facebook ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит два раза в месяц. Основан в апреле 2014 г.
        Лиterraтурная Школа          YouTube канал        Партнеры         
Мои закладки
№ 180 апрель 2021 г.
» » Сценарий распада атома

Сценарий распада атома



Юлия Подлубнова: Единого поля литературы, по-моему, не существовало никогда. Его пытались смоделировать с разной степенью успешности в критике ХIХ в., в ХХ веке заговорили о литературном процессе, по сути, пытаясь свести воедино нечто весьма и весьма разрозненное. Глядя на современную поэзию с некой точки, на которую не сильно влияет принадлежность к той или иной тусовке, отчётливо понимаешь, насколько она, то есть поэзия, неоднородна и что всё её разнообразие свидетельствует о существовании (сосуществовании) не одной, а нескольких поэзий, написанных на русском языке. В связи с этим и появилась идея опроса представителей разных секторов поэтического поля о том, как они оценивают современную ситуацию. Показательно, что не все, к кому мы обращались, ответили на наши вопросы, значительная часть современной поэзии осталась неохваченной. Лакуны тоже о многом говорят. Однако и того, что мы получили в итоге, немало, чтобы составить представление о некой литературной ситуации и о возможном её развитии в будущем.

1. Существует представление, что современная поэзия развивается отнюдь не как нечто единое и недискретное, как оно было во времена классические, но в рамках сильно разведённых друг от друга традиций: неоклассических, постсимволистских, авангардных и т.д. (список можно множить), более того, современная поэзия распадается на целый ряд поэзий, имеющих мало общего друг с другом. Насколько вероятен сценарий дальнейшего «распада атома», то есть некогда целостного – или воспринимаемого как целостного – поэтического потока?

2. Поэзия после Бродского и поэзия после Пригова – это две разных поэзии?

3. Насколько Вы следите за тем, что пишут поэты, которые не близки Вам эстетически, но при этом, к примеру, публикуются в престижных изданиях, издают книги в хороших издательствах, получают премии и т. д.?

4. Если бы Вы могли что-то кардинально поменять в современной поэзии, то что бы Вы сделали?


На вопросы отвечают Евгений Абдуллаев, Марина Гарбер, Валерий Шубинский, Елена Погорелая, Александр Скидан, Дмитрий Бавильский, Екатерина Перченкова, Андрей Пермяков, Сергей Ивкин
__________________
 


Евгений Абдуллаев, поэт, прозаик, литературный критик (Ташкент):

1. «Целостного поэтического потока» никогда не существовало. То, что поэзия вековой или двухвековой давности кажется нам целостной, – результат аберрации дальности: чем больше историческая дистанция, тем хуже проглядываются различия. Возникает миф «целостности». Недавнюю вариацию на эту тему можно найти в активно обсуждённом (в том числе и в «Лиterraтуре») учебнике «Поэзия». В главе 2, например, утверждается, что развитие поэзии идет от классической, с минимальным числом общепризнанных имён – ко всё более возрастающему числу поэтических иерархий, и, наконец, к их якобы абсолютному множеству в современной поэзии... «В России начала XIX века существовала иерархия поэтических авторитетов, напоминающая пирамиду: на вершине этой пирамиды находился Михаил Ломоносов, за ним следовали Гавриил Державин и Василий Петров, за ними – прочие поэты» (С. 55-56). А Дмитриев? А Крылов? А Карамзин?.. Достаточно просмотреть подшивки литературных журналов первой четверти XIX века, чтобы убедиться: никакой «пирамиды», никакой «целостности», никакой единой иерархии из нескольких имён не существовало. Если иерархий (течений, имён) и было меньше, то вызвано это было не столько эстетическими причинами – профессиональных поэтов было тогда численно меньше.

Специфика «поэтического сегодня» в другом. Поэзия впервые за два столетия стремительно перестаёт быть профессией. Одним из следствий этого стал и тот «распад», о котором идёт речь в вопросе. Когда люди, относящиеся к одному поэтическому кругу (причём не графоманы, а пишущие вполне профессионально), фактически не интересуются тем, что происходит в соседних. Конкурировать стало не за что. Зачем, действительно, придвигать стул и выглядывать в форточку, когда внутри, среди «своих», так комфортно? Это, на мой взгляд, один из очевидных случаев непрофессионального поведения. Профессионал всегда интересуется тем, что происходит в соседней команде, в соседней фирме, на соседней грядке. Так что нынешний «распад» вызван не столько разнообразием поэтик, сколько ослаблением профессионально-цеховой идентичности у поэтов, их замыканием в «своих» тусовках, «своих» сегментах.

2. Фигуры – если говорить о влиянии – несопоставимые. У Бродского оно было огромным, реликтовое излучение фиксируется по сей день. Пригов сам целиком исчерпал свою поэтику; о ком сегодня можно сказать, что он (или она) пишет под Пригова? Или хотя бы, что у него (неё) заметно влияние Пригова? Назовите.
После пародии – а именно на ней, прежде всего, основывалась приговская поэтика – дальнейшее движение невозможно.
Другое дело, что влияние Бродского тоже исчерпало свои возможности. Бродский – как и Пушкин, как и Блок – «закрывающий гений»: более завершал, нежели прокладывал новое. Поэтому в каком-то смысле поэзия и после Бродского, и после Пригова – это одна и та же поэзия. Свободная от каких-то очевидных влияний («больших имён» прошлого), ищущая новые возможности. 

3. Стараюсь в меру сил следить за всем. Момент премированности при этом для меня наименее значим (объясню в ответе на следующий вопрос, почему). Насчет «престижных издательств» тоже сложно сказать. Скорее можно говорить о поэтических сериях. «Воймеги», «Воздуха», «Айлуроса», временами – «Времени». Читаю, конечно, не все подборки и сборники (так и свихнуться можно). Но чтобы были какие-то имена, чьи стихи по каким-то эстетическим расхождениям отказался бы даже пробежать глазами... Хотя нет. То, что печатается в «Москве» или «Нашем современнике»… Это, простите, уже не могу: слаб, впечатлителен. И не в идеологии дело. Просто плоховатые у них, в основном, стихи.  

4. Кардинально поменять сейчас можно только одно. Снова вернуть поэзии статус профессии. Но это, увы, нереально. Поэтому снижаю высоту – и говорю о вещах более земных. Хотя бы – о поэтических премиях. Которые – вместе с «толстыми» журналами (бумажными и электронными) на сегодняшний день остались почти единственным институтом, позволяющим поэзии сохранить некую профессиональную, «цеховую» природу. Поэтических премий, конечно, много – но по своему уровню они значительно уступают прозаическим. Нет ничего даже отдалённо напоминающего «Букер» или «Большую книгу» – я говорю не о призовом фонде («Поэт», например, с ними вполне сопоставим), а о значимости. Поэтические премии сегодня так же, увы, сегментированы, как и само поэтическое поле. Каждый сегмент имеет какие-то свои премии, мало для кого за его пределами интересные. У премии Белого – один сегмент, у премии Волошина – другой. Премия «Дебют» – лиге юниоров, премия «Поэт» – лиге сениоров. Поэтическая номинация «Русской премии» – узкому (и всё более сужающемуся) кругу русскопишущих поэтов вне России... На каждой кочке – свои премии. В то время как «Букер» – при всех, возможно, недостатках – премия именно интегрирующая. Как, впрочем, и «Большая книга», «НОС», «Ясная поляна», «Нацбест». Даётся за конкретное прозаическое произведение – и неважно, автор дебютант или печатался ещё до исторического материализма, где проживает и к какой поэтике тяготеет. Попытки создать такую премию для поэтов уже были – вспомним поэтическую номинацию «Антибукера». Или, с оговорками, «Московский счёт»: пусть вручалась только за поэтические книги, изданные в Москве, и голосовали только столичные поэты, но момент, интегрирующий разные поэтические кочки и лужайки, в ней присутствовал. Но, похоже, и она прекратила свое существование (жаль). В общем – в поэзии сейчас нужен свой «Букер». Кардинально это вряд ли что-то изменит, но некое разумное форматирование в поэтическую жизнь может внести.   

 

Марина Гарбер, поэт, литературный критик (Люксембург):

1. На сходный, поставленный самому себе, вопрос в своё время прекрасно ответил Уоллес Стивенс. И хоть в своём ответе он касался англоязычной поэзии, думаю, будет уместным привести здесь его стихотворение «О современной поэзии» в переводе Владимира Британишского:

Поэзия мысли – обязательно акт открытия
Чего-то, что удовлетворит людей. От неё не всегда
Требовали открытий: сцена не менялась, твердили
Сказанное в тексте.
                                 Затем театр превратился
В нечто иное. От прошлого остались лишь памятки.
Поэзия должна пожить и понять язык
Места и времени. Сегодняшним мужчинам и женщинам
Посмотреть в лицо. Помыслить об этой войне
И найти такое, что удовлетворит людей.
Построить новую сцену. Оставаться на сцене.
И подобно взыскательному актеру, произносить,
Не торопясь и обдуманно, такие слова, которые
В нежнейших извилинах не уха, но разума,
Повторяли бы то, что разум хочет услышать,
Слова, при которых невидимая аудитория
Прислушивается не к пьесе, а к себе самой,
Как если бы выражены были чувства двоих или два
Чувства слились в одно. Подобный актёр,
Как метафизик во тьме, на ощупь ищет
Свой инструмент и щиплет проволочные струны,
Чтоб звук внезапным озарением истины выразил полностью
Содержание разума, поэзия не имеет права
Оказаться ниже, а выше не хочет.
                                                         Она
Должна удовлетворить людей, о чем бы ни говорила:
О мужчине, несущемся на коньках, о танцующей женщине,
О женщине, расчёсывающей волосы. Поэзия – акт мысли.

Часто доводится слышать, что в силу языковой специфики русская поэзия в каком-то смысле «отстаёт» от западной, в частности от англоязычной, и что «расщепление атома», упомянутое в вопросе выше, у нас происходит позже и медленнее. Зерно правды в этом, безусловно, есть: пластичность языка, действительно, дольше и прочнее удерживает русскую поэзию в рамках традиции. Но и русский поэтический «театр» постепенно меняется, каноны ломаются, «от прошлого остаются памятки», или, как нескольким позже после Стивенса сказала о современном поэте Елена Шварц: «Там он почуял иные / Края, где нет памяти…» На мой взгляд, здесь уместнее говорить не о прямолинейном, а о спиралеобразном движении. В русской поэзии тоже уже состоялись перемены, упомянутые американским поэтом: и язык времени и места, и фронтальный разворот сцены и актёра-чтеца (поэта, по Стивенсу) – лицом к «сегодняшним мужчинам и женщинам», и метафизический поиск, и «внезапный» звук, и разговор о простых вещах… Поэзия как «акт мысли», пожалуй, чётче всего обозначилась в творчестве Бродского, и, массово переболев его поэзией, современники, казалось бы, должны были пойти по, выражаясь условно, западному пути. И кто-то из них пошёл, а кто-то свернул и даже вернулся к предположительно отжившим «памяткам». Именно этим объяснимо нынешнее чуть ли ни всеобщее увлечение Мандельштамом, – причём говорю я это без всякого укора, а лишь в качестве констатации, так как сама люблю поэзию Осипа Эмильевича. Поэтому каким образом этот процесс будет развиваться дальше, предсказать трудно. Скорее всего, дерево будет расти, ветви простираться, почки распускаться, и это хорошо и естественно.

Неестественно другое, а именно – упрямое и отчасти инфантильное противление этому неподконтрольному процессу. Так, например, недавно я с изумлением прочитала высказывание, приписываемое одному нашему современнику, к слову, отличному поэту, о том, что нынешняя популярность верлибров является своего рода культурной диверсией, насильственным насаждением чужеродного. Меня изумило отношение не к верлибрам, к которым, разумеется, дозволительно относиться, как кому будет угодно, а собственно к поэзии – как к некоему ревностно охраняемому герметичному пространству, наглухо закрытому для «посторонних» секретному объекту, вроде военных объектов времён холодной войны. Не говоря уже о том, что нечто похожее мы, кажется, уже слышали – о формализме и авангарде, о футуристах и обериутах… Что же касается верлибра (кстати, верлибры писались и Ахматовой, и до неё), то в подлинных своих образцах это не ритмизированная проза, а поэзия, и отказывать верлибру в праве на существование равнозначно тому, как если бы мы вдруг решили из цветовой гаммы вычеркнуть, скажем, оранжевый. Поэзия – живой организм, которому необходимы и свежий воздух, и открытое пространство, и приток новой крови.

2. На мой субъективный взгляд, «поэзия после Бродского» и «поэзия после Пригова», при всей непохожести заданных исходных точек, в какой-то мере одно и то же, – в том смысле, что поэзия Бродского и поэзия Пригова являют собой акт преодоления, высвобождения и даже противостояния официальной советской поэзии, попросту говоря, соцреализму, как известно, ставившему упор на содержание прежде всего. Как тут не процитировать «паясничающего» Пригова?

Нам всем грозит свобода
Свобода без конца
Без выхода, без входа
Без матери-отца

Посередине Руси
За весь прошедший век
И я её страшуся
Как честный человек

Пускай эта свобода достигалась разными «орудиями» и способами (форма, словарь, ритм, рифма или отсутствие оной и, главное, интонация), но она достигалась – вопреки. А от живущих в пространстве этих двух разноликих и разновеликих «пост» ожидается преодоление – как Бродского, так и Пригова, освобождения от инерции, которую вызывает после себя всякий значимый поэт, с чем, как мне кажется, пишущие современники медленно, но успешно справляются, и тоже – чрезвычайно по-разному. Здесь снова вспоминается Стивенс, точнее, его гениальное стихотворение «Тринадцать способов видеть чёрного дрозда»; и хотя таких способов, конечно же, значительно больше (тот же дрозд, но каждый раз – совершенно новое видение предмета, кардинально преображающее предмет), речь об «активном созерцании» – кажется, так Ольга Седакова определила один из узловых аспектов поэзии. При этом поэт, по сути, не меняется – это всё тот же эгоцентрик, пытающийся преодолеть усвоенное с тем, чтобы сказать, как бы парадоксально это ни звучало, о том же, о чем говорили его предшественники, но на своём языке, иначе. Вот как о нём (о себе, о нас) сказал когда-то Пригов:

Когда я размышляю о поэзии, как ей дальше быть
То понимаю, что мои современники
должны меня больше, чем Пушкина любить

Я пишу о том, что с ними происходит,
или происходило, или произойдёт –
им каждый факт знаком
И говорю им это понятным нашим общим языком

А если они всё-таки любят Пушкина больше, чем меня,
так это потому, что я добрый и честный: не поношу его,
не посягаю на его стихи, его славу, его честь
Да и как же я могу поносить всё это, когда
я тот самый Пушкин и есть

3. Я стараюсь читать стихи разных и не обязательно близких мне поэтов, при этом не играет роли ни то, где живёт автор, ни то, какому поколению принадлежит (вышеперечисленное важно для понимания контекста), ни уж подавно, каких премий и званий удостоился. Мне одинаково интересны начинающие и состоявшиеся авторы, поэты метрополии, провинции и диаспоры. Признаюсь, однако, что поэзию отдельных направлений (к примеру, так называемую «филологическую»), то ли в силу душевной лености, то ли из-за нарочитой обособленности и узкой целевой читательской аудитории этих течений, я читаю чуть реже.
В своём обзоре антологии «Лучшие стихи 2015 года» я бегло коснулась вопроса постепенно «насаждаемой» поэтической иерархии, от которой, кажется, негде спрятаться: у каждого уважающего себя журнала сложился свой авторский состав, в силу чего на бумажных и виртуальных страницах мелькают одни и те же имена. Эффекту «ванильного неба», по аналогии с известным кинофильмом на сходную тему, каждый противостоит по-своему. Так, например, при написании вышеупомянутого обзора я решилась на маленький эксперимент: читая антологию, по возможности (а это, следует признать, получалось не всегда) старалась не читать имён авторов появлявшихся на экране текстов (благо формат PDF позволяет прокрутить верхнюю часть страницы, каждый раз останавливая её непосредственно на тексте), чтобы не замутнить впечатление от стихотворения загодя сложившимся мнением о поэте. И нужно заметить, что, когда, наконец, я сопоставляла имена с текстами, иногда была разочарована, а иногда впечатлена. Или другой пример: чтобы написать в кратком обзоре журнальных публикаций о десяти поэтических подборках года, обычно прочитывается несколько сотен поэтических подборок. В таких обзорах я стараюсь отметить как широко известных авторов, так и несколько «теневых» имён, уделяя внимание собственно поэтическим подборкам, вне степени «заслуженности» того или иного поэта.   

В то же время хотелось бы уточнить, что популярность авторов престижных изданий и лауреатов премий в большинстве случаев оправдана и заслужена. Я не отношусь к числу сетующих на несправедливость, на «круговую поруку», на так называемые литературные связи и обмен одолжениями. Где-то, наверное, в минимальных дозах всё перечисленное имеет место быть, но, исходя из моего, довольно скромного, опыта судейства в рамках фестивалей и премий, весь процесс – от отбора и номинаций до начисления баллов и подсчётов – полагается на максимально возможную объективность и честность. И результат обычно соответствующий: не по дружбе, а по справедливости.  

4.Ничего кардинального в поэзии я бы не меняла, и могу только порадоваться тому, что это в принципе невозможно. Следуя Галичу, я обычно остерегаюсь тех, «кто знает, как надо». Повторюсь, поэзия – не машина, не конвейер, не налаженное заводское производство, а живой организм, и вероятность того, что любое насильственное или внезапное вмешательство, пусть даже продиктованное самыми благими намерениями, принесло бы больше вреда, чем пользы, весьма велика. Можно, конечно, заменить карий глаз синим, а левую руку на правую, но зачем? В этом смысле я фаталист, поскольку благодарно принимаю любое изменение, вызванное постепенным, органическим развитием. Иными словами, в моём понимании, то, что непроизвольно происходит в поэзии – неизбежно и, следовательно, необходимо. Не помню, кто однажды тонко заметил: «Мудр тот, кто желает неизбежного».

 

Валерий Шубинский, поэт, литературовед, переводчик (Санкт-Петербург):

1. «Существует представление» звучит так же безлично-грозно, как памятное по советским годам «есть мнение». Если существует, то у кого? У меня скорее нет. Во всяком случае, не думаю, что единству русской поэзии как сущности и как процесса угрожает именно разнообразие стилистических поисков и традиций. Была ли русская поэзия единой в то время, когда одновременно писали, если взять крайности, Бунин и Кручёных? На мой взгляд – была, несмотря на всю конфликтность позиций и именно благодаря ей. Вражда – тоже форма диалога. Сбрасывая кого-то с парохода современности, ты, безусловно, видишь его, а это главное.

Единство поэзии как процесса нарушалось, когда исчезал (или не возникал) диалог. Например, на самой заре русской поэзии, в XVII веке, сосуществовали две школы – анонимные нерифмованные тонические духовные стихи, слагавшиеся монахами и каликами перехожими, и подписные рифмованные силлабические вирши. Скорее всего, слагатели первых и сочинители вторых вообще не понимали, что занимаются одним делом. Или возьмём сталинскую эпоху, когда сколько-нибудь стабильный диалог между советской поэзией, поэзией эмиграции и разрозненными, случайно находящими или не находящими друг друга «внутренними эмигрантами» был невозможен по очевидным причинам.

Сейчас единственное, что мешает видеть картину в целом – физическое разрастание культуры (если в пушкинскую эпоху одновременно работали 15-20 значительных авторов, на исходе Серебряного Века – 50-70, то сейчас счёт идет уже на сотни) и её территориальный разброс. Время, когда хорошие русские стихи писались в 2-3 городах (Москва, Петербург… и, допустим, Париж), в прошлом. Везде, где есть русскоговорящие люди, возникает или может возникнуть поэтическая школа на русском языке – от Магадана до Анапы, от Кохтла-Ярве до Беэр-Шевы. Но интернет приходит нам на помощь и значительно облегчает знакомство и общение.

Что касается эстетических разногласий, то сегодня поэты разных школ знают и понимают друг друга гораздо лучше, чем двадцать лет назад. Особой угрозы распада на изолированные традиции я не вижу. Есть скорее обратная угроза – всеобщего смешения, усреднения, растворения в аморфной общей поэтике, редуцирующей индивидуальные стили и поиски.  

Другое дело, что всё это относится лишь к «членам цеха». И здесь мы сталкиваемся с другим разделением, о котором стоит говорить – не вертикальном, а горизонтальном. Для огромного количества читателей, в том числе вполне интеллигентных, современная поэзия представлена именами, у профессионалов вызывающими легкую иронию (от Евтушенко до Полозковой). Ещё ниже идут какие-то немыслимые «сетевые гении», всякого рода Ах Астаховы и Арс Пегасы, о которых мы и не слыхивали – а между тем у них тысячи поклонников. Впрочем, так вообще устроена современная культура.

2. Лично для меня это одна поэзия. То есть я пишу и после Бродского, и после Пригова, хотя первый влиял на меня только в ранней юности, а второй не влиял совсем. Я люблю обоих, но мог бы даже и не любить: главное, что я учитываю их работу. Более того – я думаю, что и Пригов, дебютировавший позже, как-то учитывал работу Бродского, учитывал факт его существования.

Сложнее, если такого учёта нет. И это относится не к этим двум авторам, которых все более или менее читали, чьё влияние проникло и в массовую культуру, а скорее к другим, более «эзотерическим». Начиная с 1920-х годов у нас нет истории литературы в старом смысле, с ограниченным количеством общепризнанных шедевров и никем не подвергаемой сомнению (разве что в порядке личной эксцентрики) иерархией. Поэтому возможен поклонник Добычина, для которого вообще не существует, скажем, Газданова, и наоборот. Возможен поклонник лианозовской школы, совершенно не понимающий значимости Аронзона, или любитель Кушнера и Чухонцева, не считающий поэтом Рубинштейна. Или наоборот. Это создаёт некоторую проблему и в осмыслении сегодняшнего дня. Но всё-таки, пока есть диалог, день у нас один и тот же. И если не абсолютный, то относительный консенсус всё же возможен. Статус того же Аронзона в сознании читателей за четверть века вырос неизмеримо: сейчас он классик если не для всех, то для очень многих. Я с удовольствием вижу в последние годы, как становится в кругу молодых поэтов относительно «консенсуальным» имя Олега Юрьева – даже для тех, кто сам работает в совершенно иной эстетике. Относительно – ибо полный консенсус сейчас невозможен.

3. Что тут можно ответить? Слежу. Стараюсь следить как можно больше. Другое дело, что при объёмах и сложности нынешнего процесса за всем уследить трудно.

4. «Что-то кардинально поменять в современной поэзии» можно только собственным творчеством, при соответствующих талантах, но это не делается по заранее намеченному плану. Но чего мне не хватает в современной поэтической жизни – это открытой дискуссии между поэтами разных направлений, притом взаимно уважительной, не переходящей на личности. Именно такая дискуссия обеспечивает единство поля и в то же время самостояние каждого поэта и каждого течения на этом поле.

 

Елена Погорелая, поэт, литературный критик, сотрудник журнала «Вопросы литературы» (Заречный – Москва):

1. Я думаю, что это представление о единстве и недискретности поэтического потока складывается ретроспективно: к примеру, для нас очевидно, что русский футуризм учитывает опыт символизма, а акмеизм – даже и футуризма, что пушкинская поэзия синтезирует лучшее из опробованного архаистами и новаторами, и т.д. Но в реальности архаисты и карамзинисты оспаривали поэтическую манеру друг друга и ставили очень разные поэтические эксперименты – вспомним хотя бы «Ольгу» Катенина и «Людмилу» Жуковского, как известно, представляющих собой два переложения бюргеровской «Леноры». «Так весь день она рыдала, / Божий промысел кляла, / руки белые ломала, / чёрны волосы рвала» у первого и «Так Людмила, приуныв, / к персям очи преклонив, / на распутии вздыхала…» у второго. Поэзией тогда называли то, что делал Жуковский, а архаистов порицали за грубость и посконную прямоту выражений. В итоге в выигрыше оказался Пушкин, виртуозно перенявший и то, и другое. А вот Бенедиктов, считавшийся карамзинистом-новатором, так и остался в своих 1830-х годах.

В XX же веке самой стойкой оказалась акмеистическая и постакмеистическая традиция, и не случайно: акмеисты аккумулировали самые разные культурные направления и предпочитали преодолевать, а не отрицать. (Преодолевать приходится ведь не только расхожую, заштампованную стилистику так называемой классики, но и однообразие приёма, свойственное так называемому авангарду). Впрочем, это верно для всех поэтических направлений: так, из футуристов нам наиболее памятен всё-таки Маяковский, на словах отрицавший, а на деле многое воспринявший из поносимого им символизма, а из собственно символистов – Блок, в своей поздней лирике учитывавший опыт «поэзии улицы», тогда как поэзия последовательной символистки Гиппиус имеет главным образом эволюционное значение.

С моей точки зрения, крайностям поэтического движения – неважно, в его авангардном или классическом варианте – свойственно именно эволюционное значение. Это может быть нащупывание новых приёмов или исследование границ языка, локальный человеческий опыт или жанровые эксперименты… Но то, что имеет отношение к поэзии как таковой, по-прежнему рождается на стыке традиций и траекторий. Примером может служить новая книга О. Чухонцева – поэта условно «традиционного» направления, тем не менее воспринявшего и опыт минимализма, и метафорическую усложнённость языка, и интонацию сатирической социальной поэзии. То же самое происходит и в лучших текстах С. Гандлевского, Л. Горалик, И. Ермаковой, М. Степановой, С. Стратановского и др.

Кроме того, следовать одному поэтическому направлению сегодня – значит соглашаться на клановость, кружковость, определённого рода маргинальность позиции. Здесь существует опасность, о которой много говорили еще в 1990-е годы: примыкая к одному из актуальных «поэтических рядов», ты начинаешь подстраиваться под вкус кураторов этого ряда – редакторов, культуртрегеров, критиков, – а это заведомо сужает рамки собственного поэтического поиска. Отсюда и довольно печальная эволюция ряда современных поэтов, которые начинали вне направлений, утверждая собственную, ни на кого не похожую, стилистику и собственное мировосприятие, а потом примкнули к определённой поэтической группе, потому что… Ну, потому что это публикации, выступления, премии, членство в «сообществе» и т.д. Сегодня данная тенденция подкрепляется еще и политической обстановкой, так как поэты чувствуют необходимость примкнуть к тому или иному (чаще к иному) идеологическому направлению. Это закономерно, но в свою очередь обедняет поэтику.

2. Да, конечно. Я бы сказала, что точка отсчёта у них одна: знаменитый вопрос «Можно ли писать стихи после Освенцима?» – но отвечают они на него совершенно по-разному. Бродский говорит: можно, – и ищет ответа на следующий вопрос: как? Будет ли это голос хора («В настоящей трагедии гибнет не герой, гибнет хор»), или новая поэтическая стратегия, или безличная интонация маятника, или современная космогоническая лирика, восходящая к «Божественной комедии» Данте… Пригов же ясно говорит: нет, поэзии больше не будет, она умерла, Вавилонская башня распалась, но из её обломков можно сконструировать то-то и то-то.

Проблема в том, что количество конструкций, равно как и деконструкций, хоть и велико, но ограниченно. И, видимо, к настоящему времени это количество исчерпало себя.
Есть и еще одна вещь, как мне представляется, очень важная: поэзия – это прежде всего создание миров. Там, где речь идёт только о расшатывании традиционных канонов, о приращении лингвистических смыслов, о жанровых (или форматных) экспериментах, не может быть полноценного мира – следовательно, и человеку там по существу делать нечего. Так вот, поэзия после Бродского в человеке, может быть, и сомневается, но не упраздняет его за ненадобностью, тогда как поэзия после Пригова отлично обходится без человека вообще.

3. Дело не в премиях или издательствах, а в том, насколько интересно то, что делает человек. Мне интересно то, что делают поэты самых разных эстетик – опять же, при условии, что их поэзия развивается не в рамках какой-то строго определённой позиции («то, что мы делаем, это поэзия, а всё остальное представляет исключительно социологический интерес»), а на стыке позиций и направлений, и не затвердевает в использовании набора одинаковых поэтических инструментов.

4. Я бы не стала говорить о переменах – в конце концов, специально в поэзии ничего «улучшить» нельзя, но могу сказать, чего мне не хватает. Мне не хватает лирики в её традиционном понимании – лирики и образа homo amans, «человека любящего», о котором практически никто из современных поэтов не пишет. То, что написано современными поэтами о любви, либо уходит в эротику (причем чаще всего – лингвистическую, когда главное – назвать, обозначить, а не почувствовать), либо находится в плоскости подростковой инфантильной рефлексии и соответствующей сетевой стилистики. Характерно, что даже те молодые поэты – поэты, условно говоря, поколения 2000-х, – которые входили в литературу именно с лирикой: А. Русс, Ю. Идлис, А. Логвинова… – сегодня от лирики отказались, и в поэзии этого поколения снова господствуют концептуализм и безличность. Человек любящий уходит из современной литературы, между тем как читатель по-прежнему его ждёт – отсюда и очевидный успех нескольких современных романов, в центр событий поставивших именно историю любви. В современной поэзии примеров такого успеха я не припомню со времён появления Веры Павловой, и это жалко.

 

Александр Скидан, поэт, прозаик, литературный критик, редактор отдела «Практика» журнала «Новое литературное обозрение» (Санкт-Петербург):

1. Среди поэтов младшего (условно) поколения в последнее время наметился повышенный интерес с гибридным формам стиха, граничащим с прозой, и наоборот (Никита Сафонов, Лада Чижова, Евгения Суслова, Станислав Снытко). Эта традиция, идущая от «Гаспара из тьмы» Алоизиюса Бертрана, «Малых поэм в прозе» Бодлера и «Песен Мальдорора» Лотреамона, в европейской и американской послевоенной поэзии заняла равноправное место рядом с более привычными, конвенциональными формами, в России же она долгое время оставалась маргинальной. И только сейчас, такое ощущение, выходит на первый план. Возможно, это ещё один, дополнительный водораздел между принципиально разными типами поэтического высказывания, даже более существенный, чем разделение на регулярный рифмованный и так называемый свободный стих (так называемый, потому что «свобода» здесь отнюдь не абсолютна, строй верлибра также подчиняется определённым закономерностям). Означает ли это ещё большее дробление традиции, её «дискретность»? С одной стороны, да. С другой, если изменить масштабирование поэтической карты, то, возможно, мы увидим, что все это ответвления единого ствола, уходящего корнями вглубь веков.         
 
2. Пока были живы оба поэта, столь во всём отличных, казалось, что, действительно, они принадлежат разным узусам, разным ареалам поэзии. Однако сегодня, опять-таки, в силу исторической дистанции, оптика изменилась, и мы видим, что Бродский и Пригов на самом деле не столь уж далеки друг от друга. Что, разумеется, не отменяет принципиальных отличий.   

3. Стараюсь следить. Более того, как председатель жюри премии Аркадия Драгомощенко и как редактор серии «Новая поэзия» в «Новом литературном обозрении», я просто вынужден читать большие массивы поэтических текстов, это входит в мои прямые обязанности. Но и помимо этого – благодаря не только журналам, но и социальным сетям и различным сайтам – пытаюсь отслеживать интересных авторов, следить за их развитием.

4. В самой поэзии было бы бессмысленно и слишком самонадеянно ставить себе такую задачу. А вот что касается инфраструктуры, площадок и институций, то – да, тут есть о чем подумать. Прежде всего, нам не хватает специальных поэтических изданий. Мне уже приходилось говорить, что таких журналов, как «Воздух», в России должно быть пять-шесть и у каждого должна быть своя эстетическая программа. Должно быть больше поэтических книжных серий, причём в регионах, в больших городах и культурных центрах, таких как Екатеринбург, Калининград, Нижний Новгород, Владивосток… плохо, когда всё сосредоточено в одной Москве. Иными словами, необходима «диверсификация» поэтического хозяйства. Впрочем, я прекрасно понимаю, что такая диверсификация невозможна без изменения культурной политики в целом, а это, в свою очередь, немыслимо без радикальных политических перемен, поскольку ставка здесь – децентрализация власти в широком смысле.

 

Дмитрий Бавильский, прозаик, эссеист (Челябинск Москва):

1. Всё зависит не от поэзии, которую каждый понимает как может, но от того, кто говорит или смотрит. Нет истории, но есть историки. Нет литературного процесса, но есть его наблюдатели. Точно так же и с поэзией, всё зависит от точки обзора. Единая картина литературы или чего угодно возможна только внутри закрытой, замкнутой системы. В постиндустриальности (а все, кто пользуется компьютером, попадают в неё автоматически) нет и не может быть ничего систематизированного раз и навсегда, для каждого и для всех. Все точки зрения горизонтальны и оттого равны между собой, критерии размыты, а персонажи, кажущиеся современникам безусловными, пропадают, как только перестают накачивать себя респектом. Таких историй вокруг – десятки, если не сотни, и это разговор уже не про поэзию, но про общие закономерности функционирования современной культуры и актуального искусства. Поэзия вполне совпадает в этом не только с литературой, но, например, с кино или с театром. Я уже много раз писал о том, что нынешние поисковые виды творческой деятельности способны нести что-то новое только если освобождаются от того, что Бахтин называл «памятью жанра», а то, что продолжает традицию, не споря с ней, является уже не актуальным произведением современного искусства, но производным ремесла, в котором авторское и индивидуальное начало сведено к минимуму. Именно поэтому для того, чтобы современная картина или скульптура волновали и работали, они не должны быть картинами и скульптурами, театральный спектакль должен идти в сторону перформанса и хеппенинга постоянным нарушением привычного образа спектакля и замшелой театральной конвенции, ну а стихи должны перестать быть стихами и подавать себя как сливки языка. Поэзию и поэтическое, при желании, можно найти где угодно и в чём угодно, хозяин барин. Мне кажется, что меньше всего поэзии сегодня находится как раз в местах типического её обитания. Там, где мы привыкли ее встречать и где не происходит «актуализации высказывания».

2. Насколько понимаю этот вопрос, он – о разнице вклада двух этих людей в развитие русской культуры. Да, он, этот вклад, совершенно разный и опыт Бродского видится мне более локальным – Бродский, может быть, и революционен (или всё-таки эволюционен?) в прокладке новых путей или же в подведении итогов старых, но полностью находится внутри давным-давно очерченных границ литературы и литературоцентричности. Значение Пригова видится мне более широким и важным – оно не про поэзию, но уже про весь строй современной культуры, её молекулярный состав и сам её воздух. Если Бродский продолжает и обобщает поэтическое наследие прошлого (как в своё время Блок «подвёл итог» поэтическим исканиям XIX века), то Пригов открывает и разворачивает перед работающими в искусстве совершенно новые горизонты.

3. Слежу, читаю, принимаю к сведению – всегда интересно анализировать «уровень моря» для того, чтобы понимать, во-первых, на что способен сегодня тот или другой вид творческой деятельности «в лице лучших представителей». Во-вторых, для того, чтобы сравнивать, кто во что горазд и почему, например, кукольный театр сегодня интереснее мюзикла. Поэзия для меня, в этом смысле, один из запараллеленных процессов, способных прояснить общую картину. А вот сама по себе современная поэзия, действующая как социальный институт, мне не очень интересна. Если только то, что пишут мои френды в Фейсбуке. И это, кстати, ещё одно важное свойство современного искусства – нас теперь трогает, в основном, лишь то, к чему мы сами имеем непосредственное и личное отношение. Всего вокруг так много, что выбрать можно только то, что ближе лежит.

4. Ничего. Я против насилия не только в жизни, но и в культуре. Важно естественное движение потока. Всё наносное постепенно отваливается, все намеренно навязанные тенденции всё равно уходят. Как и люди (тусовки, институции), эти тенденции развязавшие. Пусть расцветает сто миллионов цветов. Больше цветов – больше кислороду, а пафоса и понтов меньше.

 

Екатерина Перченкова, поэт, эссеист, член редколлегии журнала «Гвидеон» и издательства «Русский Гулливер» (г. Жуковский):

1. Конечно, описанный сценарий воплотится – как часть глобального сценария. Поэзия существует не автономно: она изменяется, когда изменяются представления человечества о себе и мире. Метафора атома, наверное, не совсем удачна: мы уже давно не живём в том мире, где атом соответствовал представлению Демокрита.

Зато интересна метафора распада: целостное существо поэзии никогда не находилось в стабильном состоянии. Скорее, мы долгое время были неспособны воспринять её нестабильность – как и множественную природу, как и многофункциональность. Человек выбирает не разновидность поэзии, а свой инструмент взаимодействия с этой системой. Поэзия может быть для него средством коммуникации – или средством познания, исследования. Персональной или социальной практикой. Разновидностью аскезы или аддикции. Она может быть воспринята с помощью нового понятийного аппарата, если такой возникнет: для неё может появиться своё пространство, в котором будут исследоваться свои операторы – и это может привести к любопытнейшим эффектам, которые систему скорее дополнят, чем приведут к распаду: дело в том, что сам по себе математический понятийный аппарат предельно поэтизирован.

Вообще идея распада возникает всякий раз, когда в привычном поле возникает нечто, способное игнорировать или опровергнуть существующую стилистическую систему. А если такую систему стало вдруг возможно игнорировать или опровергнуть – это следует сделать.

2. Скорее, это две разных поэтических технологии. Две разных поэзии – это когда до и после глобальной войны, до и после появления интернета, до и после первого контакта со внеземным разумом.
Вообще вопрос о технологиях – одновременно очень болезненный и любопытный. Можно привести пример из параллельного мира: супрематизм очевиднейшим образом возник как протест против технологий вообще: «Чёрный квадрат» написал человек, который технически мог написать Джоконду. Зато для сюрреализма технология живописи – обыденный инструмент, который используется в необходимых художнику целях.
Поэтические технологии будут возникать всё время. А последователи будут постоянно обнаруживать, что технология начинает устаревать в момент изобретения.

3. Слежу, но вовсе не в связи с изданиями или премиями. Наверное, по той же причине, по которой читаю учебники математики, биологии или лингвистики. У меня почему-то сохранился детский аффект любопытства: до сих пор интересно, из чего сделана чёрная дыра и как работает светилка у светлячка. Кстати, довольно сложно назвать хотя бы одного поэта, который был бы «не близок мне эстетически»: собственная моя эстетика разрешает всё. Есть поэты, как бы живущие в параллельных пространствах, – они мне любопытны, да, хотя любопытство вовсе не означает любви.

4. А если бы я могла что-то кардинально поменять в человеческой ДНК, было бы ещё интереснее).
Если бы поэзия как система была настолько нестабильна и чувствительна к малым воздействиям, что один человек действительно мог бы что-то поменять в ней, то любое моё (и чьё угодно) действие меняло бы нечто, причём с непредсказуемым результатом.
Вообще намерения и действия подобного рода довольно смешны: они выдают желание власти, а человек, желающий власти, – существо смешное и стыдное. В литературных кругах достаточно комсомольцев-добровольцев и прочих вахтёров, всерьёз мечтающих о такой возможности. Пусть мечтают, чего уж там.

 

Андрей Пермяков, поэт, литературный критик (Москва Петушки):

1. Мне кажется, вопрос в том, что мы смотрим на ситуацию изнутри. То есть, это мы видим более или менее глубокие различия между последователями различных традиций. При взгляде же чуть отстранённом всё будет выглядеть куда более монолитно. Хотя «монолитно» в данном случае нехорошее слово. Скорее, всё будет выглядеть как единая река с разными слоями: прибрежный слой, стремнина, придонные какие-то травушки. То есть разбиения на разные рукава не будет.

Эта метафора реки мне кажется точнее пресловутой ризомы. Всё-таки ризома в её делёзовском понимании – это нечто, где ты оказываешься даже и вопреки своей воле. Ты просто там – и всё. А в реку можно войти, можно выйти. Хотя она и будет, согласно библейскому определению, другой рекой.
А если без метафор, то я не вижу, отчего бы представители даже и радикально разных поэтик не могли быть объединены под обложкой одной антологии. Конечно, если не брать в расчёт вечные межличностные проблемы и вдруг ставшие важными проблемы политические.

2. Не в большей степени, нежели разные – поэзия после Мандельштама и поэзия после Хармса. При несопоставимости для меня фигур Хармса и Пригова.

3. Вопрос распадается на два. За тем, что пишут неблизкие мне эстетически авторы, я слежу крайне внимательно. Даже внимательнее, нежели за авторами, эстетически мне близкими. В конце концов, вторые так или иначе попадают в издания, где публикуюсь я и особой необходимости специально наблюдать за их публикациями нет. А, например, «Транслит» при возможности покупаю, захожу на «TextOnly». Книги же авторов условно близких и условно неблизких продаются в одних и тех же магазинах, тут, опять-таки, нет необходимости в каком-то специальном разделении. Вопрос же престижа издательства очень индивидуален. Для кого-то важны одни структуры, для кого-то – противоположные.

Что же касается премий, то в целом, нам до них дела нет, но когда случаются у «неблизких» особо эпические проколы, сердце, конечно, радуется.

4. Я бы научился писать хорошие стихи, где подспудно присутствовали бы все минувшие века русской поэзии и такие стихи писал бы.

 

Сергей Ивкин, поэт, художник, дизайнер, член редколлегии журнала «Плавучий мост» (Екатеринбург):

1. Начнём сразу с элементарного. Ничто и нигде и никогда не развивается как единое целое. Историк чего угодно рассказывает своё представление о процессе, в его голове прошлое – его личный нарратив, а современность всегда упадочна, потому что в голову не лезет, слишком многочисленна. Наше время в уме следующего поколения также будет цельным и цветущим, а их тусклый мир будет загибаться. Давайте сразу примем, что мы живём в невероятную эпоху, стоим у самого истока Русской Поэзии, которая крайне молода, у неё самый пубертат начался. Её волшебно метает. Фигни писалось всегда много. Просто чем больше образованных людей, тем и выхлоп писанины шире. А процент укушенных ангелами примерно одинаковый, вряд ли ангелы кусают людей в зависимости от чего-либо чаще.

2. В моём понимании гениальный русский поэт Наталия Черных идеально ответила на нонсенс «Поэзия после Освенцима» в своей книге «Четырнадцать»: «…пришли наши русские танки». Поэзия просто останется, с ней ничего страшного не случится. Функция Бродского или Пригова – функция санитара леса: имитаторы будут съедены. Те, кто преодолеют имитацию и инерцию, имеют шанс на собственное дыхание.

3. Как редактор журнала, выходящего в Германии, я стараюсь следить не только за тем, что пишут в России, но и за тем, что пишут на русском языке по всей планете. Слежка производится хаотически, но не имеет никакой предвзятости. Тухлые яйца не доедаются до конца, но незнакомая осетрина изучается старательно. Премии изучаю комплексно: например, купил в «Лабиринте» четыре тома Григорьевской премии и читаю подряд. Нравится поэтов очень мало, но ведь есть же близкие, к кому сердцем прижимаешься.

4. Менять надо в своей жизни что-то. Заходы и восходы солнца лучше не трогать. Всё с современной поэзией в порядке.

 

Опрос провели Юлия Подлубнова и Борис Кутенков скачать dle 12.1




Наверх ↑
Поделиться публикацией:
4 133
Опубликовано 05 июл 2016

ВХОД НА САЙТ