facebook ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 184 июль 2021 г.
» » Владислав Шурыгин. ВОЗЬМИ МЕНЯ С СОБОЙ

Владислав Шурыгин. ВОЗЬМИ МЕНЯ С СОБОЙ


(рассказ)
 

Надо мной плыли облака. И я сонно, зачарованно смотрел на них. Я просто лежал и смотрел на облака. Левая моя рука затекла и онемела. Но сделать что-либо я не мог. Потому что на левой руке спала, прижавшись ко мне, Злата.
Сколько времени рука может прожить без крови? Два часа, говорят медики. Злата спала уже минут сорок. "Можешь еще потерпеть, — сказал я успокаивающе сам себе, — в конце концов пусть это будет благодарностью женщине за то, что она дала тебе любовь".
Злата вздохнула во сне и, видимо, замерзнув, еще крепче прижалась ко мне. Мы лежали на склоне горы в густой горной траве. Под нами была моя камуфляжная куртка и бушлат. Укрывала нас, точнее, Злату, ее куртка.
...Вообще-то, любовь не планировалась. Глубокой ночью мы вернулись в село с передовой, где неделю сидели в перестрелке с хорватами. Завалились отсыпаться. Но так уж устроен мой организм, что часов в десять я проснулся. Не могу спать после десяти. Делать было нечего, и, наскоро умывшись, я пошел побродить в лес, примыкающий к селу у самого подножия огромного горного кряжа, утягивающегося на десятки километров к горизонту. На выходе из деревни меня догнала Злата.
Злата — врач в госпитале нашей бригады. Вернее, врачом ее называют. На самом деле она студентка медицинского института. Отучилась три года. Потом эта война... В госпитале она уже полгода. Сам госпиталь — это обычный деревенский дом, в котором одна комната оборудована под операционную, где чернявый, лысеющий, вечно "поддатый" врач Марко чистит наши посеченные осколками и пулями тела. Занимается он только легкоранеными. Тяжелых забирает "скорая" из города, что в двадцати километрах отсюда.
Там настоящая больница. Настоящая хирургия. А здесь — восемь коек для простуженных, раненых, поносных и прочих остальных, включая даже деревенских женщин, которые уже дважды на моей памяти умудрялись здесь рожать.
Марко — хороший доктор. Копаясь в пораненных наших телах, выдергивая оттуда стальные занозы осколков, накладывая швы, весело без умолку рассказывает скрипящему зубами "клиенту", истории из своей жизни. Все истории обычно про женщин. Со слов Марко получается, что Казанова он — каких свет не видел. Вот только я заметил, что каждая история обычно начинается словами: "Выпили мы с ней хорошо сливовицы..." И вообще, описания самих женщин у Марко занимают куда меньше времени, чем рассказ о качестве и вкусе сливовицы, ракии, вина, которые были при этом употреблены.
Злата — его ассистент и помощник. В первый день я даже с завистью посмотрел на Марко, когда на улицу вышла Злата. Маленькая, ладная, с копной пышных иссиня-черных волос, она была до удивления похожа на принцессу из мультика "Аладдин", который неделями напролет крутила в Москве моя дочь.
Мы пришли забирать Сергея, бойца нашего отряда, которому осколками неделю назад посекло спину. Сергей вышел из "госпиталя" сразу вслед за Златой и по тому, как они прощались было видно, что отсюда Серега уносит только свое тело, сердце же его оставалось в кармане "доктора Златы".
Мой спутник Игорь Ростовцев, бывший капитан-десантник из Костромы, тоже был явно тронут красотой доктора и потому, не обращая внимания на Марко, начал, путая сербские слова с русскими выяснять у "доктора Златы" что-то на тему того, какой режим Сергею теперь необходим. И не надо ли приходить за лекарствами?
Для Марко эта картина, видимо, была уже настолько привычна, что он не обратил на это никакого внимания. Настроение у него было отличное. И, посмотрев на выбитых из строя двух бойцов, он сразу обратился ко мне: "Выпьемо, брат". Почему бы нет? И мы зашли в его госпиталь, аккуратно обойдя "доктору Злату", с улыбкой выслуживающую ахинею Игоря и Сереги. И мы выпили хорошо ракии — виноградного самогона. Ракия была что надо! Закусывали мягким домашним сыром.
— Вот, брат, в Белграде у меня была женщина, — сказал задумчиво Марко. — Какая была женщина! Огонь! Бывало, выпьем мы с ней стаканчика три-четыре виски со льдом. Знаешь, Чивис-Регал. Терпкий, крепкий...
Всю дорогу обратно Ростовцев не находил себе места.
— Серега, ты честно скажи. У этой ханум, — Ростовцев служил когда-то в Ташкенте и всех красивых женщин по-восточному называл "ханум", — есть кто-нибудь?
Сергей отмалчивался, и по его сердитым взглядам было видно, что сердце доктора Златы свободно, и что Сергей с ревностью думает о возможностях крепкого, высокого бывшего капитана-десантника.
Потом мы на две недели ушли в горы. А когда вернулись, база отряда была переведена в то самое село, где находился госпиталь. Дисциплина в отряде сразу стала хромать на обе ноги. Простые сербы питают к русским какую-то детскую, почти восторженную любовь. Ракия лилась рекой. Чувства кипели. Все чаще донской казак Олег Бабюк ночевал не в казарме, а у Снежаны — моложавой, медноволосой почтальонши, чей дом стоял неподалеку от казармы отряда. Снежана почти три года вдовствовала. Муж ее погиб под Вуковаром в 92-м. И вот теперь донской казак вернул в душу сербки солнце. Дети ее, пятилетние близнецы, сразу признали в Олеге папу и ходили за ним неотвязно, как щенки. Все это так сильно тронуло перекати-поле Бабюка, четвертый год добровольствующего то в Приднестровье, то в Абхазии, что все чаще, выпив в нашем кругу стаканчик Олег задумчиво пощипывал пышные вислые усы.
— Надоела мне, хлопцы, эта война. Все. Как закончится, остаюсь здесь, у Снежаны. Дом. Дети, любящая женщина. Что еще-то надо?
...Злата опять глубоко вздыхает и открывает глаза. Они у нее огромные и очень черные. Ресницы и брови тоже — красить не надо — оттенка вороньего крыла. Чувствуется, что турецкая кровь в Злате очень даже не на последнем месте. Она долго смотрит с плеча на меня. Потом, приподнявшись на локтях, ложится на мою грудь. Глаза ее близко-близко.
— Возьми меня с собой, в Россию, — тихо-тихо говорит она.
От неожиданности этой просьбы я теряюсь. Моргаю.
— Я хочу быть с тобой, — повторяет она. — Возьми меня с собой. — В ее голосе страсть.
На знаю, что ответить и потому обнимаю и прижимаю ее к себе.
— Зачем тебе это, Злата? Зачем я тебе нужен? Зачем тебе Россия?
Но она вновь подминается надо мной.
— Я люблю тебя. Я полюбила тебя в тот день, когда первый раз увидела. Я хочу везде быть с тобой. Я хочу уехать с тобой. Не бросай меня здесь одну. Мне плохо здесь...
Я окончательно теряюсь. Она смотрит на меня. Близко-близко, глаза в глаза.
Я не готов к словам любви. Я давно запечатал свою душу от этих слов. В той далекой России, куда просит забрать ее Злата, остался мой дом. Дом, который я сделал для женщины, два года клявшейся мне в вечной любви и обещавшей счастье. Этот дом пуст. А она сама осталась в том доме, который по ее словам, ненавидела...
"Я люблю тебя" — я забыл вкус этих слов. Я забыл их сладкую горечь, их муку и страсть. Я все это похоронил на самом дне души. И вот я их опять слышу. И мне опять сладко и горько.
Я не хочу, чтобы меня сейчас кто-то любил. Я не хочу никому причинять боль. И тем более этой нежной красивой девочке, словно выпорхнувшей сюда из мультика. У меня нет слов. И потому я ищу губами ее губы. И мы вновь забываем обо всем...
Все началось две недели назад. Сергей и Игорь буквально не вылезали из госпиталя, обхаживая "доктора Злату". Я же, спокойно решив не участвовать в этой гонке, по причине отсутствия какого-либо желания, вечерами заходил к Марко пропустить стаканчик-другой и поболтать ни о чем. Мы пили вино, самогон, наливку, что посылал нам в тот или иной вечер Бог, и я лишь иногда дружелюбно и спокойно здоровался с "доктором Златой", с удовольствием разглядывая ее нежное тонкое, чуть скуластое лицо. Однажды вечером она подошла ко мне, когда я курил на крыльце, и, приподнявшись на носки, вдруг взъерошила мои волосы. Даже не взъерошила, нет, ее ладонь скользнула в них, как в ручей, коснулась их, как касаются чего-то очень хрупкого.
— Шелк, — сказала она с каким-то незнакомым теплом в голосе. — Русский шелк.
Потом повернулась и ушла в дом. Я остался удивленный и растерянный.
Волосы свои я никогда ничем особенным не считал. Светлый выгоревший на солнце, кудрявый. Ничего такого. И вдруг — шелк... Разве что светлый? Сербы почти сплошь брюнеты и шатены — в "память" о турецком иге. И в отряде у нас тоже, как на подбор, все темноволосые. Я, да Юра Непрядва — блондины. Правда, Юра только наполовину блондин. А наполовину уже гол, как колено. Волосы у него светлые и редкие. Не оставляющие сомнений в том, что спешат расстаться с его головой...
...Потом трое суток мы были в горах. Там проходит линия фронта. Сюда, в эту долину, вот уже больше двух месяцев рвутся части хорватов и мусульман. Долина особое место —здесь есть нефть. Единственная нефть на всей этой земле. И тот, кому она достанется, станет хозяином положения. Победителем. Вот уже пять столетий здесь живут сербы, но после раздела Югославии, край этот стал юридически принадлежать хорватам. Им были больше не нужны тут сербы, и началась война. Война идет уже больше трех лет. С переменным успехом. То сербы, собравшись силами, отбрасывают хорватов и мусульман за горы, то хорваты с мусульманами, вооружившись до зубов, щедро поставляемым с Запада оружием громят сербов и рвутся сюда.
Сейчас как раз такой момент. Два месяца назад регулярная армия Хорватии, нарушив все договора о перемирии, сметая жидкие наблюдательные посты ООН одним броском захватила почти две трети Краины. В те дни я прилетел сюда. Прилетел добровольцем.
В военном прошлом я сапер. Дослужился до сержанта. В Афгане в 1982 году снял свою первую мину и первую мину поставил.
Когда вернулся из Афгана: думал: все, больше форму вовек не одену. Навоевался! Тут, кстати, перестройка началась. Решил с двумя лучшими друзьями попробовать открыть свое дело. Взяли в аренду кирпичный заводик в Подмосковье. Начали разворачиваться потихоньку. Деньжата кое-какие появились. Но вместе с ними появилось и отчуждение. Из трех друзей — не разлей вода, стали мы постепенно сначала "партерами", а потом врагами. Деньги встали между нами. Один из нас хотел дальше расширять дело. Строить новые цеха, укрупнять производство. Другой мечтал собрать денег и махнуть на Запад, где жила уже половина родни. Третий просто хотел жить безбедно и ни о чем не думать. Кто из нас кто — не важно.
Закончилось все страшно. Один решил убить другого. Нанял убийцу. Да, сорвалось дело. Не убил — ранил. После недолгого следствия взяли его. Дали срок. Тот, кто остался в живых озлобился, замкнулся. Третий тянул все на себе. Завод, дела, бумаги, налоги. Но в конце концов и ему все это надоело. Продал он свою долю каким-то ловкачам, подвернувшимся под руку и пошел, что называется, куда глаза глядят.
Давно это было. Очень давно...
В Сербию меня позвал мой сослуживец. После афгана его жизнь так и осталась связанной с войнами. Где добровольцем, как он говорил "за идею", где "за деньги" он прошел все войны на территории бывшего нашего Союза. Числился в нескольких розысках, хранил дома какие-то полукустарные медали, отлеживался в госпиталях после ранений. При всем этом он был бессребреник и хлебосол, готовый последнюю тысячу истратить на друзей.
Он и сказал мне, что улетает сюда с отрядом добровольцем. Война эта была, по его словам, "за идею". И, недолго размышляя, я попросился с ним. В конце концов, что меня ждало в Москве? Пустой дом, в котором воют по ночам несбывшиеся надежды, неисполненные обещания.
Работа, которая кроме ежемесячной хорошей пачки купюр не приносит никакого удовлетворения? Пара симпатичных девиц, которым нравится моя молодость, щедрость, и за которые они не против расплатиться со мной тем, что всегда с ними. И так год за годом до конца?
На все сборы мне хватило двух дней...
Так я опять попал на войну. Но это был уже не афган. Не было грозных генералов, не было гор техники, оружия. Не было "дембелей", наград, воров-прапорщиков. Не было гнетущего чувства того, что ты просто винтик, деталь огромной боевой машины, которая, не замечая тебя, исполняет свою работу, круша, уничтожая, убивая живой, созданный людьми мир.
Эта война была другой. И для нее каждый, кто взял в руки оружие, был героем. И все были равны в этом добровольном выборе судьбы. Здесь операции чаще всего рождались не на картах высокоумных стратегов в далеких штабах, а делались нашими руками среди вершин, ущелий, лесов. Это не "мегавойна", где полк, дивизия — пылинка, мгновенная, как осенний лист.
Здесь наш отряд — целое соединение, которому уже несколько недель принадлежат десятки километров земли, живущей без войны за нашей спиной. И мы возвращаемся туда с передовой, как возвращаются домой. Нас встречают надеждой и почитанием. Нас встречают терпким холодным вином и жареным душистым мясом. Нас встречают поцелуи и страстные объятия женщин, истомившихся страхом за нас и нежностью к нам.
Это "правильная" война.
И теперь эта война вдруг подарила мне женщину. Злату. Я ничего не просил от этой земли, я хотел только отдать ей свою способность убивать ее врагов, уничтожать их танки, автомобили. Я хотел просто почувствовать себя кому-то нужным, я хотел почувствовать себя сильным рядом со слабыми. Большего мне не требовалось. Я не искал восторженных, нежных взглядов местных, с виду совсем восточных, томных горячих женщин. Я давно не мучался мужским невнятным томлением ночами, когда уже без горечи и ревности знал, что далеко-далеко в России та, моя, дарит свои ласки другому. Мне было все это давно безразлично.
И вот война вдруг решила по-своему и дала солдату женщину...
Закрыв глаза, я думаю о ней. Я удивлен. За эти годы, привыкнув к страсти, к ласкам другой, я совсем забыл и разуверился в том, что с кем-то еще мне будет так же хорошо. Гибкая, неутомимая, жадная, бесстыдная Злата утопила меня в любви. Я не знал, что она такая. Та, которую я знал, "доктор Злата" была веселая, ироничная, чуть холодноватая девушка, привыкшая к тому, что на войне мужчины быстро проникаются идеей собственной исключительности и вседозволенности. И научившаяся легко укрощать эту их слабость. Такой я ее знал. Но совсем другая Злата лежала сейчас на моей груди, волнующе щекоча ее острыми своими сосками.
Нет, она ничем не уступала той, которая осталась в Москве. И меня это почему-то раздражало.
Получалось, что я выдумал ту, московскую? Всю ее исключительность, единственность, страсть. Получалось, что все эти два года я обманывал сам себя? Вот, меня обнимает женщина, которая без истерик, обмана мужа, условий, клятв, метаний дала мне то, из-за чего я ломал жизнь, залезал в долги, менял работы, бесился, психовал, рвал сердце...
— О чем ты думаешь? — шепчет Злата. Ее густые легкие волосы закрывают мое лицо.
— Ни о чем. О тебе.
— А я ничто? — с легким вызовом в голосе, спрашивает Злата, и я опять совсем близко вижу ее глаза. Они насмешливы, но внимательны. Она ждет ответа.
— Ты милая, нежная и красивая. Ты удивительная, Злата. Мне очень хорошо. Мне много-много месяцев не было так хорошо, — я говорю искренне. Та, московская, меня отучила лгать, устраивая жуткие скандалы даже из-за самого маленького обмана. Она говорила, что честна со мной, и требовала от меня того же. Я привык. Она два года честно обещала сделать меня счастливым. Уйти от своего майора-гаишника...
Злата крепко-крепко обнимает меня.
— Я люблю тебя. Ты, наверное, думаешь, что я со многими так? Нет. У меня был жених. Наши родители дружили семьями много-много лет. Они хотели, чтобы мы поженились. Он был моим первым мужчиной. Но я его не любила. Он был другом детства. Это было давно. Их семья уехала в Хорватию... — она выпаливает это какой-то скороговоркой, словно давно силится мне это сказать.
— Потом это тоже было. Но очень редко.
— Я не думаю о тебе так. Прекрати.
— Но я должна тебе сказать. Я хочу, чтобы ты все обо мне знал. Я хочу, чтобы ты полюбил меня...
Я долго смотрю в ее черные глаза. Надо говорить правду. Но как? И какую? Что я люблю другую? Но люблю ли? Девять месяцев прошло. Ребенка можно было бы уже родить. Я хотел, кстати... Но мне она его не родила. Зато своему гаишнику готовится подарить очередной плод любви — благодарность за отдельную квартиру, добытую рано полысевшим майором многолетней беспорочной службой на дорогах.
Впрочем, мне-то что?
Боль ушла. Обида ушла. Память тела тоже ушла. Люблю? Нет. Помню...
Что сказать? Что полюблю? Глупо. Я сам в это не верю. Слишком мало прошло времени после той любви. Не хочу.
— Злата, на войне нельзя любить, — вдруг хватаюсь я за спасительную соломинку. — Здесь все неправильно. Все не так. Ты милая, нежная, тебе нужен хороший парень, дом, дети, достаток. Ты должна уехать в Белград, забыть войну, найти там свою любовь. Я не тот, кого ты полюбишь. Тебе просто кажется, что ты меня любишь. Я ведь совсем другой, и когда закончится война я стану тем, кем был до нее...
— А кем ты был до войны? — спрашивает Злата, словно и не заметив всю остальную тираду.
Я опять теряюсь. Кем я был? Как объяснить этой девочке, что такое "крутиться" в России?
— Пытался зарабатывать деньги.
— Ты бизнесмен?
— О, нет. Бизнесмены — это те, кто ездит на шикарных машиннах, у кого фирмы, заводы, рестораны. У меня всего этого нет. Я просто пытался зарабатывать по чуть-чуть везде, где можно.
— Так ты спе-ку-лянт, — со смехом нараспев произносит Злата. — Я читала в книжках. В СССР были такие спе-ку-лянты.
Такое сравнение меня почему-то обижает.
— Ну нет. Что ты. Вообще я по диплому инженер-электронщик. Компьютерщик. Знаешь, что это такое? — вспоминаю я ни с того ни с сего о брошенной много лет назад профессии.
— Конечно знаю. Но ты не инженер.
— Это почему?
— У тебя душа — перекати-поле. Ты не можешь сидеть на месте. Ты не инженер.
Я замолкаю, удивленный этой точностью ее наблюдений. Вот тебе и девочка. Раскусила меня. Разобрала по косточкам.
В село мы возвращаемся к ужину. На пороге госпиталя Злата насмешливо смотрит на меня, потом запускает ладонь в мои волосы и с легким вызовом говорит:
— У тебя страшное имя. У нас оно почти не встречается. Был такой валахский князь Влад Цепеш. Дракон. Он был великий воин и безжалостный палач. Тысячи людей он посадил на кол. По легенде он стал вурдалаком.
— Злата, для тебя лично я обязательно стану вурдалаком, прямо сегодня. Ночью жди. Выпью всю кровь до капли.
— Хорошо, — в ее глазах опять вспыхивают бесовские искорки. — Я специально оставлю открытым окно.
Окно действительно было оставлено открытым...
Под утро меня еле отыскал запыхавшийся Бабюк. Отряд по тревоге уходил в горы.
С позиций мы возвращаемся аж через неделю. По всему фронту идут тяжелые бои. Хорваты и мусульмане рвутся в долину. Мы как можем держим линию. Но сил слишком мало. За неделю боев у нас двое убитых — оба сербы. И ранен Олег Бабюк. Минометным разрывом его сильно порубило осколками. Уносили его с положая (позиции) совсем плохого... Начались перебои с боеприпасами. Все реже и реже нас поддерживает артиллерия — нет снарядов. Да и с патронами становится все хуже. Штабель цинков в блиндаже стремительно тает, а подвоза все нет. Нас меняет сербская рота из бывшей книнской бригады. Бывшей потому, что Книн уже два месяца в руках хорватов...
На обратном пути нам в довесок дают пленных. Их надо отконвоировать в село. Подполковник Некшич — начальник этого участка обороны, отправляет пленных с нами, небеспочвенно опасаясь, что сами сербы могут устроить самосуд. Очень много здесь воюет краинских сербов, у которых еще свежи воспоминания о августовской резне...
Пленных шестеро. Исхудавшие, грязные, заросшие щетиной, с каким-то особым характерным только для пленных, тупым безразличием ко всему в глазах. Они молчаливы и забиты. Нас они почему-то боятся больше, чем своих. Они долго уговаривают конвоиров не отдавать их "казакам" и оставить здесь. Видимо, считают что мы их обязательно должны порубить "в капусту". Наверное, это естественный страх перед чужаками, перед пришельцами.
К селу выходим долго. Один из пленных ранен в ногу. Он то ковыляет, опираясь плечом на выломанную из кустарника рогатину, то его поддерживают соседи, когда он совсем выбивается из сил.
В селе их запирают в погребе у школы, а меня командир отправляет доложить о прибытии отряда и о пленных. У госпиталя останавливаюсь. На крыльце курит Марко. Он хмур и хорошо выпивши.
— Плохо там, брат? — без всяких приветствий сразу спрашивает он меня и кивает в сторону гор, откуда мы вернулись.
— Плохо, — честно говорю я в ответ. Марко протягивает открытую пачку сигарет и чиркает зажигалкой.
Мы долго молчим, затягиваясь горьким дымом.
— Они придут сюда, — куда-то в пустоту говорит Марко. — Мы никому не нужны. Белград нас бросил. Милошевич у американцев сосет. Ваша Москва тоже нас бросила. Ельцин с Клинтоном договорились нас сдать хорватам.
— Ельцин тоже у американцев сосет, — меланхолично говорю я. Потом мы опять молчим. Говорить не о чем. Все и так ясно.
— Выпьем, брат?
— Позже, Марко. Надо в штаб идти. Мы пленных привели, надо доложить. Там у них раненый, надо бы перевязать его...
— ...ему в рот, а не перевязку, — взрывается Марко. — Что будет дальше я уже хорошо знаю. Темперамент у сербов, как порох. А их понятия о морали, гуманизме, жалости очень далеки от наших. И у сербов, и у хорватов, и у мусульман. Пять столетий под турецким игом их многому научили, причем не всегда передовому...
— Как там Бабюк? — перебиваю я ругань Марко.
Он умолкает, потом переводит дух и уже спокойно отвечает:
— Не очень. Стопу ему в городе ампутировали. Гангрена была...
Я еще хочу спросить его о Злате, но почему-то после новости о Бабюке не решаюсь. И отбросив окурок, торопливо прощаюсь.
На обратном пути у госпиталя меня ждет Злата. Значит сказал Марко. Она стремительно сбегает с крыльца и торопливо шагает ко мне. Я смотрю на ее легкую, стройную фигуру и ловлю себя на мысли, что почти не думал о ней там, в горах, но здесь, в деревне, я с первых минут возвращения жду нашей встречи. Злата приветливо утыкается мне в плечо лицом и забрасывает руку мне за шею, пряча ладонь в моих волосах. Я чувствую знакомый терпко-горький запах ее духов и душистый медовый — ее волос.
— Привет, малыш! — вдруг обращаюсь я к ней словом из далекого прошлого. И тут же злюсь на себя. Что за идиотская привычка — всех своих женщин называть "малышами"?
— Привет, Злата!
— Здравствуй!
У нее на плече медицинская сумка.
— Далеко собралась?
— Марко сказал, ты раненых хорватов привел. Надо осмотреть.
Я улыбаюсь. Я рад, что Марко не совсем зачерствел на этой войне.
— Одного. Остальные целые.
— Я ждала тебя. Я очень боялась за тебя. Когда вашего казака принесли, я думала с ума сойду. Сидела у бабки Юлии, а тут прибегают, говорят, русского принесли, раненого. Умирает. Никогда так не бегала...
В ответ я долго ее целую. Как ни крути, а душу греет то, что тебя ждут и за тебя волнуются. Тем более такая красавица...
У подвала на скамейке, далеко вытянув перед собой худые ноги дремлет на часах Гойко, местный киномеханик.
— Гойко!
Он открывает глаза и неторопливо подтягивает под себя ноги. — Выводи хорватов. Доктор их осмотрит.
Гойко недовольно встает, потягивается.
— Что их осматривать? — зевает он. — К стенке — и все дела!
Это я уже слышал не раз.
— Ладно. Хватит выступать. Открывай и выводи!
Из подвала на белый свет выбираются пленные. Последним вытаскивают раненого. И здесь я краем глаза ловлю странное движение Златы. Ее словно током ударило. Еще не понимая, что произошло, я удивленно смотрю на широко открытые темные глаза, вскинутые брови. Раненого поддерживает высокий крепкий парень. Густая темная щетина на худых щеках, и спутанные тоже очень темные волосы. В его глазах я тоже вижу изумление и растерянность. И почти мгновенно соображаю — это тот самый жених, о котором рассказывала Злата.
Гойко по-своему понимает это движение:
— Воняют, доктор? Не связывались бы вы с ними.
Злата смотрит на меня, и я вижу, что она понимает: я обо всем догадался. Она закусывает губу и нерешительно переминается. Я неожиданно злюсь.
— Ты, Гойко, не болтай, а лучше следи за пленными. А вы, доктор, — я выделил слово "вы", — осмотрите раненого, если уж пришли.
Мои слова словно плетью стегают Злату, и она торопливо шагает к раненому. Тот обесиленно опускается на широкий камень у входа. Злата достает небольшой нож и распарывает брючину. Под ней грязные в заскорузлой крови, потерявшие цвет бинты. Она аккуратно режет их хирургическими ножницами и быстрыми привычными движениями раскрывает рану. Раненый охает, когда Злата отрывает от раны присохший бинт. Рана скорее всего осколочная. Плохая. Воспаленные края распухли и разошлись, обнажая мясисто-сизую внутренность мышцы.
Пока Злата занимается раненым, я разглядываю ее бывшего жениха. Молодой, года двадцать четыре. По-видимому, бывший спортсмен, крепкий, мускулистый, несмотря на плен и изможденность. Красивый. Цыганское смуглое лицо, карие глубокопосаженные глаза, хищный нос с горбинкой. Я с ревностью понимаю: он красивее меня и куда больше подходит Злате. Они, наверное, были бы классной парой. Молодые, красивые. Хорват, не замечая моего пристального интереса, сморит на Злату. На его лице изумление сменяется каким-то жестоким отчаяньем. Отчаяньем связанного мужчины перед той, которую он так давно не видел. Скулы его каменеют, глаза сужаются, руки, которые ему некуда девать, с бессмысленной амплитудой движутся сжатые за спиной. Неожиданно он чувствует мой взгляд и поднимает голову. Наши глаза встречаются. И он долго-долго смотрит с вызовом на меня, пытаясь хотя бы здесь одержать маленькую победу — заставить меня отвести глаза первым. Но мне тридцать два, у меня в руках автомат, он у меня в плену, и я знаю, что он когда-то был любовником моей женщины. Слишком многое сейчас на моей стороне. Он отводит глаза первым...
Злата выпрямляется над раненым. На его ноге белеет свежий бинт. Она растеряно смотрит на меня. И по ее движениям видно, что она не хочет столкнуться глазами с хорватом, стоящим рядом с ней.
Усталость и раздражение наваливаются на меня. Все это уже в моей жизни было. Эти женские растерянные взгляды между "бывшим" и "нынешним", метания между "тем" и "этим". Все это давно скучно и неинтересно. Я смотрю на хорвата, на то, как он пытается поймать ее взгляд, как боится выдать себя, и еще больше боится того, что сейчас его опять бросят в подвал, и он ничего больше не сможет узнать о ней, увидеть ее... И мне почему-то становится его жалко.
...Когда и я так же пытался поймать взгляд женщины, которая прятала свои глаза от меня...
— Гойко, всех в подвал, а этого оставь. — Что-то мне его морда знакома. Потолкую я с ним немного.
Гойко тычет стволом крайнему хорвату в ребра и указывает в сторону открытого подвала. Пленные медленно поворачиваются и гуськом идут к темном провалу входа. Поворачивается и "жених", но Гойко ему командует остаться, и тот остается на месте. Гойко идет запирать остальных.
Я киваю Злате:
— Общайтесь! Пара минут у вас есть.
Злата удивленно и растерянно смотрит на меня. Я демонстративно отворачиваюсь.
Они долго молчат. Потом пленный о чем-то негромко ее спрашивает.
—...Муж? — долетает до меня.
Злата что-то коротко отвечает. Хорват опять надолго умолкает. Потом громко зовет меня.
— Казак, отведи меня в подвал. — И, не глядя на Злату, привычно заложив руки за спину, шагает к дверям подвала, около которых переминается Гойко.
...Вот тебе и пообщались...
К госпиталю мы идем молча. Настроение — хуже не придумаешь. Я зол на себя, на свою идиотскую ревность, проснувшуюся вдруг ни с того ни с сего. "Благодетель, твою мать!" — ругаюсь я про себя. Мне стыдно и обидно. Хорват победил меня. Презрительно отказавшись от милости врага, он остался мужчиной, поднявшись над своими чувствами. А я унизил свою женщину объяснением не просто с чужим мужиком — с врагом...
На ступеньках госпиталя Злата поворачивается ко мне. Ее глаза, кажется, мечут молнии.
— Ты все узнал, что хотел?
Я неопределенно пожимаю плечами. Усталость и пустота.
— Спокойной ночи, Злата! — и не дожидаясь ответа я шагаю к калитке каменного госпитального забора.
...После второго стакана ракии, наконец, приходит "нирвана". Я сижу на армейской койке уткнувшись спиной в стену и прикрыв глаза, вслушиваюсь в звуки вокруг меня. Разговоры моих друзей, звон сдвигаемых в русской привычке "чокаться" стаканов.
Собственно говоря, какое мне дело до Златы, ее "жениха"? Я приехал воевать. Мне и даром были не нужны здесь ни чья-то любовь, ни страсть, ни ревность. Всего это мне с избытком хватило в Москве. Наелся. Женщины одинаковы. Любят одних, выходят за других, изменяют с третьими. Влюбляются по уши, до безумия и тут же начинают цинично выторговывать себе квартиры, содержание. Мечутся между страстью и подкаблучным мужем...
А мы-то чем лучше, мужики? Не мы ли их сделали такими? Что осталось между нами? Ни силы, ни гордости, ни воли. Майор-гаишник целый год знал, что его жена бегает ко мне. Он что, взял свой табельный ПМ и вогнал мне пулю между глаз за свой позор? Нет, лишь распустив слюни, уговаривал ее вернуться, с воловьей упрямостью снося позор, сплетни, рога...
Или, может быть, я предложил ему взять да и выяснить на пистолетах, кому достанется женщина? Нет. Я тоже уговаривал ее жить со мною. Метался. Юлил. Терпел мужа.
Людям для того, чтобы быть счастливыми всегда не хватает одного шага. Шага вперед. Прыжка в пропасть. Пропасть чувств. Пропасть страсти. Пропасть решения изменить свою жизнь. Чтобы уже не было возврата, не было пути назад. А мы всю жизнь так и месим навоз будней на краю этой пропасти, старея, иссекаясь морщинами, седея и ненавидя себя за слабость...
Неожиданно ход моих мыслей прерывает голос командира:
— Подъем, хлопцы!
Я открывая глаза. Командир в "сбруе", с оружием.
— На сборы — полчаса. Хорваты прорвали фронт. К утру будут здесь.
Село эвакуируется. Мы и рота Каланча должны организовать оборону. Задача — продержаться до вечера. Вопросов нет. Все давно к тому шло. На улице, несмотря на глубокую ночь, людно. В домах горит свет. Село, как растревоженный муравейник. Тут и там урчат, чихают, рвут движки машин, тракторов. На прицепы сваливаются вещи. Все вперемешку, все торопливо. Телевизоры, ковры, посуда, белье, фотографии, консервы. Детские голоса. Заполошный женский плач. Топот ног. Стук дверей.
Я смотрю на все это, и чувствую давно забытую сырую горечь в глазах. Я привык к этому селу, к его людям. К их спокойной и размеренной жизни. К холодной ракии в маленьком летнем кабачке под раскитистым каштаном. К пиликанию на скрипке старого цыгана Августа. К запахам сена, дешевых духов деревенских красавиц, мяса, жарящегося на огромных сковородах. К неторопливым разговорам и семейным праздникам. Теперь всего этого больше никогда не будет. Через несколько часов они станут еще одной измученной, бесцельно едущей по дороге колонной беженцев. Стадом отчаявшихся, заблудившихся людей, не нужных никому.
Сколько я видел таких за эти месяцы. Казало бы, сердце уже зачерствело, ан нет. Я кусаю губы от горечи и жалости к селу. И уже ничем не могу ему помочь. Напротив, утром я стану тем, кто будет его разрушать. Я буду прятаться в домах, и их будут разрушать чужие снаряды. Я буду использовать чьи-то окна, как амбразуры, а каменные заборы, как крепостные стены. Пока здесь все не станет руинами или пока меня не убьют...
...У подвала с пленными Гойко неторопливо укладывает туристский мешок.
— Что с этими будет? — кивнул я на подвал.
— Ихний Бог на небе узнает своих, — отвечает латинской поговоркой Гойко. — Бог и Папа.
— А серьезно?
— Брат, кому до них дело? Буду уходить закачу туда пару гранат. Кому повезет — пусть своих встречает.
У Гойко почти вся семья погибла в Краине. Хорваты вырезали колонну беженцев одного из сербских сел...
К жестокости этой войны я уже давно привык. Меня не коробят ни отрезанные головы, ни вспоротые животы, ни "угольки" — сожженные. У этих людей слишком глубоко въелась в кровь столетняя беспощадная война. Убить врага здесь также нормально, как подстрелить зайца или поймать рыбу.
Я думаю о женихе Златы. Через несколько часов, а может быть и минут, его изуродованный труп останется гнить в этом подвале.
У меня нет к нему жалости. Но на душе неспокойно. Саднит вечерняя история. Его презрение ко мне. Его уход. Обида Златы. Собственное малодушие. И я неожиданно ловлю себя на ощущении, что мысль о его смерти меня раздражает. Я не хочу, чтобы граната Гойко поставила точку в нашей с ним схватке. Слишком убог и прост этот конец.
— Знаешь, Гойко. Есть у меня один должок. Выводи того, последнего. Все равно им путь на небо. Так я с этим сам посчитаюсь.
— Это за то, как он на Злату смотрел?
Полудогадка Гойко мне не нравится. Я совсем не хочу, чтобы кто-то был в курсе моей личной жизни и уж тем более увязывал с нею этого хорвата.
— Какая тебе разница?
Гойко иронично хмыкает и гремит замком двери. Потом громко кричит в проем.
— Спортсмен, на улицу!
Через несколько секунд в дверях появляется пленный. Он напряженно осматривается по сторонам, пытаясь понять, зачем его выдернули наверх.
— Бери его, — опять хмыкает Гойко.
Я молча снимаю с плеча автомат:
— Вперед! Не оборачиваться!
Даже в темноте я вижу, как бледнее пленный. Он медлит. Но Гойко с размаху бьет его прикладом автомата между лопаток, и тот почти падает мне под ноги.
Сразу за селом огороды начинают медленно переходить в склон гор. Вскоре нас обступает подлесок.
Хорват идет метрах в пяти передо мной. По его походке, по опущенным плечам видно: он ждет смерти. Что ж, наверное, так и должно быть в мире настоящих мужчин, это правильно. Без сомнений, спокойно убить своего врага, убить соперника. Я почти не сомневаюсь, что поменяйся мы местами, и он с удовлетворением вышиб бы мне мозги. Он больше мужик, чем я. Я теряюсь. Мне неудобно, я медлю и чего-то жду.
Под моей ногой с громким треском ломается ветка. От этого сухого резкого звука хорват вздрагивает всем телом и замирает на мгновение, как в столбняке.
— Стой, — окликаю я его.
Он медленно останавливается, потом также медленно поворачивается ко мне. В полумраке я с трудом разбираю его лицо. Оно, как застывшая гипсовая маска.
Где-то за спиной в деревне неожиданно ахает глухой разрыв, за ним еще один. И я тут же понимаю: Гойко "сменился" с поста. Окончательно и бесповоротно.
Я смотрю на хорвата. На его рослую ладную фигуру, на сжатые за спиной руки, на "примороженное" ожиданием смерти лицо. И я ловлю себя на мысли, что хочу, действительно, хочу, убить его. Опрокинуть очередью на спину, распять пулями и смотреть с мстительным удовлетворением, как будет он сучить по траве ногами в предсмертной агонии. Я, наверное, тоже заболел на этой войне жестокостью. Я не могу простить ему свой позор и его силу.
От напряжения вспотела ладонь, и рукоятка "Калашникова" становится сырой и скользкой.
Я с каким-то реликтовым ужасом думаю о том, что хочу убить этого человека. Хочу его унижения, боли, смерти. Я не знал, что я такой...
Хорват, как изваяние. Наверное, по мне слишком хорошо видно, как мне хочется убить его, и ничего другого он не ждет.
— Иди отсюда на хер, сынок! — вдруг почти рычу я.
Хорват непонимающе смотрит на меня.
— Ты что, не понял? — уже ору я с ненавистью. — Катись отсюда, сука хорватская!
Хорват вздрагивает. Он шагает назад, не выпуская меня из вида. Потом еще. Цепляется ногой за какой-то сучок, опрокидывается и падает навзничь в кустарник с шумом и треском. Неуклюже на четвереньках выбирается из него и вдруг как-то по волчьи, рывком бросается дальше в кусты. Тьма почти мгновенно проглатывает его и лишь треск веток и уханье бегущих ног еще какое-то время долетают до моего слуха. Но скоро и это стихает.
К селу я возвращаюсь почти бегом. До рассвета осталось часа три. А сделать надо еще очень многое.
У раскрытых дверей подвала меня встречает Злата. Я подхожу к ней. Из темного провала несет кислым запахом сгоревшего тола. Она долго молча смотрит на меня. В ее глазах боль и удивление. Она буквально жжет меня своими огромными черными глазами. Но я выдерживаю этот ее взгляд.
— Лучше бы это сделал Гойко. — Наконец как-то очень тихо, опустошенно говорит она. — Не только не ты. Он был мне никто. Все давным-давно закончилось. Он всего лишь память о той жизни. Я любила тебя.
Потом, спустя долгие секунды, словно собравшись с силами Злата произносит:
— С Богом, Влад!
"С Богом" по-сербски — прощай. И Владом она меня никогда не называла.
У меня есть еще мгновение, чтобы остановить ее, не потерять. Я смотрю в ее медленно наполняющиеся слезами глаза и вдруг понимаю, нет, чувствую, что не хочу ее терять, что, наверное, всю свою бестолково прожитую жизнь я искал эту горячую, живущую по каким-то давно забытым средневековым законам женщину. Ее любовь, ее верность, ее честь и страсть. И я понимаю, что, наверное,  люблю ее. По крайней мере, это единственное, что я хочу ей сейчас сказать.
Но я молчу. Потому что я — ревнивый, злопамятный убийца. Ей не нужны мои слова о любви. А мне не в чем оправдываться. И мое мгновение проходит. Злата медленно отворачивается и уходит в ночь.
...Вместе с Сергеем и Игорем, моими земляками, мы оборудуем дот на окраине деревни у дороги. Дотом, с помощью мешков с песком и каменных блоков становится дом цыгана Августа. Мимо нас один за другим проезжают грузовики, трактора, легковушки. Почти у каждой прицеп или телега. В каждой — люди. Наши друзья, знакомые, соседи. Но мы не прощаемся, у нас нет времени на прощание. Мы лишь иногда устало и безразлично смотрим вслед габаритным огням очередного трактора. Неожиданно один из грузовиков тормозит. Из кабины выскакивает Марко.
— Слава, друже, — обнимает он меня. Мы молча сжимаем друг друга с какой-то несвойственной мужчинам страстью. И я вдруг замечаю, что Марко совсем немолод. Его иссеченную морщинами кожу под глазами, желтые в прожилках глаза, седину.
Мы прощаемся, почти без слов. Все они лишни и пошлы. Он уезжает, а мы остаемся. Это война. Это нормально.
— А где твой автомат? — спрашиваю я его скорее от стремления перебить тягостное молчание, чем из озабоченности.
— Гражданским докторам автоматов не дают, — хмыкает Марко.
И тогда я снимаю с плеча свой "М-70" — югославский вариант "Калашникова". — Бери, Марко. Всякое может случиться в дороге.
В доме Августа меня ждет гранатомет и трофейный чешский "Скорпион". Мне хватит.
Марко берет автомат. Потом еще раз обнимает меня.
— Только, когда будешь стрелять, тряпку из ствола вытащи, — напоминаю я. От запотевания я всегда затыкаю ствол обрывком тряпки. — Масло достанешь где-нибудь сам. Я его вчера хорошо смазал. На пару дней хватит.
Вместе с автоматом я отдаю ему подсумок с магазинами. Марко откуда-то из-под куртки извлекает плоскую серебряную фляжку. Свою гордость. Ему ее когда-то подарил отец на окончание института. Отвинчивает крышку, протягивает мне. Я глотаю крепкую обжигающую ракию. Потом отдаю ему. Он тоже делает глоток и вновь протягивает флягу мне.
— Бери, брат. Извини, автомата у меня нет. Только ракия и эта фляга. Дарю.
— Где Злата? — не выдерживаю я.
— В кабине. Позвать?
— Не надо. Будь жив, Марко!
— Возвращайся, Слава!
Потом я долго смотрю из ворот, как госпитальный грузовичок выбирается на дорогу и как, наконец, мазнув торопливо меня на повороте лучами фар, скрывается за перелеском.
К рассвету село опустело и как-то мертвенно замолкло. Ни лая, ни мычания, ни хлопка дверей, ни голоса. Жизнь ушла. Остались только мы. Но мы не жизнь. Мы солдаты. Мы будем убивать, и нас будут убивать. Здесь — поле боя.
Я меланхолично прикладываюсь к фляге Марко. Чуть-чуть, для согрева крови. Зябко. То ли от утренней свежести, то ли ожидания боя. Я жду. В душе какое-то странное опустошение и смирение. Рядом дремлет Серега. Чуть дальше у бойницы возится с пулеметной лентой Юрка.
...Где-то далеко отсюда, в кабине грузовика Злата. Я думаю о ней.
О том, что может быть Марко похвастается ей моим автоматом. И может быть, ей хватит догадливости понять, что значит тряпка в стволе и свежая смазка внутри...
А если не догадается, то, в сущности, даже хорошо. Все правильно. Все так и должно быть. Какая мы с ней пара? Куда бы я ее увез? В Москву? Где я был бы обычным мелким коммерсантом-спекулянтом? Так ведь, в сущности, правильно называть то, чем я занимаюсь в России. В Москву эту девочку-принцессу? К безумным ценам, к чужим "Мерседесам", к валютным кабакам, к казино, к моей подержанной "шестерке" и двухкомнатке на одной из окраин?
Наверное, это обычная трусость. Я просто боюсь. Я боюсь ее потерять в Москве. Ведь чтобы не потерять ее я должен измениться сам. Или, что вернее, должен изменить Москву. Изменить Россию.
Иначе, я боюсь, что из Златы однажды получится та, московская, с ее истериками, изменами, слабостью и самовлюбленностью. Впрочем, что мне на московскую пенять? Именно такую ее я и любил много лет. Точнее, не такую, а ту, которой она была со мной, ее сущность — дикую, сумасбродную, отчаянную. Все остальное в ней от цивилизации нашей вырожденческой, калечащей мужчин и женщин, уродующей их души и сердца.
И потому, наверное, мне повезло. Мне хватило сил вырваться из этой цивилизации. Я сижу на далекой войне в чужом доме, который мы превратили в крепость, в моих руках оружие. И никто не знает, что будет со мной к вечеру. Буду ли я вообще к вечеру жив. И я спокоен.
Может быть, оттого, что мою судьбу определяют не деньги и не чьи-то законы, а сила рук моих друзей, меткость глаз и простое солдатское везение.
Я вновь отхлебываю из фляги. За Марко, за Бабюка, за Злату, за ту, московскую.
Эх, а все же неплохо было бы вернуться домой с принцессой. Как в сказке про Иван-царевича. В ядреный мороз, да по снегам. И сказать ей: "Это и есть моя Россия — бесконечная, морозная, великая". В конце концов, на одной Москве свет клином не сошелся...
— Эй, Влад, готовь "шайтан-трубу" — танки!







_________________________________________

Об авторе: ВЛАДИСЛАВ ШУРЫГИН

Родился в Евпатории в семье военного. В 1984 году окончил Львовское высшее военно-политическое училище по специальности «военно-политическая журналистика». В ноябре 1993 года был уволен из рядов ВС РФ. Воинское звание — капитан запаса. С декабря 1991 года — редактор военного отдела еженедельника «Завтра». С 1991 по 2003 год более ста двадцати раз выезжал в качестве корреспондента в ряд «горячих точек». Работал в Карабахе, Южной Осетии, Приднестровье, Абхазии, Таджикистане, Сербии, Чечне, Ираке. В октябре 1993 года - защитник Верховного совета, при штурме мэрии Москвы был ранен. Воевал добровольцем в Сербии и Приднестровье, был трижды ранен. Награжден орденом «За личное мужество», медалью «Защитнику Приднестровья», знаком Сербской Краины «Боевое отличие». С июня 2000 года заместитель главного редактора газеты «Завтра». Владеет немецким и сербским языками.скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
3 478
Опубликовано 11 сен 2015

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ