев жизни, но взамен подарил. Я узнал, что на свете есть та, которую почему-то называют Мариной.
Ну, пусть Марина. Что ж, пусть так. Все равно для меня она такая одна. Любая – одна.
Марина... Что может сравниться с тобой... Этот бледный, со следами чужих блуждающий рук, но такой родной мне, такой драгоценный цветок. Марина... С искусственным золотом искусственно вьющихся, подкрепленных лаком волос, с растраченной свежестью, тебя, лишь тебя одну я ставлю сейчас пред собой. Тебе лишь одной я могу подарить все то, чего у меня нет и не будет.
В этом городе гибели, в этой дыре среди гор, в этом воздухе из черных пылинок ты светишься жизнью, ты дышишь. И я счастлив этим.
6
Сессия. Масса трясущихся, с зачетными книжками. Быстры их движения, порывисты взгляды, торопливы речи всё об одном и о том же. Они стоят в коридорах, как нищие, ожидая экзаменов и зачетов.
Я бреду на раскисших ногах, здороваюсь, кашляю, морщусь. Зачем-то толкаюсь, зачем-то толкают меня.
Вот подоконник. Уселся. Снял шапку. Погреюсь, а потом подамся домой. Обратно к себе в закуток, в шелест стертых кассет.
Надоело. Эта сфера замкнутого мироустройства. Эти микроявления бреда в макроявлениях общих законов и правил. Этот распластанный угол моего личного тупика.
Нет, я для чего-то пришел. Да, я хочу ее видеть. Нужно увидеть. Солнце в круглосуточной тьме. Марина...
Кишащее чуждым мне народом трехэтажное здание. Ненужные индивиды. Не все. Появилась Наталья. Заметила, улыбнулась.
Улыбается мне без обмана. Верю, что рада видеть. Может, она даже отчасти меня понимает. По крайней мере, жалеет... Она на пятом курсе, а я, такой вот, – на первом. Вдруг свалился на голову.
Она умная, намного умнее меня. Ей интересно меня наблюдать. А я уважаю ее за то, что она меня наблюдает.
Подходит, говорит "здравствуй” и прыгает рядом. Совсем как равная мне. Смотрит искоса.
– Ты какой-то совсем уж... Ты решил уморить себя голодом?
– Нет, – отвечаю, – питаюсь нормально. Но, кажется, организм не желает усваивать.
– Сдал что-нибудь? – Это она насчет сессии.
Мотаю решительно головой. Слишком решительно, даже смешно самому.
– Дурачок, – вздох Натальи. – Пожалел бы родителей.
– Скучно.
– Это жизнь, понимаешь?
– На фиг она мне такая... Я не такой хочу жить. Я слабый, Наташа, мне нужен покой и тепло.
Наталья глядит на меня так же искоса. Как ей не надоест меня слушать? А я продолжаю:
– Есть люди – крепкие камни, а есть – размокшая глина, раздавленный ливнем бывший комок. И вот он растекается, умирает. Его нужно собрать, укрыть, положить на сухое. И он станет крепким. Не камнем... Знаешь, что глина живая?
– Тебя нужно обжечь хорошенько. По голой попе. И всё станет отлично. Вот так, мой дорогой. И больше никакие дожди тебя тогда не размочат.
Я прошу:
– Будь моей печкой.
Наталья морщит лицо:
– Много чести.
Я тихо и тяжко вздыхаю.
...Вижу залитое светом, бескрайних размеров пространство. Воздух звенит саранчой. Сухие травинки колышут легчайшие струи вчерашнего ветра.
Из-под старой, одиноко стоящей в степи, горбатой коренастой сосны бьет и бьет фонтанчик студеной водицы. Родничок омывает корни сосны, силы вселяет в нее. И дерево живо, его иглы упруги, остры. Тяжелые шишки висят... Под сенью этой сосны я всю свою жизнь отдыхаю...
Наталья, потрепав меня по колену, уходит. Я почти в забытьи. Я почти улетел, растворился, распался. Я почти превратился... Да, я почти там, под сосной. И не надо уже... Но тут я увидел Марину.
Вскочил и направился к ней.
Ах, разве возможно словами, тем более теми, в которых я существую, разве возможно о ней сказать всё. Разве можно ее описать?! Это музыка. Грустная музыка заблудившегося где-то поблизости счастья. Блуждает, блуждает, но меня не найдет... Марина, половина моя. Я знаю, что это ты, только ты. Как жаль, что ты про это не знаешь.
– Марина.
– А, здравствуй...
Приостановилась, ожидая, видимо, слов. Ведь я к ней подошел, и должен, значит, что-то такое сказать. Что-нибудь. Что-нибудь нужно, если уж нам дана речь...
Уставшая, бледная. Печальны глаза. Ты такая еще мне милее, роднее еще.
– Марина.
– Ну, что ты? – сочувствующе вроде как произносит она.
Да, она знает, о чем я тоскую. По ком. И играет моею тоскою.
В суете этих тел, этих зачетных желаний я потерял все слова. Я просто хочу целовать ее бледные щеки, золотые обманные пряди, ее уставшие губы.
– Марина.
Мы сейчас кверху ногами от солнца. Мы раздавлены космосом. Мы рядом стоим в этом пединституте.
– Мне некогда, извини. – Она быстро пошла и слилась с пустотою других.
– Марина...
скачать dle 12.1