Редактор: Павел ПономарёвКажется, имя Михаила Эпштейна не нуждается в представлении. В Википедии о нём говорится как о философе, филологе, культурологе, литературоведе, и всё же хочется собрать эти определения воедино, как он сам собирает необходимые для современности смыслы в новые слова русского языка в своём проекте «Дар слова». К 70-летию Эпштейна (которое случилось 21 апреля 2020) в издательстве «Новое Литературное Обозрение» вышел «Homo Scriptor» – сборник статей и бесед под редакцией Марка Липовецкого, задача которого – «разносторонне осмыслить оригинальный метод Эпштейна, его новаторскую терминологию, изыскания в отдельных дисциплинах и общий вклад в современную гуманитарную мысль». К юбилею Михаила Наумовича Алексей Чипига поговорил с ним о близости и открытости новым смыслам, о борьбе за идеалы и о том, чем XXI век отличается от XX-го.А. Ч.: Михаил Наумович, побывав однажды на вашем вечере в Москве, я был поражён вашей сосредоточенной благожелательностью, готовностью согласовывать то, о чём говорите, с пришедшими услышать вас людьми. Откуда это в вас? Любовь к мысли порождает чуткость к людям? Связана ли доброжелательность с принятием риска открыться навстречу?М. Э.: Спасибо! Не знаю, как это выглядит в практике общения, но для меня существенно, что рядом с каждой возможной мыслью лежит иная возможность, иное сознание. Я пишу и говорю не для того, чтобы быть правым, а чтобы вызвать на разговор, обозначить область новых смыслов. Задача – не сужать, а расширять пространство мыслимого. Если это выглядит как доброжелательность, тем лучше.
А. Ч.: Вы как-то сказали, что двадцать первый век будет более жесток, чем предыдущий. Пока прогноз сбывается… Но чем, прежде всего, продиктована такая жестокость? Это «я-центризм», по вашему выражению, или что-то другое? И хорошо ли чувствовать себя в таком случае современным человеком? Что значит быть современником для вас? М. Э.: 21-й век начался с того, что самолеты врезались в небоскребы над Нью-Йорком, а сегодня, 20 лет спустя, мы наблюдаем нашествие коронавируса, отнимающего у людей дыхание и жизненное пространство. Это не «я-центризм», а скорее «оно-центризм». Некто или нечто неведомое, скрытое в подполье общества или природы, вдруг смертоносно являет себя – и парализует мир страхом. В XX-м веке люди напрямую сражались в мировых войнах, это был «я-центризм» вождей и «мы-центризм» масс. Но теперь «мы» расширилось до всего человечества, а противостоящей силой оказалось «Оно», сила террора или эпидемии. Эти явления «ниоткуда» со временем получают некоторое объяснение, что не отменяет растущей загадочности, а значит, и жестокости исторического процесса. Благодаря стремительной экспансии цивилизации мы получаем все более непредсказуемые и болезненные толчки снаружи, ибо действие равно противодействию. По мере расширения знания расширяется область неизвестного.
Французский режиссёр Антонен Арто, создатель «театра жестокости», писал почти столетие назад: «Единственное, что реально воздействует на человека, – это жестокость. <...> Театр Жестокости намерен обратиться к постановке массовых зрелищ. Он собирается отыскать в бурных волнениях больших масс, которые часто взаимопротиворечивы и конвульсивны, хоть немного той поэзии, которая отчетливо проявляется по праздникам... Если театр действительно хочет снова стать необходимым, он должен дать нам всё то, что можно найти в любви, в преступлении, в войне или в безумии».
Вот мы и попали в этот театр жестокости – оказалось, что у сцены нет рампы, актёры выходят в зал и демонстрируют жестокость на зрителях.
А. Ч.: Я как-то разговаривал с одним человеком, историком по образованию, и он мне сказал то, что давно мы слышали, но я не обращал раньше на это внимания, – что у каждой эпохи были свои эталоны, на которые все старались равняться. Интересно, почему так происходило: безоговорочное решение какой-то идеал оставить в тени, а какой-то возвести в символ веры. Ваша мысль о веерном мышлении как будто отвергает возможность чем-то пренебречь. Это вера в прогресс или наши недостаточные знания о прошлом?М. Э.: Вряд ли это «безоговорочное решение»: как раз об идеалах, о вере и её символах больше всего и спорят, за них убивают и умирают. Возьмём любую эпоху: эпоха романтизма – это по сути эпоха ожесточенной борьбы за романтизм: сначала с классицизмом (проигравшим), а потом с реализмом (победившим). Время даже по своей этимологии – это «веретено», оно непрерывно вращается, это вихрь, который переворачивает все ценности.
«Веерное мышление» – это тоже вращательное мышление, веер раскладывается и складывается. «Веерное» – значит не «верное», не единственно правильное, а раскрывающее разные возможности мысли. В моём детстве, в 1950-е, в эпоху большой дружбы с Китаем, были в моде веера, зонтики, ширмы, бумажные украшения, типа ярких искусственных цветов и букетов, которые тоже складывались и раскладывались. На меня это действовало магически, и был момент счастливого замирания, когда из-за одной створки, планки выдвигалась другая, таинственно в ней спрятанная. Вещь начинала вдруг вытягиваться, расти из себя, обнаруживать своё сокровенное нутро. Мне кажется, что эта складчатая материальная культура Китая – своего рода прикладной даосизм, когда маленькое оказывается причудливо-многослойным, лабиринчатым, размером во вселенную. Вот так и веерное мышление: оно постепенно развёртывает свои возможности, не сразу, а одну за другой.
Маленький пример: ты думаешь о Пушкине – жизнелюбивый поэт. И вдруг – смущение: а можно ли считать его
жизнелюбимым? Есть такие люди – любимцы, а то и любимчики жизни, баловни удачи. Относится ли это к Пушкину? – Так разворачивается веер...
А. Ч.: Вы написали книгу «Стихи и стихии» об образах природы в русской поэзии. Есть ли у вас любимая природная стихия?М. Э.: Моя любимая природная стихия, если исходить из четырёх первоэлементов, – это воздух. А если из пяти – то пятая, которая так и называется: «квинтэссенция». Её отождествляли с эфиром, душой, жизнью, человеком, но в любом случае – это наименее материальная из субстанций, скорее всего, античное приближение к новозаветному понятию «духа, который дышит, где хочет». А значит, это тоже стихия, непослушная, своевольная, всеобъемлющая, та, которой дышит душа.
А. Ч.: Почему, на ваш взгляд, мы зачастую говорим о заразительности хорошего настроения, о болезни любви, как будто стремясь отрицательно окрашенные по смыслу слова отвоевать у того, что эти слова обозначают? Есть ли в языке спасение?М. Э.: Чувства амбивалентны. Сильная любовь, как правило, не обходится без боли, когда ты всей кожей, всеми нервами перевоплощаешься в другого, а он принадлежит не только тебе, но и себе, и другим (отсюда странное слово «люболь», любовь-боль). Наибольшее напряжение всех сил, как бывает при родах или в муках творчества, – это и радость, и страдание. Великая музыка, поэзия, драма передаёт это всеохватывающее чувство полноты жизни как круговорота радостей и страданий.
А. Ч.: Насколько для вас важны обычаи, традиция? Порой кажется, что они охватывают самые незначительные, на первый взгляд, вещи. Насколько уживаются между собой давно усвоенное знание и порыв к новой жизни?М. Э.: Я не согласен с тем, что «привычка свыше нам дана: замена счастию она». Да и сам Пушкин с этим не согласен – это его иронический выпад против сельской помещичьей рутины. Но обычаи нужны – чтобы служить трамплином творческому порыву. Надо отталкиваться от чего-то твёрдого, устойчивого, а глина или сыпучий песок под ногами – плохая опора. Если всё время находишься в потоке, в «движухе», без обычая и распорядка, то нельзя и накопить энергию резкого сдвига. С возрастом всё больше склоняешься к поляризации: пусть на одном конце будут устойчивые привычки, домоседство, всё то же кресло и халат, зато на другом – приключения в области идей и фантазий. Проигрывая во внешней подвижности, выиграешь во внутренней, даёшь простор чему-то новому в себе. Глубже корни-привычки – выше крона-порыв.
Обложка сборника статей и бесед М. Эпштейна под редакцией Марка Липовецкогоскачать dle 12.1