Часть 1 |
Часть 2 >СЫРОЙ ПЕСОЧНИЦЫ ПРИЮТ
Уже три года как молодым писателям поменяли импринтинг – вместо космических красных щупалец в пустынном, как озимое футбольное поле, пейзаже Липок, поместили в увядающее цветение Звенигородского РАН. Липки были местом для кирпичного авангарда и возгласов с вышки – здесь, среди декоративной капусты, околоченных сидушками пней и котов, хочется замутить меланхоличный фантастический роман и ощутить себя в траве и нигде, в минутах от караулящей ужин толпы и наедине с неприласканной вовремя купальщицей на Звенигородском ЛЯ. Липки апгрейдили – а этого места пусть апдейт не коснётся никогда, пусть молодость топит подошвы в хвойных иглах и притихает над оврагом с заросшей рекой. Первые поколения Липок хорошо покричали и теперь поднимают голос вполне профессионально. Нужно же и поколение, умеющее помолчать. Сегодня за ужином авторитетный критик сказал мне, что на Форуме перевелись лидеры. А не к лучшему ли, подумала я, – в конце концов, писатель может позволить другому побыть вожаком, чтобы помедленней собирать себя, раскинувшегося травой среди сосен.
23 октября 2016
ЛИТЕРАТУРНОСТИ БОРЬБА
С утра придумалась лекция про театр как отражение того, чего хочется, но не случилось в литературе. Раз в год по приглашению Елены Юрьевны Скарлыгиной попадаю на журфак к студентам родной кафедры культуры и критики, а ныне модуля «Художественная культура и СМИ», говорить по профилю, указанному в дипломе. Не желая, однако, повториться по отношению к предыдущей гостье – Ольге Балла, – рассказала в этот раз о том, как успешно современный театр борется с театральностью – в отличие от литературы, всё ещё культивирующей литературность. Театр, ухватывающий человека таким, какой он здесь и сейчас, а не каким он будет отлит в бронзе образа, театр, проверяющий реальность на скорость и остроту реакции, театр, отказывающийся вживаться, изображать и имитировать, выставляет иную современную литературу громоздкой костюмной драмой за экспозиционным стеклом. Раздеться не выход, а разбить стекло – разовый акт. Наверное, нужно вступить в другие отношения с ролью. Которая тем смешнее, чем больше у современного человека способов понять, что ни ролью, ни типом, ни полом, ни какой иной принадлежностью человек не исчерпывается. О безликости в интернете и потребительской унификации любят поговорить – но разве не в интернете, не в юзерских комментах мы застаём в действии ментальные вселенные, сложенные так путанно, что не докопаться до основ? Человек – зазубрина, шероховатость, затык мироздания, а не гладкая формочка для переливания фантазий. Тем важней найти средство дать ему высказать свое не заточенное, не затвердевшее – не затверженное в литературе слово.
12 ноября 2016 ЭПОПЕЯ В НАЦАРАПКАХ
В Коломну вчера завезли солнце и «Книгу перемен» Владимира Мартынова, и то и другое в дефиците, поэтому свой экземпляр тома в полторы тысячи страниц, варьирующих мотив 64 гексаграмм из древнекитайской книги гаданий, я боялась выпустить из рук, а у автора подписала экземпляр переизданного «Конца времени композиторов». Дело было в Свято-Троицком женском монастыре, через дорогу от музея органической культуры, где в шатрах и под открытым небом выставили работы авангардных художников – «барак» Мандельштама от Андрея Красулина, «одинокую звезду Малевича» и «красную стоящую нить» от Вячеслава Колейчука. Открывался двухдневный фестиваль, монахиня в грузном микроавтобусе возила нас по маленькой тесной Коломне, в трапезной подавали овсянку и омлет, вдоль крепостной стены гуляла невеста в жёлтом, я от многих поздравительных повторений выучила, что Колейчука зовут Вячеслав Фомич, а настоятельница журила торжественно выступающих за то, что они непонятно назвали Красулина «православным китайцем». Я думала, что давно не перечитывала Мартынова, усвоенного как будто так глубоко, что новая книга его не могла ничего добавить, как не решает дела плюс один цветок, подаренный уже любимым человеком. Я хорошо обустроилась в своем спящем знании и готовилась участвовать в ритуале, подтверждая своё к его идеям постоянство – как вдруг сам Мартынов заговорил о переменах.
«Книгу перемен» автор, не мелочась, прописал в моменте перехода от нашего развитого неолита к новому палеолиту – против хода времени, от конца к началу, от информационного роя к наскальным «нацарапкам», которые ещё не выражают никакого смысла. Многообразные подступы автора к вопросу конца искусств соединились под новой обложкой в одну большую историю конца – конца знака: книга, сказал он, посвящена «становлению и наконец кризису знака и знаковых систем». «Звёздным часом человечества» назвал Мартынов момент, когда человек, будто медведь, царапал камень, – потому что из этого царапанья появились «фуги и реймские соборы»: «все они в свёрнутом виде там находятся». Как и минимализм – который Мартынов связывает не с авангардом, а с архаикой. «Мы подошли к кризису обозначения, кризису названия, кризису языка» – кризису «обладания словом». И вспоминаем первые навыки упорядочивания мира: минимализм, повторение, абсурд (дипластия – сшибка в восприятии, когда это разом «и то и не то»).
Первый навык понимания организует и саму «Книгу перемен» Мартынова, где репетитивное движение задается первым, базовым разделением мира. В «Книге перемен» это перемены и постоянство, развитие и повтор – стежки изнаночный и лицевой, которыми сшивается ткань мира, как вдохом и выдохом, как единицей и нулём, как мужским и женским, как тьмой и светом, как сплошной и сломанной линией в гексаграмме из китайской книги гаданий. Как конец и начало, которые не существуют одно без другого, но в соединении порождают всё существование.
Чёт и нечет в «Книге перемен» – ещё и соединение развитой культуры слова и молчащего иероглифа, текста и рисунка, романа и «накаленности многоточия», «мощи многоточия», за которым в детстве Мартынов прозревал смыслы, которых, как он думал, сам расставивший точки Пушкин не смог выразить. Книга, сказал Матынов, соединяет две традиции – китайской Книги перемен и романа-эпопеи XIX века. Поэтому книгу можно читать – а можно пролистывать и раскрашивать карандашами, как сделал уже один художник, которого Мартынов за это похвалил. «Книга перемен» возникает на стыке виртуозной речи и немоты, на границе книжной культуры и наскальной, она организована как книга, перестающая быть книгой, и в неё включён роман, отказывающийся быть романом.
«Наступает время первоэлементов», – сказал Мартынов и нацелил свою новую книгу на «поступательную редукцию знака».
Зачем вообще читать книги? – задался Мартынов самым отчаянным из сегодняшних культурных вопросов, и ответил дежурно: чтобы узнавать что-то новое. Новое в фактах, новое в сюжете, новое в философской мысли – заводился Мартынов, показывая человека, который «наслаждается переменами, сам оставаясь неизменным». Такое узнавание привело его в ужас, как, когда-то, в прочитанном Брэдбери образ человека, навсегда сделавшегося носителем одной сбереженной книги. «Самое важное – не знать что-то, а быть готовым к переменам», – Мартынов привел в пример дренвюю книгу перемен, которая описывает в 64 гексаграммах «весь психофизический и космический процесс», показывая каждую из выпадающих при гадании ситуаций как момент, этап, фазу общего движения. Вот и у меня в книге, сказал Мартынов, знание рождается из ритмического движения, и есть, например, повтор 64-х пустых объектов – «тут возникает вопрос, не идиот ли я?»
Вопрос этот Мартынов предложил оставить открытым, как финал китайской книги гаданий, где 63-я гексограмма называется «конец», а последняя, 64-я – «ещё не конец».
Тайну внутреннего движения читателя и мира автор пытается открыть с помощью древней репетитивной техники. Тайна – вовсе не в новом знании из новых слов, а в том моменте, когда на восьмой такт повтора ты вдруг чувствуешь, что слышишь, читаешь, понимаешь то же самое – иначе. «Начинает что-то меняться в тебе самом – хотя материально ничего не меняется». И это уже «не те перемены которые ты как потребитель хочешь извлечь из предлагаемого многообразия».
«Моя задача, – сказал Мартынов, – расшевелить внутреннюю стихию перемен и освободить человека от его прикреплённости к знаку». Знак – высшее достижение человечества, но какой ценой? Обозначая реальность, человек выпадает из реальности, «выпадение из реальности и есть цена знака».
С Мартыновым всегда так: только приговорит к завершению искусства – как немедленно вдохновит на его новое движение. Как странно, что человек, в своем время придавивший меня своей тоненькой книжкой «Пёстрые прутья Иакова» о «конце времени литературы», пишет самую адекватную времени прозу. Это проза нуля и единицы, вдоха и выхода, в роли которых выступают мысль и образ, история и актуальное, включённое присутствие семидесятилетнего автора в каждый момент на семьдесят процентов прожитого века. «Время великих романов прошло», – изрек Мартынов великую нашу мантру, и добавил с простодушием, приближенным к мудрости: «Я созрел, чтобы написать эпопею, но у меня нет для этого таланта, а если бы и был талант, то нет времени: НЕ ТО время». Не надо писать, – решил Мартынов, – надо использовать документы, причём без всякой их обработки. «В XIX веке Толстой и Достоевский описывали своими руками и писали кровью сердца – и я был бы идиотом, если бы сейчас стал так поступать». Соединяя свой текст и чужой, эссе и документ, Мартынов «хотел воссоздать ту картину мира, которая открывается мне с улицы Огарёва или с Малой Грузинской». «Текст перестал быть единственным генератором смысла, смысл генерирует не текст, а контекст», – снова изрёк Мартынов, и снова добавил в простоте: «я поступаю как ди-джей».
Вячеслав Колейчук сказал, что подарит Мартынову лабиринт и что в его жизни книги были все-таки источниками знания, «импульсом формообразования», – но это были не романы, а научные книги, на основе которых можно было создать, например, его движущиеся стереограммы. И добавил, что Мартынов хороший композитор, хоть и, говорят, минималист. Ведущий вечера тут же зачитал статью из журнала «Юных техник», где было сказано, что и сам Колейчук «не чужд музыке».
Андрей Красулин продекламировал Введенского. В его мире, судя по словам выступающих, первозданность элементов была обретением старым и прочным, как самый «каноничный объект» Красулина табурет.
Мартынов спросил меня, подписывая книгу: «Валери-И?» – и подписал: «Валери-Е». За ужином в трапезной подали крыжовенное варенье. Я сказала Мартынову на презентации, что после его слов не писать – жить хочется по-новому. И уже чувствовала, что опять жила.
25 сентября 2016
ТЕКСТ-СКВОЗНЯК
«В наше время не обязательно быть писателем, теперь нужно уметь создавать истории», – говорит Джейсон Меркоски, разработчик электронной книги Amazon Kindle, возвещая новый этап книжной революции. Старовато сказано для сегодня, когда писатели истории создавать вот только что разучились, и потому быть писателем теперь значит а) историю обнаружить и транслировать, б) уметь рассказывать жизнь, минуя истории. Джейсона Меркоски мотает между информационным будущим и старым книгопродавством. Говорит он как человек цифровой биржи, равнодушный к искусству, и потому равняет облако из фоточек и постов с автобиографией, а возможность читать об актёрах по ходу фильма ценит выше погружения в кадр. Актёры и истории – потолок представлений о том, чем цепляет искусство, «структурировать» текст в компьютере – вершина творчества. Топорным интуициям цифрового гения не хватает писательской воли, он копирует в своей утопии практику потребления, как наши предки, говорят, подражали в рисунках природе. Но его устами говорит новый цифровой фолк, из которого предстоит родиться новой литературе. Ведь одно дело сказать: «Это происходит потому, что становится критически важно уметь создавать комплексный digital-experience», – другое дело расслышать, как это неотёсанно, криво, по-современному дико звучит. Прислушаться стоит. И к пещерной речи цифрового авангарда, и к наскальным записям мировой сети. Глобальная книга, выпрыгивающие со страниц киты, дробление и свободная сочетаемость историй, возможность самопрезентации читателя по ходу чтения – всё это еще не новое слово, но путь к нему, способ добычи, инструменты бурения и просева. И если даже для «технологического евангелиста» Меркоски читать – значит воспринимать информацию углубленно, то и писать сегодня – значит считывать на глубоком уровне жизнь. Так всегда было, скажем мы, да, так было, просто сегодня в глубину погружаются, будто в облако. Писателю больше не спуститься в жизнь, не копнуть её, как землю, потому что жизнь вокруг и сквозь него, и вещественное с информационным слито в ней, как дождь и воздух. Жизнь обретает новые недоказанные измерения и превращается в облако недостоверных данных, в которой диджитал-утопист видит образ Единой Книги, отменяющей необходимость чтения и написания разрозненных, на века пропечатанных, плотно закрытых друг от друга и от читателя авторских томов.
11 мая 2016
СИЛА ТЯЖЕСТИ СЛОВ
Под конец ностальгической выставки попала в залы с пишущими машинками. Раньше не тянуло совсем: машинка была у меня ещё на первом курсе, и в школе успела взять несколько уроков десятипальцевой машинописи, пока не добыла освобождение от окулиста, так что ничто в сердце на «200 ударов в минуту» не ёкнуло. На одних машинках в общем-то и на выставке далеко не уедешь. Залы с ними самые выставочные, холодные. Зато пламенеет знаменно зал с выстроенными в ряд копирками, зато закруживает лабиринт буквенной графики и увлекает рощица выставляющих ее столбов, зато останавливает на пороге и заставляет низко склониться перед бледной машинописью зал с рукописями в кубах, я уже не говорю об анекдотах в картоне – вырезках из великой поэзии и прозы о машинках как непременном атрибуте свиданий и перемен участи в прошлом веке. Машинка и выставлена в музее как вещь века, грохочущий и громоздкий амулет. Как живой – подготовленный к оживлению, только стукни – памятник слову, которое оставляло следы, марало пальцы, вбивалось в бумагу, как в камень, не стиралось и просвечивало, слову вещественному, которое люди прятали, хранили, изымали, за которое гибли – и как ужасно теперь читать эту устарелую историю о поклоннице Солженицына, отдавшей жизнь за отпечатанный текст, и нет, совсем не жаль теперь текста. Не жаль – пусть исчезает с одного щелчка, пусть будет взвешен и найден легким, пусть пишется не в камне, а на воде. Отпечатки нашего века не на века. У нас не будет секты хранителей слова и поклонного зала копий. Слову сегодня надо не отливаться в мраморе, а успеть мигнуть. На выставке нашей памяти мы будем подсчитывать удары в минуту самого сердца, и выставлять слова, вся ценность которых – в скорости и не остывшей точности фиксации жизни.
5 марта 2016
ЯСНОГЛАЗОЕ ПИСЬМО
На презентации книги Андрея Балдина «Новый Буквоскоп» пережила то же резкое продвижение к всё проясняющей идее, что и, по мнению автора, пережил его герой Николай Карамзин, путешествуя по Европе в поисках идеального чертежа литературного языка. Карамзин шёл к истокам Рейхенбахского водопада, а пришёл к истокам повествования. Так и я шла послушать о началах русской литературы, а услышала про возможность начать её заново, повторив вираж Карамзина. Самое ценное – когда книга о завершенном, прошлом, в учебники вошедшем опыте нацеливается своими выводами в сейчас, в открытое, не протоптанное время. Андрей Балдин сказал о новом шансе большого путешествия русского языка в Европу, которое позволит нам вживую наследовать Карамзину: впустить наконец в литературу зрящее слово.
Буквоскоп, по Балдину, и есть метафора словесного устройства, которое одновременно видит и говорит. Слова, открытого внешнему миру. И поэтому испытывающего сопротивление «русского бумажного облака» – русской литературы, которая возвела своё пространство поверх реального и заставила себя принять как реальность высшую, самую достоверную. Это облако закрытого, сокровенного мира, восходящего к смыслам незримым – и во внешнем зрении не нуждающемся.
И сегодня – следуем мы рассуждению Балдина – у русского слова есть выбор: консервация облака смыслов – или разработка ясного зрения, стыковка слова с видимой, сейчашней, натуральной реальностью.
Презентация «Нового Буквоскопа» состоялась в один день с первым съездом Общества русской словесности – и потому эта конкуренция моделей литературы и литературного языка проявилась очень наглядно. Пока Балдин говорит о новом испытании границ русского бумажного облака – о столкновении постсоветской России с реальностью Европы и мира как новом повторении большого путешествия Карамзина, – на съезде сетовали на проникновение иностранных интонаций и слов в русскую речь. Съезд обращался к учителям-словесникам, охранителям слова; концепция «Нового Буквоскопа» – к тем, кто готов опробовать новый чертёж языка. Как странно, что эти задачи разведены в России, – но ведь у нас и всё проникнуто этим духом раскола, разделения, непродуктивной двойственности.
Балдин не предлагает выбирать: влево или вправо, вперед или назад, облако или зрение. Он выдвигает идею дуалистичного языка, в котором мысль совмещена с возможностью видеть, сокровенная энергия слова направлена на прояснение видимого мира.
Прочный концептуальный фундамент под новую литературу документа и опыта.
28 мая 2016
МЕХАНИКИ ПОМЕХ
В час, когда открылась ярмарка «Книги России», я оказалась через реку от Красной площади, в лаборатории института «Стрелка» – здесь силами Британского Совета открылся фестиваль Future of the Word. Двухдневное общение в группах лаборатории посвящено теме «Сообщение» и должно, по замыслу, соединить навыки и идеи людей технологий и людей слова. Группы программеров и физиков сразу принялись чертить на доске схемы и вводить переменные s и s’ для обозначения сообщений отправленных и полученных. А я оказалась в куда более философски настроенной группе журналистов и литераторов – в том числе с Алисой Ганиевой, Александром Гавриловым и почитаемым мной театральным критиком Алексеем Киселёвым. На исходе двухдневного марафона идей надо презентовать практическое выражение найденной теории сообщения, а наша группа как раз дошла до мысли о том, как усугубить хаос общения в Сети и остановить всякую коммуникацию.
О групповой терапии много пишут психологи. И здесь, в окружении мальчиков с обнажёнными щиколотками и подрагивая от фраз типа «кидать саджесты» и «скажите, если не окэй», я в самом деле нашла путь к терапии своих страхов и коррекции надежд. Для меня самым важным из услышанного в лаборатории оказалась не сразу очевидная ни мне, ни другим участникам идея, что s и s’ совсем не должны совпадать. Что расхождения отправленного сообщения с полученным смыслом не надо бояться – и более того, стоит осознанно рассчитывать на эффект помех, приращающих смысл исходному сигналу.
Для нашей группы, занятой более всего художественным сообщением и возможностями его понимания публикой, это значило отказаться от идеи точной и полной интерпретации. Хотя вообще-то именно точное, цельное – и потому полное – понимание художника всегда считалось высшей удачей критики. Помню, как впервые ощутила это в университете, когда писала курсовую по Гессе и, будто в озарении, поняла необходимость, художественную оправданность фигур и движений в любимом с детства романе «Нарцисс и Гольдмунд». Неполное понимание всегда томит, как не до конца исполненная задача. Но с точки зрения автора – и в том числе критического текста – оказалось куда полезнее впустить возможность неполной и неадекватной трактовки в облако высказанных смыслов.
Шума нет, – сказал юноша-физик, имея в виду, что из любого шума может извлечь информацию.
Шума нет, – решили и мы, имея в виду, что любой шум сегодня включается в область действия художественного слова, усиливая его.
Как сказал Александр Гаврилов, старый способ – это опознать шум и отбросить его, новый – опознать шум и интегрировать.
И я вспомнила статью Владимира Губайловского «Конец эстетической нейтральности» о том, как поэт идёт от поэтического контекста в «шум», в пространство, где поэзия размывается, и звучит анонимный гул жизни. Речь уже не о косноязычии улицы, которой поэт даёт голос, а о хоре голосов, которые поэт вбирает в своё высказывание, который сам учится передавать звучание улицы.
Поэт (художник, в широком смысле) в таком случае не языком наделяет – а впускает в анонимное, бесформенное, роевое гудение индивидуальное сознание. Ум-зеркало, без которого улице себя не увидеть и не понять.
Эффект пробуждения, как в романах Пелевина, когда бытие встречается с собой в герое, понявшем, что он и исток бытия – одно.
В теории интегрированного шума мне нравится это снятие невротического разделения на поэта и улицу, на говорящего и тех, кто безмолвствует, на владеющего языком и им одаряемых. Впуская шум в искусство, мы сливаем энергии – хора и личности, роения и высказывания.
«Принимающее авторское поведение», – сказал по этому поводу Гаврилов. А Алексей Киселёв привел в пример режиссёра Бутусова, рассчитывающего на озаряющую случайность в процессе спектакля.
Хотеть быть понятым сегодня – значит сужать сообщение. Жёстко заданные рамки понимания закрывают сообщению путь к росту. К углублению, как это было сказано в ходе лаборатории, русла восприятия.
Пусть множится и расширяется, как в этом приложении, о котором узнала в группе – и поняла, что задумывать новое решение в литературе сегодня и вправду эффективнее в соединении с новыми технологиями: http://www.telescopictext.com/
А распространение чтения возможно только за счёт новых, как выразился Алексей Киселёв, «механизмов контакта с текстом».
Механизмы контакта слова и шума, механизмы встречи высказывания и восприятия заработают, как только наладят контакт между людьми слова и людьми программного кода. Так что, может быть, и жаль, что в нашей группе не оказалось ни одного программиста.
4 июня 2016
ЗАЗВАТИЕ СМЕХОМ
«Даже ночевать не осталась. Уважаю», – запомнилось из рассказа Александра Цыпкина, прославившегося на Ютубе роликом, где его читает актёр Данила Козловский, и организующего формат клубных чтений под кружечку с вилочкой. Среднее мужское в рассказах Цыпкина вполне соответствует среднему читательскому, а следовательно, и среднему писательскому, искомому со времен древнейших анекдотов про некоего писателя Пупкина – анти-Пушкина, антигения, готового в один миг поменяться местами и голосом с любым зрителем в зале, живущего в ногу, думающего в синхрон. Чего хочет публика – мучительный этот для редакций так называемой серьёзной прозы вопрос здесь без надобности. Чего хочет публика, того по природе своей уже захотел и сам автор. И пока так называемая серьезная проза бредит мифами и толчет историю в ступе, запрос публики на узнавание и выговаривание, ясность речи и близость жизненного опыта сливают здесь. В кафе, например, «Чердак», где вчера команду райтеров представляла команда декламаторов с лицами помедийнее, а в зале собралась публика пошире и поблагодарнее.
Настоящая встреча с собой – срывающая автоматизм и бессознательность жизненных установок – случается здесь не у слушателя, а у писателя. Которому предстоит отныне жить с пониманием, что большинству читателей нравятся растянутые анекдоты «про это» и самая прозрачная смысловая игра. Так, хитом вчерашних «БеспринЦЫПных чтений» – как назвал Александр Цыпкин свой проект – стал рассказ другого Александра, Маленкова, главы мужского журнала «Максим», заставившего публику в зале рыдать над беспокойством мужчины о размере – в рассказе кухни, а на уме понятно чего.
Был на вечере и третий Александр – Снегирёв, который тоже пишет о комплексах мужских и женских, но не смешно. Снегирёв эффектно отбрасывал листы прочитанной рукописи и рассказывал, как впервые читал с Цыпкиным под звёздами – в планетарии на проекте Библионочь. Однако что-то ведь ему придется отныне делать с тем фактом, что рассказы у него длиннее и драматичнее соратников по эстрадному походу на читателя.
Один из рассказов Снегирёва по условиям игры читала актриса Алиса Хазанова. Читала профессионально, но прямолинейно – и я вспомнила, как задел меня этот текст в исполнении автора на вечере «Перо и варган».
А еще вспомнила, как в пору изобилия премии «Дебют» выбор писателя – члена жюри на церемонии оглашали медийные спортсмены, чиновники, режиссёры и актёры.
Тот, кому есть что сказать, должен уступить голос тому, кого хотят видеть. Писатель – Бержерак в кустах, публика – разгорячённая дама, пьющая банную воду с лица.
Когда-то у нас успеха принято было стесняться, как секса, – теперь к сексу и успеху учат относиться, как к работе. Предъявлять достижения, осознавать просчёты. Через успех и секс пролагают путь к состоятельности и полноте жизни.
Пока работа сводится к подтасовке – жизненного опыта под занятную историю, узнавания под сплетню, декламатора под автора.
И смех выдают за мерило литературного успеха, как оргазм – за цель соития.
Пока авторы долгих анекдотов учатся расщекочивать публику, литература в клубах учится прямо противоположному.
Встречаться с молчанием в читательском зале.
Чтобы больше никогда, ни за что его не бояться.
И не покупать себе имя смехом.
29 апреля 2016
ИЗБА РОМАНА
В Камергерском на пороге Школы-студии МХТ молодые актёры обливались шампанским и слезами, отмечая поступление. А мы закоулками прокрались на показ эскиза по роману Гузели Яхиной «Зулейха открывает глаза». Служебный вход я искала вместе с «живыми зрителями» – женщинами, выговаривавшими имя героини куда твёрже имени автора.
Эскиз Искандера Сакаева – показали ударные сцены начала, из татарской избы – сейчас выглядит самодостаточным аудиоспектаклем, недаром кто-то на обсуждении признался, что в какой-то момент – закрыл глаза. Зрители высоко оценили точное попадание в образ Зулейхи, посетовали, что Игнатов не тот, и пожелали постановке большого бюджета. Надо ведь будет показать впечатляющее переключение пространств – которое отметил в романе и обещал воплотить на сцене режиссёр.
Инсценировка расплетает горячую речь романа на реплики: реальность вторгается в монолог Зулейхи маркированными чужими голосами. Об этом точно сказал Павел Руднев: немногословие второстепенных персонажей выдаёт в них маски древнего театра, многословие главной героини показывает в ней живого, современного нам человека. Но меня поразило, как точно эскиз проявил природу романа. И масочность второстепенных образов, и эротическую мощь Упырихи, окрасившую здесь чувственностью даже описание её ночного горшка, и беспомощный, монотонный зов её немолодого уже сына «мама..», которым только и может он ответить на её увещевания, и, наконец, лейтмотив «живы», пронизывающий – по моим ощущениям – не только первые сцены, но и весь роман, рассказывающий о том, как, по выражению Упырихи, сила свыше даётся. Сила жизни, сила злости, сила ружья – кому как повезёт.
Мне особенно понравилась визуализация двойного сознания Зулейхи: в романе очень хорошо слышится её, местами близкое к неврозу, сверх-я. В основном отсылающее, как ни странно, не к свекрови, а к матери. Моя личная претензия к роману – что героиня предаёт свою мать, вечно попрекая её тем, что внушенные ею правила не работают, зато в итоге сливаясь в ментальном единении с Упырихой, чьи правила – установка на злость, на силу – как раз отлично срабатывают и выручают в ссылке.
Так вот, в эскизе Зулейха говорит в самом деле двумя голосами – спина к спине с женщиной в чёрном платке, постарше и постепеннее. Зал увидел в ней героиню навырост и запереживал, а я опознала в ней образ матери и согрелась оттого, что она художественно реабилитирована.
Наконец само обсуждение эскиза подтвердило, что роман Гузели Яхиной занял пустующую (или заполняемую менее популярными методами – см. роман Антона Понизовского, например) нишу большого национального романа.
В зале мечтали построить на сцене татарскую избу как модель мира, сравнивали роман с «Войной и миром», а уже уходя, я услышала, как одна зрительница с удовольствием рассказывает другой, что, мол, подарили эту книгу на день рождения, и прочла за одну ночь, а теперь Саша читает, я сказала, он должен прочесть, чтобы объединить семью – чтобы было, о чём разговаривать. Я не буду читать, – отвечала её спутница, хотя слышно было, что поддаётся, – мне кажется, там дальше будет тяжело.
...Да видать, без национального романа еще тяжелее.
1 июля 2016
КЛУБ НЕПРАВИЛЬНЫХ КРИТИКОВ
В таком составе, чтобы они вот так, вчетвером, собрались, вы их вряд ли скоро увидите, – предуведомила Юлия Качалкина наше появление за столиком Литературной гостиной, где сначала стояли только два пышных стула и два стакана. Мы оказались странной четвёркой, неправильными мушкетёрами, хотя в образы попадали точно – как наши книги в концепцию ни на что не похожей и в этом смысле приятно неправильной критической серии «Лидеры мнений». Лев Данилкин ломал ожидания, объявив, что ни за что на свете не хотел бы, чтобы на его визитке было написано: «литературный критик», что критик на литературу не может повлиять, потому что в топе и премиях всегда не те книги, какие критик рекомендовал, что его книга – не про путешествия, а про то, как человек опробует модели жизни, не принятые в обществе, и что когда он пишет, то думает не о читателе, а о пальцах: как пальцы пишут, как пальцы знают, так и пишу, – несколько раз повторил он. И отбыл на личном велосипеде. (Амплуа: высокая тоска Атоса, которая бы насмешила, если бы он говорил не так всерьёз.) Сергей Чупринин сказал, что сейчас, по его мнению, формат Розанова победил формат Толстого. А тот, кто думает, будто читал Чупринина, но ознакомился только с фейсбучными постами, а в книгу не заглянул, – тот, считай, ничего не читал. Потому что, сказал Сергей Иванович, к фейсбучному роману № приложена энциклопедия культурной жизни – комментарии, в работе над которыми он действительно выложился, не то что в этих легких постах. (Амплуа: двоевластие Арамиса, аббата и мушкетера, который с писателями литературовед, а с литературоведами писатель.) Евгений Лесин сказал, что читателя нет, потому что всякий читатель втихую пописывает, и что сам он заделался журналистом, чтобы ходить на работу в футболке и сандалиях, а критиком, чтобы с чистой совестью говорить, что работает, лёжа с книгой на диване. За Лесина, впрочем, много говорили собравшиеся на презентации в большинстве его поклонники, отмечая, что Лесин описал уходящую натуру – ведь из России исчезли две вещи: интеллигенция и алкоголизм, – и что именем Лесина недаром назван один из стульев в кабаке, и что он крепок и надёжен, как дружественный русскому человеку напиток. (Амплуа: профессиональный и бесхитростный гедонизм Портоса, который не ставит целей, потому что всё важное уже дано.) Я же пустилась в ловлю культурного момента, когда всё прошлое кончается и никак не может кончиться, а новое наступает и никак не может наступить, так что существуют разом все возможности, и воспела простоту и открытость человека, говорящего в литературе и театре о самом себе, без посредства вымысла и персонажа. А также обратила внимание на сложившуюся концепцию серии: когда критик соступает с твёрдого, предопределённого профессионального пути и говорит о жизни и культуре не как эксперт, а как ищущий себя и своё человек. (Амплуа: Д’Артаньян в погоне за чужими алмазами трогательно обретает свою любовь и друзей, только в следующем томе мы застанем его без гроша и с мечтой хоть о какой-нибудь новой миссии.)
Поклонники фотались с Лесиным, я фотала тёмный в ярмарочном освещении силуэт Данилкина, у коллег подписывали книги, а мне две, наоборот, подарили. Автор одной из них сказал: я читаю «Октябрь» с 44 года, – и в автографе исправил «любимому сыну» на «любимому журналу». И сказал, что мы хорошая троица – разумея не лидеров мнений, а группу ПоПуГан.
Осталось приписать тост – тут подойдет одно смутное школьное воспоминание. Был текст в хрестоматии по-английскому, где девочка на каникулах страшно мучилась, что её не принимает компания во дворе. «It’s a secret Four Club, – объяснили ей соседские девочки. – And only members belong». До сих пор так и запомнила эту фразу – видимо, образ закрытого клуба четверых меня поразил. Но потом девочка помогла одной из снобок, упавшей с дерева и сломавшей, кажется, ногу. И получила предложение пополнить клуб четверых, который отныне будет называться иначе: Friendly Five.
Так вот, желаю Юлии Качалкиной, чтобы её серия не осталась закрытым клубом ни четырёх, ни пяти – а пополнялась новыми авторами, готовыми порвать с предопределённостью профессии критика. Теперь, когда вышли уже четыре книги и концепция серии проступила ярко, видно, что это один из самых актуальных и нужных литературных проектов. Потому что «Лидеры мнений» – это вещественное воплощение разговоров о новых форматах критики, междисциплинарном исследовании и междужанровой литературе. В этой серии о новой литературе не говорят. Её делают – до того еще, как успеют присвоить ей жанровое имя.
12 сентября 2016 ЧЕМ ПЛОХО, КОГДА ПРИЯТНО И ХОРОШО
«Это какой-то ла-ла-ленд», – сказал режиссёр Константин Богомолов о романе Сергея Кузнецова «Калейдоскоп», обогатив литературоведение актуальным синонимом нового сентиментализма. Кузнецов в суперфинале шёл третьим, Владимир Мартынов вторым, или наоборот, а лидировало и победило новое имя Бориса Лего с хорошо знакомым лицом Олега Зоберна на фотографии. Когда премию вышел получать весомый товарищ незнакомой наружности и фотографы обступили новое имя так, что публике за их спинами и смартфоном не щелкнуть, раздался возглас Наринской: а почему, собственно, вы так не похожи на свою фотографию? Новое имя объявило, что Борис Лего на церемонию прийти не смог, а сам он представляет его как издатель. И это, пожалуй, была самая остроумная шутка за вечер.
Читатели в Сети проголосовали за Игоря Сахновского – роман «Свобода по умолчанию», впервые вышедший в февральском «Октябре» минувшего года. Третье место в читательском голосовании занял также автор «Октября» Моше Шанин с публиковавшимися у нас рассказами о людях села Плосское Архангельской области. Читатели в зале добавили утешительный голос Александре Петровой с романом «Аппендикс», которая недобрала голосов жюри в ходе определения победителя. Совет старейшин премии проголосовал за человека, по выражению Алексея Левинсона, выращенного самим советом и из него теперь извлеченного в качестве финалиста премии – Кирилла Кобрина с книгой о Шерлоке Холмсе как человеке модерна.
В ходе дебатов пять членов жюри спорили с тремя экспертами о том, насколько «приятным» получился финальный список «НОСа»-2017. Ирина Прохорова сказала, что это критерий гоголевский: список «приятный во всех отношениях». Гоголевскую линию гнули и поклонники Бориса Лего в жюри, например, Дмитрий Споров, выдвинувший три действительно вызывающих на спор суждения: 1) что Борис Лего наследует Гоголю, и поэтому представляет собой искомую премией «новую словесность», 2) что Россия в аду, и описание этого ада Борисом Лего представляет искомую премией «новую социальность», 3) что «любая религиозность» связана с сатанизмом, как это доказал Борис Лего. Кто-то из членов жюри вовремя ввернул анекдот о том, как ему уже позвонила журналистка с вопросом: почему у вас в финал премии вышел сатанист? Ирина Прохорова заручилась дополнительным авторитетом классики и парировала: а вы спросили бы журналистку, ничего что в «Преступлении и наказании» герой всю дорогу преступник?
Филолог Татьяна Венедиктова сказала, что книги финалистов явно делятся на 3 толстых и 4 тонких. И что 3 толстых работают с темой лабиринта. А «тонких» Бориса Лего с книгой «Сумеречные рассказы» и Сергея Лебедева с «Детьми августа» объединяет «истончение пленочки нормального». Однако, заметила Венедиктова, книга Лего написана «жестче и искуснее». А книга Кирилла Кобрина, сказала, заставит выбирать между «уютной ролью Ватсона» и «требовательностью саморефлексии, отвагой самоанализа» Шерлока Холмса. Что касается романа Водолазкина «Авиатор», то он приглянулся ей тем, что, в отличие от «Лавра», не предлагает никакого «пафоса», а написан про Робинзона Крузо на «людном, но все равно для него необитаемом» острове. И добавила, что у этого Робинзона в романе «два Пятницы». «Картонность, которая раздражает читателя, это наша картонность», – заявила Венедиктова, смиренно предположив, что, если бы сама села за автобиографию, как герои Водолазкина, вряд ли бы написала живее.
Куда лаконичней о романе Водолазкина высказался Дмитрий Споров, отметив, что там «главного героя размораживают из лагеря».
Эксперт Константин Богданов возразил против того, что литература никак не разморозится из прошлого. «Этот список – по волнам моей памяти, погружение в память».
Эксперт Анна Наринская уточнила, что вот книга Владимира Мартынова – она «не про прошлое, а про всё». Поэтому, сказала, «Книгу перемен» было трудно включать в шорт-лист: включить значит «оттенить всё остальное», а не включить «странно, так как она значительна». И тоже посетовала, что «никто из современных авторов не высовывает голову через форточку», держась безопасного «клише – что только познав прошлое, можно узнать настоящее». А напрямки, мол, слабо.
Наринская отметила, что комплимент Петровой – «хорошо написано», – не комплимент вовсе, а «оскорбление». И что книга эта куда ценней «опытом рефлексии». А «Калейдоскоп» Кузнецова критик охарактеризовала как вещь «простую и довольно традиционную», но ценную тем, что это книга «о поколении, о моем поколении. Оно описано через то, что мы обожали». И посетовала, что книги о поколении «пахнут Аксёновым».
Жюри и эксперты наперебой вспоминали автобусы, отходящие от здания МГУ и пономерно описанные в романе «Калейдоскоп».
Богданов отстранился от чувствительной аргументации Наринской под предлогом, что в любом эксперте случается такая «шизофрения»: «диванные пристрастия» как читателя борются с желанием предъявить «книги, важные для литературного процесса».
Кинокритик Антон Долин пытался продвинуть «Людей августа» Сергея Лебедева как текст, ни на что для него не похожий, но литкритик Наринская возразила, что в нем как раз та проблема, что он «похож на всё».
Я болела за эксперта Бориса Куприянова, который подал голос за «Книгу перемен» Владимира Мартынова – как главную книгу о будущем: о том, что будет с книгой и словом «после апокалипсиса». Его поддержала член жюри, переводчик Агнешка Любомира Пиотровска, отметив, что именно Мартынов – это «шаг вперед, «литература будущего», потому что именно по нему видно, как «искусство сейчас перешагивает границы».
Председатель жюри Константин Богомолов возразил, что для него это книга не о будущем, а об «отрыве от законов и реальности»: «книга Мартынова пытается преодолеть притяжение литпроцесса. Это какая-то личностная попытка отрыва». Роман Сергея Кузнецова режиссер определил как «гиперискусный, даже слащавый», но ценный тем, что «в меня попадает»: «за последние годы это единственная книга, которая вызывала во мне сентиментальность». Это попытка пробраться к сердцу через стиль, через мозг». Опять же, надо понимать, не напрямки.
А жюри хотелось, чтоб непосредственно, чтоб ногой в литературу дверь открыть. Рекомендации, выданные книге «Сумеречные рассказы», куда сильнее отдают атмосферой литературного застоя, чем самое махровое прошлое в самом ностальгическом романе. Богданов похвалил Лего за «хулиганство. Единственное очевидное хулиганство в этом списке», Богомолов приветствовал книгу в выражениях «молодая, свежая, нагловатая и как будто не зависит от литпроцесса». Сергей Николаевич на «Снобе» отстучал самую пробивную формулу молодой литературы: «Нагло, бодро, в меру литературно и ни секунды не скучно!», а Константин Мильчин в ТАСС телеграфировал всем поздравления с тем, что «литературные демоны выпущены на свободу», а «выбор жюри "НОСа” выглядит на редкость оригинально».
Держитесь меры, господа, пока так скучно на этом свете. А что на том, прочитаем у Бориса Лего, надеясь, что книжка окажется убедительней раздаваемых ей комплиментов.
25 января 2017
Продолжение >скачать dle 12.1