*
Когда поезд останавливается на минуту,
Останавливается на полустанке, заросшем цветами,
Вам кажется полустанок тем уголком земли,
Где вы остались бы навсегда.
Но жизнь вы проводите в городе,
В душном городе,
В каменном городе,
Где много бань, больных и аптек,
Где много библиотек.
И много женщин
С ногами, красивыми, как на витринах,
И жизнь для вас - за стеной
Играющий сосед - скрипач,
Квартирный коридор, где воду спускает жена скрипача,
Жизнь - это десять минут до работы,
И на плечах непромокаемый плащ.
Жизнь - это ящик для свежих газет
И ящик для мятых газет,
Это робкое "да", потонувшее в категорическом н е т!
Это дрова, а не лес, это сено - но не трава,
Это окно, за которым кто-то платит за свет.
Это утра и вечера, холодные, как закуски,
Но главное - это ноги женщин,
Красивые, как на витринах.
Но когда вас гонят, чтоб убивать подобных себе и бесподобных,
Вы, равнодушные, в серых клубах дыма,
Вы видите дорогу, серую, как шинели,
Вы видите шинели, серые, как панель в пыли,
И вы стреляете в шинели, как в мишени.
Вы еще помните, что где-то есть вино,
Чистое белье, радость и жалость,
И вы идете чужими дорогами,
Любя вино, улыбки, тепло и жалость,
Любя хлеб, синее небо и женщин,
Да, главное, женщин с красивыми ногами, как на витринах.
* * *
Мир был молод и подстрижен под нулевку,
Пальцы пахнуть начали махоркой.
Дерево и сталь звались винтовкой,
Чья-то жизнь и смерть звались винтовкой.
Розовый, веснушчатый, высокий,
Мир был молод и подстрижен под нулевку.
Перебежка, склеп и вновь могила,
Мраморный Христос с подбитым глазом...
Пуля уходила, приходила,
Пуля приходила, находила...
Кто-то замер, кто-то стонет рядом.
Мраморный Христос с подбитым глазом...
Перебежка, склеп и вновь могила.
Кладбище, где крест раскинул руки...
Пуля первая легла в противогазе,
А вторая залегла в желудке.
Он не ел уже вторые сутки,
Он не жил уже вторые сутки...
Пуля пятая легла под глазом.
Он лежал, как крест – раскинув руки.
МЕНЯЯ ОЧЕРТАНИЯ ОВАЛА
Меняя очертания овала,
Чуть покосился на стене портрет.
В моём лице все признаки обвала, –
В потухнувшем вулкане жизни нет...
В преддверье сумасшествия стою.
Оно как пасть! Оно меня глотает.
Я отбиваюсь, но оно толкает
В ту бездну, что у смерти на краю...
Мигание огней. Дождь бурей пахнет.
Приставлен к горлу чей-то ржавый нож.
Отчалив, плещется заброшенная барка.
Бьёт колокол.
И наступает ночь...
ТВОЙ СОН
Я вдруг вошел в твой сон –
Ты за столом сидела,
Блестящий чайник отражал окно,
В окне капель весенняя звенела,
Забыв, что я любил тебя давно.
И вновь я стал беспечным, вдохновенным –
Ведь ты была, как восемь лет назад.
Как будто нашей жизни перемены
Не отвратили этот мой возврат.
В ту комнату, где старые обои,
Где юность наша, словно ранние цветы...
Где ты стоишь с кулечком гоноболя,
Еще полна любви и красоты.
Твое видение вновь слило наши души
И невозможное случилось в час росы.
И на подушке я под ухом слушал,
Как долго бились на твоей руке часы..
И пусть магическою силой совьей
Твой сон стал вызовом моей судьбе...
Но я исчез!
И через город сонный
Вернулся к спящему без снов.
К себе.
*
В деревне я.
Со мной моя любовь.
Мы ходим в лес
и на ночь моем ноги,
смываем пыль проселочной дороги,
пыльцу цветов нескошенных лугов.
Роскошествуем.
Утром — молоко,
крик пастуха,
а в полночь — сон, и снится,
что, кажется, живется нам легко,
и я — то царь Гвидон,
и даже Соломон,
а ты — ветхозаветная царица.
Блаженствуем —
и только иногда,
когда скрипя крыльцом
ты с солнца входишь в сени, —
мне кажется, что больше никогда
меня не посетит мой ясный
тихий гений.
*
Та — другая — не придет ко мне
в комнату, где фикусовый глянец
растопырил листья на окне.
Там Пикассо красный на стене,
там Пикассо синий на стене,
как вино в наполненном стакане.
Там затейливый узор обоев
не скрывал клопиных старых гнезд,
там нас как-то случай свел обоих,
там нас как-то муж застал обоих —
дворник, сволочь, видно, все донес.
Муж и я. И наша, та, другая,
только вскрикивала из угла.
У него спина была тугая
и глаза, и лоб, как у бугая —
вся в наклон, по-бычьи, голова.
Может, что и слышали соседи,
как на стол, на блюдце он упал,
может, что и слышали соседи,
только я стоял, дышал, молчал.
А босая, наша, та, другая,
белая, как призрак, в простыне,
медленно сползала по стене...
Дворник, дворник, не тебя ругаю...
...Фикус, страшный фикус на окне!
ТРОЕ
Не так это было, как думают люди.
Ей ключ оставляли, а мы приходили...
Я вижу булыжников серые груди,
И стены парадной, покрытые пылью.
Нам дверь открывала старуха. Блестели
Глаза - не глаза - две старых монеты.
Вела коридором... Дверей конверты,
Пряча чужое, молчали, чернели,
Пряча исподнее, пряча исконное,
Деньги, любовь, матерщину, буфеты...
Входили мы двое в дверь незнакомую,
В дверь, словно в ночь, в неизвестность
рисковую...
Рука нащупывала выключатель.
Сухой и пустой, как орех, щелчок -
И левый угол взрывался кроватью,
И в левом углу над кроватью бог.
Черный, как ночь, и непонятный, как шорох,
Засиженный днями и мухами бог.
Он видел там двух - двух счастливых,
Которых, мертвецки распятый, не видеть не мог.
Он слышал там шёпот, где слово каждое
Было грехом и за грех прощеньем.
И знаю, он там захотел вот так же
Нести этот крест - губ и рук скрещенье,
Взять в губы глаза ее, мочку уха,
И сердце с сердцем спаять до рассвета,
И также к дверям прижимала б старуха
Белый глаз - щупалец с блеском монеты.
Я плакал. Небритой щекой, как рогожей,
Я тер ее щеки, и тер ее груди,
Я плакал... Ты знаешь, ты видел, боже...
Не так это было, как думают люди.
*
В окне был июль, не помню, какого года.
Я вошел и повесил шляпу.
Она улыбалась мне,
нет, не шляпа, а женщина.
Она шла мне, не шляпа, а женщина,
Она шла мне навстречу,
Очень медленно, очень пристально улыбаясь глазами,
Где-то там, с другой стороны глазных яблок,
Улыбалась на самом дне черепных глазниц,
и ждала...
Я молчал.
Кто же бросится первый, ну кто же?
И тут вдруг упала она,
нет, не женщина, - шляпа.
Вот мерзавцы шляпных дел мастера,
Или вешалка виновата,
Или это моя рука,
что дрожала, ее повесив!
Я не поднял ее, не поднял, -
я все понял!
Пусть валится старая стерва,
Ведь она улыбалась мне,
нет, не шляпа, а женщина.
Я протянул к ней руку,
мою единственную руку,
Я взял в свою ее руку,
такую холодную руку,
такую необъятную, давнюю муку...
О, безволия порыв
Или страх,
или звук упавшего фетра
Пробудил в ней весь пыл -
Она с криком повисла на мне!...
Поднялась, поднялась снова пыль
Над воронкою странного лета...
Уронил я костыль -
ведь она была замужем,
А я любил ее мужа,
Я очень любил ее мужа,
Ну, еще бы -
ведь - когда-то, давным-давно
Я подарил ему запонки,
такие чудесные запонки...
О, какие дивные запахи,
О, какие дивные волосы!
У меня по щекам текут ее слезы и волосы,
У меня по щекам текут ее губы без голоса,
О, какая давняя заповедь!...
Память моя - твои волосы,
Память твоя - мои возгласы,
но теперь
я молчал...
И когда я нагнулся и поднял свой костыль,
И когда я нагнулся и поднял свою шляпу,
свою старую страшную шляпу,
свою верную вечную шляпу,
Она вдруг упала,
нет, не шляпа, -
а женщина.
Она обняла мою ногу,
единственную ногу,
И заплакала страшно, навзрыд...
О, моя единственная женщина!
МЕССА Чтобы быть полноценным человеком, мне не хватает ребра…
Адам
Когда терновник колючей проволоки
опутывал
морщины траншей на лбу земли,
все было, как в среду,
как вчера,
как утром,
струсил сержант, а за ним и мы залегли.
Он был бледен, как свадьба без гостей,
как тысяча чертей
я был отважен,
вшив и нищ,
но мы увидали на черном небе
прожектора костей
и белый череп луны
над трубами пепелищ.
И такая тишина
после выстрелов наступала,
такая неземная благодать
что казалось:
сама Богоматерь
амуницию снять помогала
и постилала отпетым
свое облако-кровать.
Самолет взорвался гулко
у шоссе,
за перекрестком,
на площадке качнулся бурьян
у ржавой бензоколонки,
а где-то замерли дети,
засыпанные известкой,
а где-то спали поэты
у гуманистов на книжных полках…
И спали солдаты,
и каждому снилось ночью:
конюху — кони,
кому-то — коньяк,
пекарю — теплое печенье,
а другу моему —
распущенные волосы,
а недругу — тоже:
губы, очи,
а другому — не губы, не очи,
а амбразурные щели,
что на него вчера днем глазели.
И вот снова ночью…
Мой вещмешок был пуст иллюзиями,
и поэтому мне снился снег,
как манна небесная, белый,
как ломоть арбуза, душистый,
первозданный, как бедность,
своим первозданием чистый.
Снег был кругом,
снег был всюду:
лежала в снегу Рязань,
были в снегу Сиракузы,
и лежал в снегу Архимед
с автоматом,
курносый и с коллизиями,
а еще — старый Бах в парике,
и напудрен был,
тучен и трупен,
рядом с трупом лошади —
с пулей
в заснеженном черном виске.
И всю буйность чувств,
всю очевидность истин,
всю красоту Гогена,
всю простоту Эвклида
мир сталкивал на ладонях
щедрости и корысти,
мудрость диамата
с тупостью динамита.
И когда кто-то рыжий,
как клоп,
как поганка,
целился в меня из черных щелей бойниц,
я поднимался
огромен, вровень с танком,
и танки становились
надгробиями, подобиями гробниц.
А утром солнце всплывало
красное, как рак,
как глаз пропойцы,
такое неласковое и ненастное,
страшное, кроваво-бесстрастное,
как ночью лампада в доме покойницы.
Солнце вставало там, за депо,
где молчат поезда,
такое, как в среду,
как вчера,
как всегда,
и уходило куда-то,
багровое, садилось,
красное не от заката —
оно чего-то стыдилось.
Мы отстреливались не молча,
чего-то всем было мало:
первому — Бога,
пятому — хлеба,
десятерым — табака,
и всем не хватало истины,
земли, как всегда,
всем хватало.
И в землю ложились сыны Адама —
расстрелянные века.
А когда отступали —
в сапогах болотная жижа
с кровью хлюпала, как испорченный
насос,
но в нас жила такая
жадная жажда жизни,
что мы еще любили,
матерились
и жили взасос.
Я хочу, чтоб разделся Бог,
чтобы снова Бог был наг,
чтобы тот, кто должен долг,
перед нами не был нагл!
Дайте тонким пальцам рояль,
сильным пальцам дайте плуг,
пусть в лесу, в грозу — испуг!
Пусть же ада атомный дождь
не закроет веки в веках,
пусть боятся Бог, царь, вождь
Баха, пахаря и рыбака!
Облака — тампоны в кровавой пене,
солнце красным лбом вылезает —
это, раздвинув гор колени,
н о в ы й д е н ь
Земля рожает!
Правда — это не жертва!
Правда — это жатва!
Пусть топчут сандалии юношей
и девушек босоножки
эту ядреную Землю,
вечную, как завтра,
бодрую, как полдни,
добрую, как ночи
* * *
Если начнется дождь,
все равно буду стоять у букиниста.
Если начнется война,
все равно буду стоять у букиниста.
И если меня не будет,
все равно буду стоять у букиниста —
незримый, как ветер,
шевелить листы пожелтевших книг.
_________________________________________
Об авторе:
АЛЕКСАНДР МОРЕВ
(1934 — 1979)
Родился в Ленинграде. Во время блокады потерял родных. Учился в средней школе при Институте им. Репина, был исключён за «формализм».
Работал графиком-оформителем в ленинградских журналах и издательствах. Вместе с авангардными художниками выставлялся в экспозициях в клубе завода им. Козицкого (1968—1969). Участник выставки в ДК «Невский» 1975 года. Единственная персональная выставка Александра Морева состоялась после его смерти в редакции журнала «Аврора» в 1980 году.
Принадлежал к так называемой «произносительной» поэзии 1960-х годов.
Впервые опубликовался в 1966 году в альманахе «Молодой Ленинград». В 1967 году в состоянии аффекта сжёг многие свои стихи и рисунки. До конца жизни писал роман «Костёр и звёзды».
Покончил жизнь самоубийством, бросившись в вентиляционную шахту.
Библиография:
Листы с пепелища: Стихи. — Л., 1990.
Рыбий глаз: [65 стихотворений, не вошедших в книгу «Листы с пепелища»] / Сост. А. Домашёв. — СПб., 1994.
Отдельные публикации:
Молодой Ленинград. - Л., 1966
День поэзии. — Л., 1967.
День поэзии. — Л., 1968.
День поэзии. Л., 1971.
Раненый и трус: Повесть // Часы. — 1976. — № 2.
Стихи // Часы. — 1976. — № 4.
Стихи // Часы. — 1979. — № 21.
Стихи // Время и мы. — 1980. — № 52.
Стихи // Аврора. — 1980. — № 3.
Стихи // Грани. — 1987. — № 145.
День поэзии. — Л., 1988.
Поэзия второй половины XX века /Сост. И.А. Ахметьев, М.Я. Шейнкер. — М.: СЛОВО/SLOVO, 2002.
Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1970-е. — СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2003.
Актуальная поэзия на Пушкинской-10: Антология / Сост. Т. Буковская, В. Мишин, В. Земских. — К.: Птах, 2009.
скачать dle 12.1