Отступлю немного от вашего «несфокусированного вопроса» и задам риторический: в какой момент то, что приносит поэт в мир, становится ценным? Вот я – двадцать пять лет я выступаю со своими стихами. И однажды – я помню этот момент – я проснулась и сказала себе: я стала мастером. Это ощущение было для меня абсолютно ощутимым. Почему я поняла, что стала мастером, что это за ощущение такое? Если проанализировать, то ответ такой: я смогла управлять миром, который я же и создаю, и понимать, как именно он взаимодействует с пространством. Интересно, что в этот же приблизительно момент жизни у меня возникла идея делать Городской поэтический фестиваль. Сейчас эта идея временно приостановлена. Но! Интересно то, что эти два события произошли в приблизительно одно и то же время: именно с этим пониманием себя как уже созревшего автора приходит желание выхода в более внятные социальные слои и работы с обществом.
Однако надо хорошо понимать – и тут мы переходим к другой теме, которая кажется мне, наверно, самой болезненной, – кто, какие существуют механизмы, которые могут помочь нам осуществить этот контакт с обществом? И, в принципе: каково бытование поэзии в современном обществе? Я не говорю о двадцати-тридцати людях, которые приходят на наши вечера: я говорю о жизни города, которая исчисляется миллионами людей. И, что бы ни говорила упомянутая вами Мария Степанова, из города к нам доходит ничтожный процент людей. Ты можешь биться как рыба в проруби, говоря о том, что современная поэзия должна быть видна в социуме, что она должна выполнять коммуникативные функции, – но этого не происходит. Уже не один год я думаю о том, как так получается, что даже хорошая поэзия, достойная того, чтобы её читали многие и чтобы она выходила тиражом тридцать тысяч экземпляров, выходит тиражом 500?
Можно, конечно, порассуждать о причинах, почему мы там, где мы есть. С того момента, как коллапснулся Союз, мы потеряли не только зрителя, но и читателя. Для людей чтение поэзии перестало быть приоритетом – и вообще перестало быть чем-то значимым. Двадцать лет без поэзии привели к выжженному полю; понадобится, наверное, ещё двадцать лет, чтобы это поле пережило этот коллапс и чем-то заколосилось. Поэзия перестала быть способом познания мира: не потому, что она стала менее фундаментальной, а потому, что потребность читателя в ней исчезла.
Б. К.: А вам не кажется, что поэзия, по самой своей природе ориентированная на сложность, ассоциативное понимание, не слишком соотносится с «массовым потреблением»? И то, что казалось нам неимоверной популярностью поэзии в советское время, было некоторой фикцией: в 60-е годы «стадионная» поэзия выполняла функцию свободной мысли, заменяя собой публицистику; в 70-е стихи поэтов, кажущихся нам сейчас классиками, распространялись в самиздате, а широко издавалось совсем другое – мы знаем, что. Но в 90-е годы поэзия стала свободнее, изменилась сама культура её потребления. И сейчас, о чём я в последнее время много думаю, важнее мыслить не интересами «массового читателя», а отдельных людей, интересующихся поэзией, суммарное количество которых довольно велико – мы можем видеть их по статистике посещений «Журнального Зала», по количеству незнакомцев, приходящих на наши вечера и пишущих в соцсетях отклики на наши стихи. Иногда эти отклики благодарные, и когда они исходят от людей «сторонних», такие проявления внимания я всегда ценю вдвойне: от распознавших подлинность прочитанного, не всегда умеющих это ощущение сформулировать ввиду отсутствия филологического образования, но прежде всего обладающих силой впечатляемости, сумевших почувствовать и удивиться. Люди из «литературного цеха» зачастую этого не способны почувствовать: они глуховаты, они поглощены собой, интересами ближнего круга, редакционным политиканством, мешающим разглядеть какого-то Кутенкова или какую-то Данильянц, впрямую не относящихся к сфере их ближайших интересов. В этом смысле, может быть, уместнее говорить не о «массовом» и не «элитарном» (минуй нас пуще всех печалей и первое, и второе), а о самой радости бескорыстного отзыва, которая и стимулирует с нашей стороны просветительскую необходимость. Наверное, наиболее точно об этом сказала Ахматова – применительно к другим социальным обстоятельствам, но и актуально для нашего времени, не способствующему быстрому выводу «читателя» на поверхность: «А каждый читатель – как тайна, / Как в землю закопанный клад: / Пусть даже последний, случайный, / Всю жизнь промолчавший подряд». И, кстати, эти «промолчавшие» неведомые друзья поэта – не менее важная социальная категория, ценнее «внешних», наглядных и «глуховатых». Читатель молчит, поскольку он – клад, не спешащий выдавать свою тайну, но в какой-то момент ты должен распознать направление движения и, может быть, осознанно к нему пойти.
Т. Д.: Я думаю, что необходимость поиска и распознавания своих читателей должна идти совершенно разными путями. Вы правильно сказали, что в советское время издавались ангажированные авторы; но широко издавалась и классика. В доме любого уважающего себя человека были томики Тютчева и Некрасова. Как формируется механизм движения читателя к поэту? У него должен быть доступ к книге. Конечно, из-за социальных сетей и интернета доступ к современной поэзии стал открыт. Настроения у людей просто это читать – нет. Нет и всё.
Б. К.: Может быть, отсутствие литературоцентричности нам виднее на фоне Москвы, но аудитория читателей поэзии не ограничивается этим ареалом. В прошлом году для меня показателем культурного голода в провинции была такая акция, как «Уральский автопробег», организованная культуртрегером Мариной Волковой. На первой же встрече в Доме Учителя в Челябинске – а их было примерно пять в день на протяжении пяти дней, и везде полные залы – учителя буквально расхватали привезённые им книжки, что в Москве трудно представить. Сперва мне это показалось природной аномалией сродни метеориту. Но потом – в Екатеринбурге, Каменске-Уральском – такое же внимание проявляли студенты, школьники, иные представители «неподкованных», но заинтересованных представителей разных социальных слоёв. В столице же социологически любопытно наблюдать за тем, как тебя воспринимают вне литературных кругов, и на выступления именно в таких аудиториях соглашаюсь с наибольшим удовольствием. Весной этого года у меня был опыт выступлений – совершенно разных – перед младшими поколениями. На первой мы выступали с поэтами из Казани перед студентами юридического факультета, которых «вбросили» с разбега в пространство далековатой от них современной поэзии, и оттого они воспринимали нас робко, чуть иронично. На второй – в одной из московских специализированных школ – старшеклассники слушали с редким для наших пенат вниманием, задавали неглупые вопросы, ибо были заранее подготовлены к восприятию поэзии заинтересованным и профессиональным учителем, затеявшим эту встречу.
Т. Д.: У меня был опыт общения с одной моей знакомой театральной художницей, которая рассказала мне удивительную историю о взаимодействии со школьниками: она просто ходила по школам и рассказывала им о театральных практиках, о существовании современного театра. Возможно, нам стоит просто устраивать акции с посещениями школ – и читать школьникам стихи; или ходить в больницы, или в тюрьмы, как это делала, например, покойная Аня Альчук вместе с группой единомышленников. В этом смысле действительно теряет актуальность разговор о «социальных миссиях» поэзии: нужно исходить из самых простых вещей. Есть множество самых разных социальных групп, которые не знают о том, что мы хотим диалога с ними, – а мы и не шевелимся, мы рассуждаем со страниц серьёзных журналов о том, что читателя нет и о том, что пора устраивать социальные инициативы. А инициативы бывают очень-очень простыми. Вот, например, у меня есть товарищ, Макс Горелик, который собирал множество людей и устраивал для них написание элементарных диктантов. И взрослые люди с разноцветными, у кого с сединой уже, бородами сидели и писали эти диктанты. Частные инициативы. Вот во что я верю. Наши частные инициативы, порывы и жесты.
Б. К.: Ценная работа. Подобной мы и занимаемся на известном вам «Полёте разборов»: попыткой серьёзного разговора – далёкого от игры в бисер, но с необходимой для анализа стихов филологической лабораторностью – и сближения его с людьми, условно, «из народа».
Т. Д.: Только не говорите «из народа»: это относит к классовому разделению. «Из толпы».
Б. К.: А слово «толпа» относит к романтическому разделению «поэта и толпы», в котором Пушкин, кстати, гениально расставил точки над «i» и перечёркивания над «t». «Позади паренька удалого / и старухи в пуховом платке, / слившись с ними, как слово и слово, / на моём и на их языке», – вот ахмадулинский завет, который хорошо бы взять за основу в рамках этих мероприятий.
Т. Д.: (смеётся) Товарищ Кутенков, прекратите цитировать!
Б. К.: Это профессиональное, товарищ Данильянц. Но, соглашаясь сперва с тем, что так «просты» благие намерения, о которых вы говорите, задумываешься, а от кого, собственно, должна исходить инициатива приглашения в школы? Во-первых, от учителя, отягощённого множеством административных настояний, планов, необходимостью впихнуть изучение классики в отведённые на литературу два часа в неделю; во-вторых, от культуртрегера, зачастую не видящего прагматического смысла в такой «мессианской» деятельности, – хотя, когда встречается человек такого потрясающего задора, социальных возможностей и умения «пробивать» чиновнические барьеры, как Марина Волкова на Урале, это редкое исключение. Но никак не от поэта, которому противопоказано себя навязывать: в этой социальной роли мы можем только принимать чужую инициативу – но, безусловно, в меру наших возможностей и помогать ей, ситуативно оказываясь в роли культуртрегеров. И, честно говоря, мне в последнее время гораздо интереснее самому выступать с культуртрегерскими инициативами, чем со своими стихами.
Т. Д.: Инициатива должна быть встречной. Среди наших знакомых есть некоторое число людей, которые являются учителями, и если мы сделаем опрос в фейсбуке с такой идеей, ниточка довольно скоро раскрутится. Вообще, чем больше я живу, тем больше прихожу к ощущению, что самые интересные предложение часто исходит от пишущих людей. Когда я презентовала свою книжку во Франции, ко мне поступило несколько предложений представить её – и от кого? От директоров библиотек. Тогда я не понимала, насколько это важно – работать с публичными библиотеками; сейчас понимаю. Самое главное – настроить эту волну, тогда она принесёт правильный результат.
Б. К.: А изменяло ли вам самоощущение поэта?
Т. Д.: А что это значит – «самоощущение поэта»? Мне кажется, это очень надуманное определение. Ощущение верной добычи словесной «руды» происходит вспышками и потребность эти состояния как-то назвать у меня, например, отсутствует. Ещё я не очень люблю слово «вдохновение». Мне гораздо больше нравится лорковское «дуэнде». В нем больше смысла и меньше штампа.
Б. К.: Для меня первое определение очень важно. И в этот сложный клубок под названием «самоощущение» входит связь с собственным прошлым, различные вехи участия в процессе, заметные только изнутри. И лишь самому себе заметные перемены ракурсов собственного видения – и моменты самоуглублённого анализа этих перемен. Когда это чувство отходит – пытаешься поймать этот проводок и проанализировать причины, почему он не держится. Например, для меня как критика было сложно отпустить себя после стольких лет активной работы. Отпустив – не могу, впрочем, сказать, что с лёгкостью – продолжаю возвращаться к рецензиям, реже – к статьям, но самоощущения, то бишь принятого на себя обязательства, уже нет. Вместо него появилось чёткое, многажды проанализированное ощущение того, чем это для меня было – со всем осмыслением ошибок, с пониманием, что такое профессия «критик» исходя из различных традиций и современного состояния культуры, ответственности этого призвания и того, насколько это коррелирует с моей личностью. Собственно, этим пониманием было обусловлено чувство плодотворного перехода в смежные сферы: в тот этап, которому критическая деятельность послужила стартом. Вот что я вкладываю в понятие «самоощущение». Когда ты живёшь с ним – вы взаимно подталкиваете друг друга; без этого чувства любая деятельность приобретает оттенок факультативности, необязательности.
Т. Д.: Теперь вы это расшифровали, и я поняла. Но я бы сказала об этом более смиренно – как я себя чувствовала, когда переставала слышать. Для меня быть поэтом – это прежде всего слышать. И перестать слышать – значит для меня превратиться в какого-то получеловека. Были такие периоды – они как болезнь души: в это время ты ощущаешь скорбное бесчувствие, граничащее с психологическим понятием «выгорание».
Б. К.: Теперь я хочу уточнить: что такое «перестать слышать»? Перестать ловить «поэтическое» в бытии? Или не суметь воплотить пойманное? Настроиться на волну – труд, но непременно оказывающийся плодотворным спустя несколько эпизодов «самоистязания». Искать «поэтическое» – не так сложно, его черпаешь прежде всего изнутри себя и эпизодов перманентной душевной драмы. А вот над процессом воплощения ты менее властен – для этого нужны два фактора: сознание, свободное от житейских забот, и межтекстовый импульс заражённости чужими стихами, что происходит не всегда и от тебя порой мало зависит.
Т. Д.: Ага, порой бывает и так в моменты «неслышания», ты начинаешь что-то редко записывать и говоришь: «Господи, спасибо, что я в состоянии даже эту фигню записать». Это как первый шлак, очищение, но ты знаешь, что через неделю очистится весь канал, и ты сможешь услышать. Прочистка каналов. Конечно, такое никогда не публикуется. Вот мы и подошли к технологиям поэтического творчества.
Б. К.: То, о чём вы сказали, знакомо по ощущению после долгого перерыва. Первое стихотворение обычно получается инерционным, это словно бы месть вдохновения за осознанное отдаление от стихов, когда ты не подталкивал себя к творчеству, – и стихи как будто требуют от тебя слегка помучаться. А вот второе, после разбега, – вознаграждение за пустоту бессловесности.
Т. Д.: Я бы вообще абстрагировалась от слова «вдохновение», заменяя его словом «вдох». Ну, или «дуэнде», как я говорила раньше.
Б. К.: Это не идентичные понятия. Иногда слово «вдохновение» просто нечем заменить – при этом оно не равно ощущению, от которого «волосы встают дыбом», вспоминая знаменитую статью Ходасевича о трёхэтапной логике работы «вдохновенья, звуков сладких и молитв». Оно редкое, иногда требующее целенаправленного усилия, – и за него всегда благодарен. Собственно, зрелый автор отличается от начинающего тем, что второй воспринимает это состояние как нечто результативное, не отличая удачи, сопровождаемые именно его присутствием, от километрового сора. Зрелый же ценит каждый приход этого расширения сознания, позволяющего сопрягать едва колеблющиеся, далековатые понятия. Ценит во многом потому, что уже не способен так «расписаться», как в юности. Как почву для его прихода ты должен создать для себя осознанное состояние житейской свободы, – например, уехать от цивилизации туда, где есть возможность осмыслить какие-то вещи наедине с собой. Это случается редко, но именно в эти периоды мозг способен переходить на форсированный режим. Ты даёшь осознанное движение пружине – и из этого движения затем появляется спонтанный процесс появления речи. И, главное, ты знаешь, что будешь вознаграждён за усилие – радостью «звукового пассивизма».
Т. Д.: Понятие самопорождаемой, эвристической речи пришло в культурный обиход из театральных практик. Кстати, впервые я услышала его в мастерской индивидуальной режиссуры Бориса Юхананова, и сама эта техника меня сильно увлекла. Ведь что это такое: настраивая себя на определённый лад, можно производить словесные смыслы нон-стоп. Это очень перспективная практика. Особенно для нашего брата.
Б. К.: Привычка свыше нам дана – и то, что я так много рассуждаю о способах социальной адаптации к поэтической работе, наверное, следствие литинститутского образования: былое стремление работать как стахановец, чтобы предоставить подборку для обсуждения к определённому сроку. С одной стороны, я очень долго изживал в себе это стремление к «количественному», превалирующему над «качественным», – и ещё недавно было важно, тридцать стихотворений за лето или двадцать пять, да и сейчас небезразлично, двадцать или пятнадцать. А с другой – благодарен этому времени за воспитание привычки к осознанному труду. И я бы употребил более мягкую формулировку – не «технология», а «управление собой»: если первое всё-таки предполагает некую рецептуру, противопоказанную вообще-то искусству, и может подвести, то второе не подводит гарантированно. Даже стрессовая ситуация – это знак, что нужно встать, оправиться и вновь приниматься «за старинное дело своё». А вы часто пишете стихи в дороге? И вообще, что вам дают путешествия?
Т. Д.: Однозначно – в дороге, в путешествии: это способствует динамизации моих внутренних процессов. Для меня движение – возгонка моих энергий.
Б. К.: В этом мы с вами разные: только вдали от Москвы, только в телефон (стихотворение проходит три этапа – с последующей записью в тетрадь, и только потом уже в компьютер) и только ночью, в полном одиночестве.
Т. Д.: Я никуда специально, нарочито не уезжаю – либо это случается по делам, либо не случается. То, о чём вы говорите, – это технология поэтической работы. Как я уже говорила несколько раз, я не люблю слово «вдохновение», но о технологиях создания внутри себя благоприятной среды для «ловли» поэтических смыслов вполне можно говорить – и это вполне определённые ситуации. Я никогда не забуду, как я выступала в Сербии на одном фестивале, очень было насыщенное время, полное событий, а потом я поехала в Дом Писателей и Переводчиков в Прибалтику, на месяц, и время ощутимо притормозилось: и это было потрясающее ощущение расширения. И сразу написалось большое количество поэтических текстов.
Б. К.: Я бы даже сказал, что это способы возгонки вдохновения. Так же, как вас от слова «вдохновение», меня коробит слово «технология»; ещё приходится слышать «поэтические стратегии», ужас. Предлагаю в шутку назвать так интервью, – «Механизм возгонки вдохновения», – чтобы заинтересовать людей практических профессий; так обычно говорят о спирте…
Т. Д.: Мой знакомый, рыбак Серж, которого я в Венеции интервьюировала для своего фильма, прекрасно бы понял этот термин – именно потому, что он всю жизнь изо дня в день занимается таким рутинным, на первый взгляд, а на второй совсем даже нет, творческим делом, как ловля рыбы в сеть. Мы все ловцы чего-либо. Слов-смыслов-состояний. Как сделать так, что способность улавливать или слышать была с нами всегда или, хотя бы, в большей части нашего существования? Вот в чём вопрос…Чтобы мы всегда были открыты на новость, чтобы всегда сохраняли остроту восприятия заточенной?
Продолжение >