ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 222 октябрь 2024 г.
» » Лена Элтанг: «Всё будет, просто гений запаздывает»

Лена Элтанг: «Всё будет, просто гений запаздывает»


Живущая в Литве, пишущая по-русски гражданка мира Лена Элтангодин из самых значительных авторов, работающих сегодня не столько даже с русским языком, сколько с самим, выраженным в этом языке, мировосприятием, с его пластикой и объёмами. В разговоре с Леной Ольга Балла-Гертман постаралась разобраться в том, какое чувство и понимание мира, языка и самой себя, думающей и говорящей, лежит в основе этой работы.
_____________


Ольга Балла-Гертман: Лена, как вы думаете, можно ли сказать, что всё, что вы пишете, пишется в рамках некоторого проекта – в виду некоторой большой, всенаправляющей цели или задачи (может быть, совокупности задач) – или всё складывается спонтанно?

Лена Элтанг: Мне всегда казалось, что о задачах и целях с писателем говорить безнадёжно. Во-первых, писатели врут. Во-вторых, мы любим выдавать себя за нечто совершенно противоположное. Те, что послабее, с рыхлым, голубиным письмом, любят прикинуться флибустьерами и бреются ножом у ледяного ручья. Бретёры и бойцы расскажут вам о том, как часами лежат в траве, влюблённо разглядывая кузнечиков. Я, например, каждый раз придумываю себе новую биографию, для загадочности.
Ещё безнадежнее спрашивать писателя о его прошлом. Лучше дождаться, пока он умрет и тогда почитать в ЖЗЛ или на папирусах у славистов. Вот писатель Фолкнер, например, часто рассказывал, как он прыгал из горящего самолёта во время войны, а ведь он даже на фронте не был, Фолкнер-то. Но это – не мистификация, не хвастовство тылового сидельца. Это – особая авторская память, которая всё делает правдой, выпекает другой мир. В этом мире ты обменялся кровью со всеми, за кого говоришь, и больше никогда не будешь собой.

О. Б.-Г.: Разве литература – не способ – и для писателя, и для читателя – быть чем-то  / кем-то ещё, помимо и сверх собственной эмпирической данности?

Л. Э.: Литература не способ. И не инструмент, как многие думают. Литература – дело долгое, одинокое и опасное, как тайные переговоры во время войны. Такой войны, где позволено не брать пленных, добивать раненых, нарушать соглашения, догонять и избивать бегущих. Ни тебе пощады, ни discipline de chevalerie.

О. Б.-Г.: Что же за опасности в ней кроются – для сердца смертного тая неизъяснимы наслажденья?

Л. Э.: Те же, что и в мескалине, если верить Олдосу Хаксли. Стоит однажды открыть эти самые двери восприятия, как оттуда начнет тянуть сырым, метафизическим сквозняком, и тепло вам уже никогда не будет. На этой одинокой войне вы потеряете друзей, собаки забудут ваш голос, сад зарастёт чертополохом, а дом пойдёт с молотка.
Когда я закончила «Побег куманики», то дала себе слово романов больше не писать. Никогда. Страшная плотность жизни маячит за словом роман, и эта жизнь не твоя, она гудит, как пчелиный рой, и требует свой взяток, а значит, твоя собственная жизнь останавливается. Никаких романов, сказала я себе, только рассказы и небольшие, упругие повести.
Некоторое время спустя мне пришел в голову сюжет о русской девушке, пытающейся выжить на берегу Ирландского моря. Я увидела снег, садящийся на чёрную морскую воду, мёртвых собак на траве и железную вывеску с названием уэльского пансиона. Я набросала первый диалог, потом второй, и всё, капут, меня поволокло дальше, будто пленника за хвостом лошади. Так и волочит двенадцать лет без малого. Этой зимой начинаю новый роман. Сюжет уже изгрыз мне живот, будто лисёнок за пазухой, и больше я отбиваться не смогу.

О. Б.-Г.: Э, а «проект»-то уже и проясняется. Слово, крайне неудачное применительно к вам, согласна, – но о некоторой ведущей интуиции или совокупности интуиций говорить точно можно. Мне кажется, среди таких ведущих интуиций – разведывание неведомых областей самой себя, иных возможностей быть собой. И ещё, пожалуй, ускользание от всего улавливающего, однозначно фиксирующего. Что скажете?

Л. Э.: Скажу, что слово «проект» не такое уж неудачное. Все мы в каком-то смысле – прожекты, если принять во внимание происхождение слова от projectus, то есть брошенный. Если серьезно, то вопрос хороший, но ответ занял бы всё наше время отсюда и до Рождества. Давайте я признаюсь, по крайней мере, что все мои книги написаны об одном и том же человеке. Я пытаюсь его разведать, а он ускользает. Четыре романа брошены в эту прорву!

О. Б.-Г.: Ваши книги не раз называли «совершенно нерусскими, европейскими». Между тем, они написаны живым, сильным и сложным, я бы сказала, самоценным в своей силе и сложности – и едва ли не самодостаточным языком, – это совершенно внероссийский опыт, выговоренный именно средствами нашего языка и сознания. Вы уже тридцать лет живёте вдалеке от России. Что вы делаете, чтобы этот язык не потерять?

Л. Э.: С мамой говорю. С папой говорю. У них такой прекрасный алхимический русский, что в колбе постоянно кипит красный лев, а на дне -чистое золото.

О. Б.-Г.: А всё-таки, чувствую я, ваша русская речь гораздо сильнее и сложнее того, что может быть законсервировано в памяти и поддерживаться в частных разговорах. Собратьев по культуре читаете? Вообще, интересна ли вам нынешняя русская словесность в её целом?

Л. Э.: Русская литература похожа на кролика, который появляется из шляпы, когда все уверены, что там ничего нет, морщатся и собираются уходить из зала. Её принято хоронить несколько раз в столетие, и сейчас – как раз такое время, пустота, маета и напрасные чаяния. Помните знаменитое «Я вижу гибель беллетристики»? Так вот, в нашем случае беллетристика не погибла, но чудовищно развилась и достигла границ непристойности, как толстая цирковая девочка с бородой. Что касается настоящей русской прозы, она тоже жива и бледно сияет, хотя и похожа на слабый картофельный росток. В ней нет быстрого серебра, выплеснувшегося девяносто лет назад из добычинских сосудов, в ней нет золотого, зелёного, злого, её заносит то в картонное средневековье, то в постельное враньё, то в последнее прибежище негодяя. Но она жива. Всё будет, просто гений запаздывает.

О.Б.-Г.: Так, золотого и зелёного нет, но что-то настоящее есть же? Иначе на чём (на ком – на текстах каких авторов, – независимо от того, насколько лично вам близко то, что они делают) основано чувство того, что она жива? Что (кто) даёт эту надежду?

Л. Э.: Я даю. Вы даёте. Они дают. Нас не так мало, как кажется. Осталось только увидеть и полюбить друг друга. С этим у русских писателей всё плохо. Большинству кажется, что суть в опережении, в обгоне, и они бегут, прижав локти и не глядя по сторонам. Это самое большинство не читает чужие книги, не радуется за других, бросает хмурые взгляды, куксится и завидует. Иногда отращивает неопрятную бороду и переходит в управляющие литературным процессом.
Помните разницу между живой водой и мёртвой? Если верить Проппу, то мёртвая вода очищает раны героя, после этого можно заняться его оживлением, а раньше не получится. Лёгкость в бою, острая чувственность, небрежность к себе и умение выключить привычный механизм бытия – вот что делает писателя тем, кто разносит живую воду. Однако литературе нужны все: и те, кто очищает раны, и те, кто лелеет бороду, и те, кто захлебнулся и замолчал, и те, кого Бог выпустил из рук, будто надколотую чашку.

О. Б.-Г.: Важно ли вам быть услышанной и понятой русскоязычной читательской аудиторией, вообще – важна ли обратная связь с ней? В какой мере читательское внимание и понимание совпадает с вашими ожиданиями, если таковые имеются?

Л. Э.: Как говорит мой редактор-буддист, ожидания мне конфессия не позволяет. Конечно, я скучаю по тем временам, когда читатели писали дивные письма, устроители фестивалей снимали номера в «Национале», а чтения происходили при полных залах, с розами и шампанским. Да, я постоянно вижу отзывы в сети, смотрю видео с книжными блоггерами, обсуждающими мои романы, получаю в Фейсбуке «спасибо вам!» от незнакомых людей, и, разумеется, чувствую поддержку публики. Но этого мало. Я скучаю по лицам своих читателей. В последнее время я чаще бываю на европейских книжных салонах и разных там чтениях, чем на русских. Не потому, что предпочитаю Париж или Лондон, а потому, что в Россию больше не зовут. Причин может быть много, и думать о них неохота. Вот, скажем, несколько дней назад я получила вопросы для интервью, и первый вопрос был: не стыдно ли вам быть русским писателем в Литве в такие сложные для страны времена? У какой страны сложные времена, литературный мальчик  не уточнил. Видимо, полагался на мою сообразительность.

О. Б.-Г.: Соотносите ли вы себя каким-либо образом с современной русской литературой, видите ли своё место в ней, или чувствуете себя совершенно отдельным явлением  - продолжающим, возможно, какие-то из линий развития западных литератур или вовсе никого и ничего не продолжающим?

Л. Э.: Не бывает никакого «места в литературе». Если вы ещё не памятник, то находитесь в движении, а движение бывает либо по течению, либо против него, некоторые, впрочем, переходят реку вброд.  Место – это точка, где вы замерли, дали себя засушить и поместить в определитель (где вы – непарный шелкопряд или брюквенница, как повезет). А в нашем деле все меняется, все струится, сегодня ты – солнце русской прозы, а завтра бежишь, закрывая голову под градом камней.

О. Б.-Г.: Вы только что закончили новый роман. Чем он, по вашему чувству, отличается от всех предыдущих?

Л. Э.: Я закончила вторую часть романа. Теперь он выйдет полностью, в двух частях, под названием «Царь велел тебя повесить». Первая часть была опубликована в 2013 году и называлась «Другие барабаны». В то время я понятия не имела, что это только половина книги! Время шло, я уже работала над «Картахеной», а первая часть всё саднила и кровоточила, хотя читатели приняли её за полноценный роман, а я бессовестно приняла премиальные деньги, цветы и аплодисменты. Некоторое время мне удавалось делать вид, что никакой ссадины нет (португальцы называют это empurrar com a barriga, отталкивать всем животом), но потом пришлось всё бросить, вернуться к лиссабонским любовникам и отдать им ещё два года, два чёртовых года, каплю за каплей. Друзья решили, что я повредилась рассудком, враги – что я возвращаюсь к старому, потому что не в силах начать новое. Но мне было всё равно, книга так отчётливо, так сладко поддавалась, корка хрустела, забытый вкус возвращался, и в какой-то момент я поняла, что она меня простила. Вторая часть вошла в первую, замочки щёлкнули, и роман был закончен. А время – что время? Как говорят ирландцы, когда бог сотворил время, он сотворил его достаточно.

О.Б.-Г.: Как вы думаете, насколько вы (как автор, как человек) меняетесь от книги к книге – и насколько направленны эти изменения?

Л. Э.: Сразу вспоминается Стивен Дедалус: «Молекулы моего тела меняются, я уже не тот человек, что занимал у вас фунт»! Если серьезно, то будь у меня такое особое писательское зеркало, в котором я могла бы полюбоваться своим голубым или серым периодом, или, скажем, самой собой времён любовной лирики, боюсь, я бы повернула его лицом к стене. Читать собственные стихи я не способна с тех пор, как перестала их писать. Это как с людьми, которых ты когда-то крепко любил. Встречаешь их на улице и невольно отводишь глаза, возможность их видеть обжигает твоё сердце.
С романами всё по-другому, сложнее и безнадёжнее. Меня удивляют читательские письма, где люди утверждают, что прочли «Клёны» или «Картахену» несколько раз, чтобы спокойно, уже постигнув детективные смыслы, получить удовольствие от текста. Гвозди бы делать из этих людей. Я не читала ни одной своей книги. Вам смешно? А мне страшно. Поэтому, в тот день, когда закончена корректура, мы с рукописью прощаемся навсегда. Единственный раз, когда я нарушила это правило, связан с работой над «Царём»: написав вторую часть, я принялась читать первую, сделала это девять раз, внося различные поправки, а потом сломала карандаш, поймала жестокий cafard, всё стёрла и переписала первую часть заново. Все четыреста страниц.

О. Б.-Г.: Кстати, мне нисколько не смешно, напротив того, очень хорошо известно, как мучительно себя перечитывать, даже если речь идёт о простых дневниковых записях. А вот скажите: для чего вам в романах детективная интрига? Ведь совершенно же очевидно, что дело там не в ней и никакие это не детективы.

Л. Э.: Помню, как один старый питерский критик, ныне покойный, сказал мне с укором, что из каждого моего романа можно сделать четыре, если плеснуть совсем немного воды. Его беспокоила непроницаемая чернота заварки. Так теперь не пишут, сказал он, потому что так теперь не читают!
Было бы логичным предположить, что при такой густой, пастозной манере письма писатель вынужден искать путей удержать публику, заставить её продержаться до конца – и для этого он тянет, разматывает детективную интригу, будто телеграфный шнур в джунглях. Но в моем случае всё гораздо проще: я всегда хотела писать детективы, ещё в школе. Когда выяснилось, что мой дар совершенно иного рода, мне трудно было с этим смириться, и я упрямо начинала каждый сюжет с детективной завязки, постепенно выскальзывая из неё, увлекаясь самим течением драмы, и после, в финале, чудом находя (или не находя!) объяснения всем загадкам. Всё изменилось после «Картахены». Я поняла, что Борхес прав: жанр связан не столько с самим текстом, сколько со способом его прочтения. Помните, в одном из очерков он предлагает нам представить себе человека (перса? малайца?) которого убедили, будто «Дон Кихот» – самый что ни на есть детективный роман? «В некоем селе ламанчском, которого название у меня нет охоты припоминать, не так давно жил-был один идальго...» Человек с первой минуты не верит ни единому слову, ведь читатель детективов должен во всем искать подвох. Наверняка, думает он, дело было не в Ламанче!
Вот так я и выстроила свою «Картахену»: мысленно разговаривая с борхесовским малайцем, который ничего не принимает на веру. И читатели это оценили, в своих отзывах они пишут, что быстро втянулись в интригу, дрожали от нетерпения, но разгадали интригу только в самом конце. И вот – автор всех обманул и счастлив, как ребёнок!

О. Б.-Г.: Вашей первой книгой в 2003-м стал сборник стихов, второй сборник вышел несколько лет спустя в Пушкинском фонде. В прошлом году издательство «РИПОЛ-классик» выпустило ваш третий сборник «Камчатка Полночь». (См. рецензию Аси Анистратенко об этой книге в «Лиterraтуре», № 60. – Прим. ред.) Как для вас связаны поэтическая и прозаическая речь?

Л. Э.: В глазу поэта тридцать тысяч стрекозиных омматидиев, и он никогда не закрывается, вечный полёт, вечная охота. Одиночество, нервы, остервенение, обрывки ресторанных салфеток, ярость, ошеломлённость, и влюбляешься во всё, что движется. Когда охота становится утомительной, а погода – нелётной, ты перестаёшь писать стихи. Или пишешь их по инерции, пытаясь удержаться в состоянии возбуждения, растравляя старые раны или заводя себе убеждения. Поэты с убеждениями смешны, как осел философа Хрисиппа – тот, что напился пьяным и пытался есть инжир. Кстати, Хрисипп, увидев это, умер от смеха. Одним словом, поэт должен быть влюблённым, ёлка – живой, а милосердие - безымянным. Если ты этого не понимаешь, то продолжай писать верлибры, и Бог тебе судья. Если понимаешь, но не можешь остановиться, то рано или поздно наткнёшься на прозу, на её необъятные каменистые пустоши. Там тихо, прохладно, моросит вода, и много знакомых лиц.

О. Б.-Г.: Переводят ли вас на другие языки?

Л. Э.: Переводят понемногу. Мои тексты выходили на литовском, латышском, английском, сербском. «Картахена» только что вышла на арабском. Как сказал французский переводчик, когда-то публиковавший главы из «Куманики» в литературном журнале, это большие, просторные романы, требующие всё твоё время и всю любовь, как большие старинные дома. Течение в моих книгах медленное, горячее, в них живут и умирают не потому, что на город напали марсиане или всех в округе выкосила чума, а потому, что этого хотят другие люди. То есть так, как бывает на самом деле (здесь не стоит забывать, что на самом деле нет никакого самого дела). В Прибалтике за переводы моих романов брались только поэты, отчаянные, талантливые поэты, и все получилось, потому что мы работаем одним и тем же ключом, слышим одни и те же помехи, ловим волны в облаках и тому подобные глупости делаем. «Пьяную гавань» перевела замечательная Мариан Шварц, её английская версия звучит так, будто в юности мы с ней топтали один и тот же поребрик. О переводе на арабский ничего не могу сказать, знаю только, что на обложке нарисован пронзительный сиреневый глаз!

О. Б.-Г.: Насколько мне известно, «Каменные клёны» переведены на литовский и латышский. Читаете ли вы по-литовски и как бы вы оценили этот перевод?

Л. Э.: Я читаю и говорю по-литовски, это мой третий иностранный. Я думала, что знаю его на четверку с плюсом, пока не прочла перевод Владаса Бразюнаса. Перевод чертовски хорош, я читала его с нарастающим ужасом, сознавая, как мало я знаю о литовской архаической речи и как жалок мой словарный запас.

О. Б.-Г.: А переводите ли вы сами себя на какой-либо из языков и пишете ли на других языках?

Л. Э.: Меня часто спрашивают, почему я сама не берусь переводить свои тексты, или просто не перехожу на английский. О да, я пробовала. Занятие это нетрудное, но рискованное. Оно быстро и холодно задушит в тебе писателя, даже если ты хорош во всех языках одинаково. В твоём тексте поселятся пункты вместо очков в шахматном турнире и теннисный мяч, который сервируют, а не подают. Свой новый роман я начала писать на русском, несмотря на то, что издательские объятия в России становятся всё более вялыми, а контракты – все более стыдными. Зарекаться не стану, жизнь может заставить и на ндембу хореи сочинять, но мой персонаж вот что думает, и пока что я с ним заодно: «Существуем только я и кириллица, латинские буквы недостаточно поворотливы, русский же лежит у моей груди, в особенной впадине диафрагмы, к ней мужчины прижимают чужое дитя, пока мать отошла в парадное подтянуть чулок: прижимают крепко, держат неловко, но с пониманием».

О. Б.-Г.: А что для вас значит Португалия и её язык?

Л. Э.: Португалия – страна, где я хочу ходить босиком. Языка я не знаю, он похож на пение коноплянки (а издали похож на русский, как ни странно). Роман, который я начала несколько дней назад, – это история русской девушки и художника, живущего в Порто, рабочее название книги – «Мост Арабида», это один из множества мостов, перекинутых через реку Дору. В начале истории художник наденет красный свитер и прыгнет с моста в реку – прямо посреди вечеринки, на глазах у гостей, только что восхищавшихся новой картиной, где изображён человек в красном, прыгающий в воду с моста. Мы с вами говорили о детективах, но этот сюжет я скорее назвала бы русский плутовской роман. Почему русский? Потому что русских в нём больше, чем португальцев, они молоды, красивы и безмятежны, правда, довольно коварны и непредсказуемы. Шесть лет назад я уже написала роман, где действие происходит в Лиссабоне, поэтому сопротивлялась португальскому сюжету довольно долго. Но прошлой осенью снова попала на берег Дору, увидела чёрную согнутую шею моста, сизую быструю воду, красные листья в ней, и saudade с авось прорвёмся победили.

О.Б.-Г.: И наконец: что из написанного вами видится Вам наиболее важным?

Л. Э.: Ничего. Я не добилась того, чего хотела, ни в одном из четырёх романов, а про стихи и говорить не стоит. Чего же я добилась? Мой русский стал податливее, разрешил себя любить. Я тискаю его, валяю, он жарко дышит мне в лицо, мы владеем друг другом беспредельно. Но чего я хотела? Попробую объяснить.
В нынешнем литературном пространстве существует некая мерцающая зона, слепое пятно, хранилище новых смыслов, до которого ещё никто не добрался. Все время мимо, мимо, мимо, как будто писательская оптика ещё недостаточно хороша, чтобы выловить этот отблеск в густой листве. Никакая новая искренность, новая словесность, постмодернизм и сачок для бабочек тут не помогут. Мне так же не удаётся его поймать, как и многим другим, хотя все стараются, особенно романисты. Я сказала «новых смыслов», но с таким же успехом могла сказать «новой бессмысленности», потому что искомая субстанция, когда до неё доберутся, может всех премного удивить.
Говорят, что Ли Бо утонул, когда выпал из лодки, пытаясь обнять отражение луны в водах реки Янцзы. Может, он тоже искал слепое пятно.скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
18 690
Опубликовано 02 янв 2017

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ