facebook ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 187 октябрь 2021 г.
» » Дмитрий Бавильский. Избранные записи 2015-16 гг. Часть I

Дмитрий Бавильский. Избранные записи 2015-16 гг. Часть I

Дмитрий Бавильский. Избранные записи 2015-16 гг. Часть I


ТИШИНА ОТКРЫТЫХ ОКОН

Не только Шостакович или Бетховен кажутся мне зимними композиторами: почти любая музыка – про зиму, делающую воздух ощутимым. Присутствующим. Лето же самоигрально и не нуждается в искусственно сотворённых сущностях. Оно природой живёт, тепловыми волнами, подкрашенными разгоряч`нной пылью, прибитой дождями, да пыльцой. Незавершённой тишиной открытых окон.

20 мая 2016


ЗАЧЕМ МНЕ НУЖНО СОВРЕМЕННОЕ ИСКУССТВО?

В искусстве метод аналогий не работает на создание чего-то нового, а лишь бодяжит, разбодяживает уже существующую тему. Между тем, искусство – это именно что рема, то есть постоянный поиск нового – того самого, что ещё не стало фактом «жизни», не вписалось в окружающую реальность. Моё давнишнее определение («искусство – это то, что не жизнь»), конечно, хромает неполнотой и вынужденной суггестивностью, но лучшего пока не придумал.

Продолжаю думать над тем, зачем нужно интересоваться новинками, «нюхать воздух» и «держать нос по ветру»: зачастую это утомительно и не приносит ощутимых результатов. Мы находимся в конфликте со своим временем и с реальностью, давления которой почти никто не выдерживает (и, хотя бы поэтому, в своём проигрыше перед ней совершенно не стыдно признаться).
Вариантом борьбы с наступающей на нас действительностью, хотя бы потенциально заряженной на успех, оказывается именно нацеленность на всё новое. То, что ещё формируется, не устоялось и что расхлёбывать будут уже без нашего непосредственного участия.

Нацеленность на новое (помимо всевозможных бонусов из удовлетворённых тщеславия и любопытства, чувства сопричастности творению) позволяет создать почву для действительно оригинальных жестов, которых не было раньше только оттого, что для этих самых жестов не существовало технических, технологических предпосылок.

Вместо того, чтобы завидовать классикам, дорвавшимся до открытий и откровений, кажущихся нам теперь очевидными и простыми (де, кто раньше встал – того и тапки), следует тщательнее и систематичнее мониторить новые, только теперь открывающиеся возможности – только на этом неустойчивом, непонятно куда ведущем поле ещё возможны существенные достижения.

Думал ли я, летом 2001 года впутываясь в игру под названием «Живой журнал», что участвую в про/пра-образе всех ныне существующих социальных сетей, активно влияющих на формирование не только моего авторского стиля, но и практически всей парадигмы текстуального потребления современного человека (по крайней мере, моего круга).

Я понял про важность contemporary art’a в тот момент, когда Дима Врубель, показывая мне свой «Евангельский проект» (большие фрески, перерисованные с репортажных фотографий) вдруг сказал, что ещё полгода назад этих работ не могло существовать, поскольку в России (дело было в самом начале 2008 года) отсутствовали платёжные системы, позволявшие покупать изображения у крупнейших мировых новостных агентств. Появилась возможность – и сразу же после этого возник новый тренд (жанр, техника, дискурс), ценность которого пока не очевидна. Впрочем, как раз в этой неопределённости, отличающей актуальное искусство от классики, буквально проверенной временем, и заключена главная особенность эксперимента, в котором любой готов выступить экспертом.

Можно сливаться со своим временем до полного неразличения (условный «крымнаш»), можно выпадать из него, обратившись к классикам, или затвориться в башне из слоновой кости. Существуют разные тактики и стратегии собственного существования во времени, однако все они приводят к результатам лишь в одном случае – когда позволяют сделать одноразовую (то есть пока что неповторимую) вещь.

Конгениальность зиждется не на формальной, но на содержательной аналогии. Поэт, из года в год сочиняющий пасхальный цикл стихотворений только оттого, что у Бродского, в качестве «единицы измерения», уже был рождественский (а у Пушкина лицейский), обречён на графоманию – безрезультатное кружение на холостом ходу. Это уже не развитие традиции, не ученичество, но эпигонство, то есть деятельность заведомо бессмысленная для культуры, которая, если вспомнить определение Лотмана, «обмен информацией», а не обман белым шумом. Информация же и возникает из стыка с новизной, из несформированных ещё дискурсивных структур, внутри которых всё ещё гуляет воздух вольной жизни.

Свобода внутри канона, к которой призывают лучшие (самые талантливые) иконописцы, заключается во включении в работе по трафарету каких-то новых материалов и личных качеств, доступных лишь самостоятельно мыслящему человеку.

И тут самое важное – действительно мыслить самостоятельно, а не находиться в заблуждении по поводу своих мыслительных способностей, опрокинутых в прошлое, в уже существующий, не тобой подготовленный результат. Опора на уже сделанное нужна не для того, чтобы топтаться там, где все уже оттоптались, но для того, чтобы прыгнуть куда-то вбок. В свою собственную сторону.

Сегодня, может быть, рифмовать (хоть в столбик, хоть в строчку, или же не рифмовать, сохраняя видимость столбика в верлибре как горизонтальном, так и вертикальном, даже и используя возможности белого стиха) есть заранее закончившееся прошлое, так как текущий момент требует иного способа выражения вечных чувств. Необязательно с помощью Твиттера или смс, но какого-то способа, нарушающего жанровую и дискурсивную энерцию. И, хотя бы поэтому, лишённого гладкописи, превращающей стихи в тексты (текстовки), а романы – в заготовки для сценариев.

Новые материалы, впрочем, не самоцель, но один из способов сделать шаг в неизведанное. Особенно в том случае, когда тебе не хватает личностных масштабов преодолеть существующие содержательные стереотипы, как это удалось тому же Бродскому или Пригову.
Тем более что эволюция ведёт к измельчанию человеческих (а, значит, и творческих) масштабов («богатыри не мы»), из-за чего необходимость постоянно «держать нос по ветру» только возрастает.

29 мая 2015


ПРОГУЛКА С ИГОРЕМ МУХИНЫМ

После презентации трёх своих новых фотографических книг в Центре фотографии им. братьев Люмьер на Болотной набережной Игорь Мухин предложил пройтись до Парка культуры, в котором сегодня большой молодёжный фестиваль, проводимый кроссовками «Риибок» для тех, кто не курит и не пьёт, увлекается спортом, любит старые автомобили и катается на роликах, делает странные татуировки и мечтает отказаться от мяса.

Игорю, понятное дело, интересна колоритная тусовка и возможность поснимать, ну а мы, вместе с друзьями Игоря и, между прочим, персонажами одной из его самых последних книг («Богема») увязались следом. Я, по крайней мере, увязался, а друзья просто пошли пройтись с Игорем до Крымского моста.

Мы шли и Игорь объяснял, почему так тщательно отбирает снимки в свои книги – архивы громадные, никому, даже детям, не нужные, всё обязательно распылится, распадётся, пропадёт. Сайты сгинут, инстаграм исчезнет или переплавится во что-то иное, а вот бумага может оказаться вечным носителем, она – останется.

По набережной, от Стрелки и до ПКиО прогуливались толпы хипстеров, так, что с какого-то момента началось казаться, будто «либеральные ценности» не свернули, а, наоборот, многократно преумножили. Все, в этом ярком августовском солнце, были преувеличенно яркими, молодыми, модными и совсем уже какими-то позитивными. Даже я поддался этому состоянию, когда, распростившись с друзьями, мы с Игорем ввинтились в праздничную толпу, занятую многочисленными аттракционами.

Мухин нырнул в людской поток точно дельфин и я благодарен ему за то, что несколько часов кряду он терпел моё присутствие (надеюсь, не слишком обременительное), позволив наблюдать мастера за работой.

9 августа 2015


ГОВОРИТЬ НАЧИНАЕТ САМОСТЬ

Давно хотелось понять, отчего одни пианисты тебя трогают, другие же оставляют равнодушным. Иной раз возникает стойкое ощущение разговора; того, что человек передаёт игрой своей некую информацию – чаще всего расфокусированную, но порой даже и конкретную. В другом случае, как бы пианист ни старался соответствовать нотам, виртуозности замысла, всё оборачивается пустым перебором клавиш (Денис Мацуев, покойный Николай Петров). Понятно же, что дело в человеческом содержании, накладываемом на особые технические ухищрения, позволяющие создать ощущение коммуникативного канала, по которому движется «содержание». Ну, там, особое касание клавиатуры, устойчивое и прямолинейное, или же, напротив, слегка мажущее, смазанное, как бы приблизительно намечающее или обозначающее тот или иной промежуток (так играла моя преподавательница в музыкальной школе).

Как бы там ни было, но одни лишь оформляют пространственную пустоту, создавая ей звуковую раму, другие постоянно возобновляют «луч», чётко направленную на тебя интенцию, и почему так происходит – всё никак не мог понять, пока в метро не встретился взглядом с каким-то случайным попутчиком. Увидел вдруг осмысленный взгляд, исполненный глубины, наполненности.
С глазами тоже вроде как не всё понятно. С одной стороны, что такое глаза? Ответственный физиологический участок, выходящий на поверхность из глубины, с другой – мозг же мгновенно распознаёт через чужой взгляд содержание другого человека, расфокусированно и в первом приближении, но почти автоматически перенастраивает тебя на тот или иной тон, жанр, дискурс, тонус восприятия (и возможного общения). Ещё и слова не сказал, лишь взглядом зацепился, а уже «всё понятно» с одними и совершенно равнодушно с другими. В ком-то есть жизнь и движение, в ком-то – одна лишь прозрачность (непрозрачность) стылых вод. Стеклянный (оловянный, деревянный) штиль. Хотя вроде устроены-то все одинаково.

Кажется, что и с исполнением музыки происходит нечто подобное. Когда говорить начинает самость, месторождением выходящая наружу.

28 апреля 2015


ДЭВИД БОУИ, ИЛИ ПАМЯТИ ВТОРОЙ ПОЛОВИНЫ XX ВЕКА

Проснувшись, заглянул в Инстаграм, где, раз за разом, идут фотки Боуи, тут же понял, что он умер, хотя в Инстаграме же текста нет, одни имиджи, но вот, поди ж ты, музыкой навеяло. Новолуние, опять же. Я ещё надеялся, что это продолжение рекламы его нового диска, но как-то слабо – окончательное знание почти всегда проступает тут же и уже не уходит. Однако первый же пост в ФБ не оставил сомнения: все мы, где бы ни были, подпадаем под одну информационную волну. И я почти наверняка знаю, что все мои знакомые и друзья, от Москвы до самых до окраин, бывшие любимые и нынешние недруги, как один, думают сейчас о Боуи. Значит, день сегодня такой. Вот и я туда же, пошёл чистить боковую лестницу [в дом] от снега, недоумевая, отчего смерть Боуи, который мне никогда особенно не нравился, так тронула и не отпускает.

Лестница, надо сказать, крутая, многоступенчатая. За морозные дни нового года в неё вмёрзлась наледь, покрытая цепкой порошей, так что пришлось оперировать сразу двумя лопатами и неуступчивой щёткой. Обрабатывая ступеньку за ступенькой, Ламарком спускаясь вниз, я думал о том, что Боуи, чей первый диск появился в год моего рождения, почти всегда маячил где-то сбоку, слишком специфический во всех своих проявлениях для того, чтобы любить его искренне, самозабвенно, переслушивая альбомы, а не принимая их к сведению.

Spaceman и Blackstar, последовательно отмораживающийся от всего прогрессивного человечества, Боуи по определению никогда не мог оказаться мне близким, постоянно воплощая странные (ключевое слово его эстетики) личины анимы, теневой стороны человеческого существа, обратной стороны Луны (надо же, сегодня под утро мне приснилось, что я слушаю один из первых альбомов Pink Floyd'a, о котором я и думать-то забыл, не вспоминая лет уже так двадцать, однако, прошлое гуляет внутри, как те самые органические сгустки, отхаркиваемые после пробуждения – так вот оно, значит, к чему снилось-то).

Меня всегда, нет, не раздражали, но обращали на себя внимание демонстративно рукодельные декорации его клипов, пытавшиеся совместить бюджетность с артистической необузданностью. Этот хендмейд имени Самоделкина помогал ощущать Боуи как классического модерниста, ваяющего собственную космогонию и находящегося лишь в самом начале этого пути – когда материя ещё разгорячена первотолчком, раскрыта вовне, пока ещё не зацементировалась, не превратилась в гладкопись памятника самой себе.

В дате первого альбома Боуи, кажется, и заключена отгадка его многолетней инаковости – да он просто остался весь там, в дебютных временах, всё более и более расходясь и даже выламываясь из эстетики последующих десятилетий. Тот случай, когда воды времени сомкнулись над родовой травмой актуального художника сразу же, после выхода из «пленительного лона». Несмотря на то, что Боуи всегда был актуален и работал на опережение, развивая моды и тренды, постоянно подбрасывая те или иные поленья в костёр злобы дня, окапываясь внутри текучки кадров непреходящим холодком отчуждения. Хендмейд оказывался важнее глянца и гламура, а модернизм побеждал концептуализм и декаданс постмодерна. Пока не победил окончательно.

11 января 2016


СОН В СТИЛЕ VANITAS

Уже под утро приснился «Мир музыки», магазин компакт-дисков с классикой на Маяковке, куда я отправился за комплектом фортепианных пьес Эрика Сати (понадобилось срочно). Проснувшись, я вдруг понял, что не был в «Мире музыки» лет пять и даже не уверен, что он всё ещё существует. По крайней мере, «Пурпурный легион» на Новокузнецкой (ещё одна эпоха в моем меломанском становлении) уже давно закрыт.

Этот магазин, кстати, я описал в предисловии к своей книге «До востребования», которое начинается с культпохода в неназванный магазин, пугающий обилием имён и названий, в которых однажды захотелось разобраться. Пути культуры неисповедимы – если бы не «Мир музыки» и не «Живой журнал», в котором я перезнакомился с актуальными сочинителями поисковой музыки, то и никакого «До востребования» не было.

Проснувшись, я решил, что зря испугался, так как комплект Сати можно купить в он-лайн магазине, которым я пользовался тогда же, плавно пересев из реального «Мира музыки» в более удобный мир интернет-торговли. И тут понял, что совершенно не помню, как этот интернет-магазин называется и где его найти.

Когда-то он был крайне важен для меня – я сидел на нём как на героине, длинными ночами до самого рассвета выбирая для себя компакт-диски. То добарочных вирджиналистов, то одного чилийского минималиста, специализирующегося на звуковых дорожках к арт-хаусным фильмам. Выбор на сайте был колоссальным, а ещё там существовала функция прослушивания любого трека. Правда, не целиком.

Это вовлекало сильнее курения – пока всё прослушаешь (каталог растекался в разные стороны, подобно саду расходящихся тропок), утро уже наступило и нужно идти на службу. Просадил я на нём денег столько, сколько иные темпераментные личности оставляют в казино. А теперь сижу и не могу вспомнить его названия. Пару раз обновлял программы и один раз поменял комп, так что теперь уже и не найдёшь ничего. Надо более памятливых людей спрашивать. Спрашиваю.

6 марта 2016


ИЗ МОИХ ТВИТОВ

***
В этот день, ровно 50 лет назад мои будущие родители познакомились в троллейбусе маршрута №5. «Девушка, я вас где-то видел». Она ехала из кино с романтическим настроением. Он накануне купил тёплое пальто и поэтому считал себя неотразимым.
***
Слезы текут: глаза тают, сознание отогревается, сердце набухает предчувствиями и начинает цвесть.
***
Давно стеснялся написать, что Россини – он же вообще самый великий композитор в истории музыки. Ок, самый недооценённый. Он не для высоких дум и отвлечённой духовности, но – для самой что ни на есть повседневной жизни. Слушаешь его не только душой, но и телом, которое не старается быть лучше, чем оно есть. И, кстати, да, Россини заменяет любое количество алкоголя. Факт.
***
Очередь на нон/фикшн сегодня была гораздо длиннее, чем очередь в ГТГ на выставку Серова. А внутри нон/фикшн было нереальное столпотворение к Улицкой, подписывавшей новый роман. Никогда не видел в Москве такого писательского триумфа.

29 ноября 2015


ФИАЛКОВАЯ ЖЕЛЕЗА

К типологии творческого эгоизма
Понятно, что все творческие усилия порождаются набором движений эгоистичных и себялюбивых. Но низкие они или высокие – зависит, впрочем, от результата, который может оказаться любым: чужое восприятие непредсказуемо. И какие витамины, мысли и чувства человек, порой парадоксально, выжимает из чужого продукта, никогда нельзя предугадать заранее – порой чужая гниль вызывает эмоции самые возвышенные и продуктивные, поскольку коса находит на камень, а лёд на пламень. И, с другой стороны, самые душеподъёмные и самозабвенные порывы приводят, способны привести к тотальному человеконенавистничеству. Не раз и не два бывало. Но есть, впрочем, и закономерности.

Это была подводка, а теперь рема, основанная на многолетних наблюдениях. На самом деле, всё просто и делится мной на три варианта творческого вклада, соревнующегося внутри продукта с мотивациями, его породившими. То есть, не условно говоря, есть тексты, в которых эгоистическая составляющая (то есть не имеющая никакого отношения ко мне, стоящему на другой стороне коммуникации) превалирует над «новым содержанием» (ремой), есть обратная ситуация, в которой прагматическое меньше обогревающего. Ну и есть паритетное состояние, в котором вложение и коммерческий потенциал равны учитыванию того, кто продукт потребляет. Это, кстати, самый честный и самый предсказуемый вариант, правда, требующий максимального мастерства и наибольших вложений.

К такой паритетной ситуации я отношу качественное коммерческое искусство, внимательно следящее за моими личными потребностями (как и потребностями любого другого человека). Лучше всего артефакты этой категории соотношений иллюстрируются в моей внутренней канцелярии голливудскими кинотоварами. Разумеется, они создаются для кассы, она в них первична, но для того, чтобы покупалось, такие фильмы должны нравиться всем, что требует максимального углубления в основы психологии и прочих наук о человеке. Голливуд неслучайно аккумулирует лучшие умы и творческие дерзания, оплачивая их по максимальной ставке, но и высасывая из рядовых по армии искусства все жизненные и творческие соки. Бытовая сторона культурной работы, впрочем, тема немного иная, пока же мне хочется сосредоточиться на интуитивно, но почти всегда безошибочно чувствуемой разнице между «дарителями» и «заработчанами», как бессовестных и лихих ремесленников называл мой художественный руководитель, ныне покойный Наум Юрьевич Орлов. «Пёсьи носы они, а не художники», говорил он с надрывом на таких заработчан, тем не менее, время от времени, приглашаемых им в наш театр.
Это ведь вполне естественно и так по-человечески ждать отклик на вклад, сделанный даже и бескорыстно. Даже если труд не приносит денег или славы, вполне возможно, что он способен принести бонусы в загробном существовании или в отлаживании механизмов мировой гармонии, мало ли какие у нас бывают представления о мире и о себе. Совсем уже отапливать улицу, как это делал, например, Ван Гог, открытия которого (ровно как и его самостояние) до сих пор перемалываются целой индустрией, выросшей на его наследии, могут только (?) заложники собственного дара, обладатели «фиалковой железы», работающей вне зависимости от мотивации.

К тому же бывают заложники способа производства – создатели фресок, нуждающиеся в протяжённых стенах и орудиях производства; композиторы, заинтересованные в оркестре или, хотя бы, в камерной группе исполнителей, ну и, между прочим, сами исполнители, зависимые от акустических особенностей заполненного зала, подготовки музыкантов, репетиционном процессе и рецензиях, позволяющих выступать дальше. Может быть, кому-то публика чужда и не приносит ничего, кроме раздражения (все мы знаем про феномен Глена Гульда, доверившегося звукозаписывающей машинерии), но что поделать, если ты дирижёр? Махать руками под магнитофон?

Для меня примером такой крайности является, к примеру, Михаил Плетнёв, мизантроп, интроверт и затворник, старательно минимализирующий отношения с внешним миром. Каждый концерт РНО начинается с одной и той же мизансцены – не глядя в зал, Плетнёв боком пробирается к центру сцены, потом, спиной к зрительному залу, раскланивается с исполнителями, выявляя полную их боевую готовность (это важно: производственный, всё-таки, момент), затем, в проброс и, как можно быстрее, поворачивается к публике, которую не видит, так как смотрит в сторону и тут же, чуть ли не кружа на каблуках, в резвом нетерпении разворачивается к пюпитру, дабы поскорее, без заламывания рук и откидывания чёлки, приступить к непосредственному исполнению должностных обязанностей.

Пианисту Борису Березовскому, как в своё время Прусту, часто пеняют за нереспектабельные рубашки, отсутствие костюма и бабочки, но нет, даже близко, сегодня в стране солиста, приближающегося к тому, как Борис исполняет (точно сам всё это только что сочинил) любую музыку. Его прямая противоположность – Денис Мацуев, напоминающий мне вертопраха, хвастающегося на пляже бицепсами. Этой мускульной тягой у Мацуева всё и исчерпывается, хотя спектр мотиваций его чуток (на игольное, правда, ушко) шире. Впрочем, Мацуев, как и Владимир Спиваков, очевидный антагонист Михаила Плетнёва, музыкант поверхностный, но зато максимально артистичный (собственно, в этот артистизм у Спивакова, как в ботву неурожайного, дождливого года, всё и уходит), доступный, внятый. Со всех сторон удобный. Порционно размеренный. Внешне бесконфликтный. Превышенно, чрезмерно, выше своих умений и возможностей (что тоже знак максимального эгоизма, ищущего выгоды через подмены и манипуляции) амбициозный. Способный быть украшением стола, виньеткой, вишенкой на торте, но не реальной бытийной потребностью.

Спиваков, впрочем, хотя бы не агрессивен, ибо жанр не позволяет. Имидж, опять же. Улыбаться же всё время нужно, кланяться. Максимальный эгоизм у меня напрямую связан с шоу-бизнесом, про который массово забывают, что в первую очередь он бизнес и, только во вторую шоу. Бизнес, посредством шоу, предельно бессмысленный и оттого вдвойне бессовестный: бегает по сцене этакое пузатое раскрашенное чмо с глазами навыкат только оттого, что деньги нужны – на отдых, поддержание реноме, пыль в глаза и дополнительные «концертные костюмы» в стразиках, требуя при этом от зрителей не только бабла, но и самоотдачи. Ведь он же развлекает («делает шоу») и успокаивает, «устраивает людям праздник» и отдохновение, в котором никто не нуждается. Люди доверчивы и верят механической шарманке, выбивающей у них эмоции повышенными децибелами и постоянным мельканием в прайм-тайм. Убери эту говорящую пучеглазую задницу из телевизора и потребность в таком празднике мгновенно растворится в воздухе. Будто бы её и не было вовсе.

Нам свойственно обманываться окружением – когда вокруг все рады, начинаешь ковырять самосознание: может, я чего-то не догоняю? Не понимаю и дело во мне? Ну конечно, в тебе, а в ком ещё? Это ведь ты потребляешь, сообразно своим потребностям, а не кто-то другой вместо тебя (хотя бы и тот, кем ты бы, возможно, хотел показаться). Медийные обманы, впрочем, отдельная тема; погружаться в них можно бесконечно, поскольку почти всё нынешнее общественное пространство (и даже время) состоит именно из них. Выговаривая типологию творения, я намеренно не обращался к наиболее близкой и понятной мне сфере литературы, где все эти закономерности с ремой и преодолением (или непреодолением) эгоистического ёрзанья действуют в максимально чистом, без примесей, виде. Поскольку именно литература, как я её понимаю, максимально чётко передаёт работу мыслительных механизмов – и чем больше она похожа на мыслительные цепочки (неважно какими способами – рассуждениями или же с помощью художественных примочек и ухищрений), тем больше собственно «вещества литературы» в тексте содержится.

Со сцены же просто ещё выпуклее и виднее видно, кто и зачем выходит, как плетёт свою тему и насколько много извлекает ремы из заранее известного, всеми объезженного, казалось бы, материала. На первый взгляд, исполнители ничего не придумывают, но идут тропой многократно опробованного текста. Однако лучшие из них способны преподносить его так, будто (без всякого «будто»), словно (без всякого «словно») это совсем какое-то новое слово, без которого дальше обойтись невозможно. Кстати, именно это позволяет надеяться, что и у литературы не существует никаких тупиков, а зависит всё от степени и качества таланта.

Есть, к примеру, не «кризис романа», но прокол в восприятии и нынешнем потреблении текстов, являющихся сценарными заготовками, то есть кризис общественного устройства, настроенного в отношении литературы максимально потребительски (обратка и отрыжка эгоистического подхода, о котором и речь). Разработка вечных тем неизбывна, в мире есть всё, кроме тебя, любимого, неописанного и неизведанного даже самим собой. Поэтому, пока будет жива потребность в самореализации и самоисследовании, с литературой ничего не случится.

4 июля 2015


ЧИТАЯ ДНЕВНИКИ САРТРА

Философы состоят не только из голых идей, но и из их текстовой реализации, в которую важно погружаться как в свой собственный процесс. Брошюры типа «Сартр за 30 минут» излагают конспект взглядов и идей, остающийся бесполезным знанием. Философский текст – не учебник, из которого ты выходишь обогащённый чужим опытом, но твоё личное путешествие за собственными выводами и работой, исход которой неизвестен. Понимание философов возможно только через тщательное чтение их книг, оказывающихся чем-то вроде пятого времени года, маленькой интеллектуальной жизни вне бытового расписания. Здесь важнее всего – сама эта погружённость в чужое произведение, освобождающая мозги для отвлечённой работы – примерно так же, как визит в музей или на концерт расчищает внутри будней зону вненаходимости. И служит рамой для твоего собственного интеллектуального изменения (обогащения). Даже если ты ничего не понимаешь в написанном (как это поначалу было у меня с Гуссерлем, требующим отдельного знания его терминологии), ты всё равно плывёшь в этом и, значит, формулируешь и что-то для себя. А своё, при чтении книг, и есть самое главное. Количество обязательно перейдёт в качество, хотя и непонятно какое.

17 ноября 2015


«ТРАВА ЗАБВЕНЬЯ» ВАЛЕНТИНА КАТАЕВА

Сунулся в «Траву забвенья», чтобы продлить ощущения от личности Бунина, но там его оказалось не так чтобы много. Лишь в первой трети повести, завлекалочкой и заманухой. Видно, что Катаев помнил о господине учителе (в письмах к которому так и обращался) не очень существенное. Или было не так уж много встреч «Вали» и «Иоанна», как, по воспоминанию Катаева, звала Бунина его жена, Вера Николаевна, рассказавшая нам в своих мемуарах «Жизнь Бунина», что почти сразу же после знакомства начала обращаться к своему ухажёру «Ян», ибо так его ещё никто не называл.

Хотя, конечно, те несколько встреч, которые произошли у одесского мальчика и столичного мэтра на юге у Чёрного моря (и вокруг которых, раздробленных на многочисленные составляющие – совсем как на картинах кубистов – повествование крутится да вертится) изложены с редкой обстоятельностью. Особенно во всём, что касается огромных монологов Бунина, успевающего проговорить случайному юноше целую (законченную) «азбуку начинающего писателя». Точнее, опытного литератора, дающего дебютанту единственно правильные советы.

«Он прямо не говорил мне всего этого, но именно такие мысли сквозили в его отрывистых замечаниях относительно современной литературы, полных яда и сарказма…»

Впрочем, цену этим как бы бунинским высказываниям определяет сам автор, постоянно ссылающийся на преклонный возраст, забывчивость, а также новый художественный метод, предполагающий свободный монтаж ассоциаций и вторичное переживание прошлого, которое то ли было, то ли нет. Так, после очередного учительского монолога и цитирования чужих стихов (они в «Траве забвенья» даются не столбиком, но и «в строчку», как если иное агрегатное состояние текстов Блока, Бунина, Мандельштама или Маяковского автоматически корректирует их авторство), Катаев пишет: «Память не сохранила подробностей нашей беседы. Может быть, этой беседы вообще не было…»

Тем более что уже очень скоро Бунин, пока Валя лежал в сыпняке, уезжает в эмиграцию и пропадает – как из жизни Катаева, так и со страниц «Травы забвенья», чтобы промелькнуть в финале тенью птицы – возникнуть могилой на русском кладбище, дабы дать возможность автору произнести такое: «Я понял: Бунин променял две самые драгоценные вещи Родину и Революцию на чечевичную похлёбку так называемой свободы и так называемой независимости…»

20 января 2016


ТЕНЬ ПТИЦЫ. КНИГА ПУТЕВЫХ ОЧЕРКОВ ИВАНА БУНИНА (1907 – 1916)

Вообще-то должна была быть Финляндия. В одну из первых встреч, сразу же после знакомства, когда Бунин ещё даже не начал ухаживать за будущей женой, он предложил Вере: «Поедемте на самый север Финляндии. Там снега, олени, северное сияние…» Несмотря на то, что знакомы они стали недавно, Вера тут же согласилась: «Больше всего я люблю путешествия по тем местам, куда почти никто не ездит…»

Если верить её воспоминаниям, «Беседы с памятью», уже через пару дней «...он поведал мне своё заветное желание – посетить Святую Землю.
Вот было бы хорошо вместе! – воскликнул он. – С вами я могу проводить долгие часы, и мне никогда не скучно, а с другими я и час, полтора невмоготу. У нас с моими племянниками уговор: когда я жду гостью в таком-то часу, то один из них часа через полтора стучит ко мне в дверь…»

Так и повелось, что под путешествием в Святую Землю, то есть в Палестину (а также в Стамбул, Афины, Александрию, Каир, Иерусалим и Бейрут), Иван и Вера подразумевали начало семейной жизни. Таинство брака: «О Палестине же мы говорили серьёзно, но я понимала, что если я решусь и поеду с ним открыто, значит, я делаю бесповоротный шаг и многие родные и знакомые отнесутся к этому отрицательно. Но для меня главный вопрос был в родителях…»

За пару лет до этого, в 1903-м, Бунин уже ездил в Стамбул и в книге «Жизнь Бунина» Вера Муромцева-Бунина, с его, разумеется, слов, рассказывает о нём: «Пребывание в Константинополе я считаю самым поэтическим из всех путешествий Ивана Алексеевича: весна, полное одиночество, новый, захвативший его мир. У него не было знакомых, виделся и разговаривал он только с проводником Герасимом, необыкновенно милым человеком, никогда не расстававшимся со своим зонтом…»

Прибыв из Одессы на большом корабле, о чудо, Вера с Иваном тут же встречают на пирсе всё того же Герасима, греческого проводника с чёрным зонтом, который водит их по городу, попутно решая мелкие бытовые вопросы. Присутствие Герасима позволяет Бунину писать в очерках, посвящённых визиту в Константинополь, «мы»: «мы поехали», «мы пошли», так как ни в одном из текстов, вошедших в цикл «Тень птицы», присутствие невесты и вот уже даже жены Веры никак не обнаруживается.

Вместо неё перед нами проходит череда анонимных (Герасим – исключение) гидов и проводников, хотя множественное местоимение для этой книги и её повествовательного принципа принципиально, поскольку читатель должен чувствовать себя спутником писателя. В Каире «подошёл и предложил свои услуги какой-то милый и тихий человек в тёмном балахоне и белой чалме…» («Свет зодиака»). В Яффе «мой спутник поднимается с места, становится лицом к окну, закрывает глаза и быстро-быстро начинает бормотать молитвы…», а потом и вовсе «закрывает глаза и тихо плачет, покачивая головой…» («Иудея»)

Вера Николаевна Муромцева-Бунина оставила достаточно подробное и, в отличие от поэтических слайдов в очерках Бунина, упивавшихся «пряной экзотикой», весьма связанное описание этой поездки. В Хевроне с новобрачными случился неприятный инцидент: возле могилы Авраама, Сарры и Исаака в спину Веры Николаевны угодил камень, брошенный людьми с «неприязненными взглядами в фесках».

Вот как об этом у Бунина: «Там одиноко стоит нечто вроде маленькой крепости, где почиют Авраам и Сарра – прах равно священный христианам, мусульманам и иудеям. Но мальчишки всё-таки швыряют камнями в подходящих к нему поклонников немусульман, травят их собаками…»

18 июня 2016


ЛЮБОВЬ И ВЛАСТЬ. АПОЛОГИЯ ЧТЕНИЯ И СИНДРОМ «ЕВГЕНИЯ ОНЕГИНА»

Для любящего человека нет ничего страшнее утраты своего объекта. Особенно когда возникает любовь-страсть, то есть нетерпение не только «сердца», но и всего остального, наркотически зависящего от второй половины. Измена, смерть или даже самое банальное «любовь прошла» повергают любящего в едва ли не самый глубокий, глубинный кризис. Поначалу пропасть, в которую падает несчастный, кажется непреодолимой: утрачивается смысл жизни, ломается ежедневное (ежеминутное) расписание, поскольку все возможности и резервы влюблённого сознания были настроены на объект, который становится недоступным. Кто плавал, тот знает, насколько это невозможно тяжело – ценой всей операционной системы вытаскивать себя из невидимого другим внутреннего ада; сколько это требует времени и сил.

Ну, да, тут только «время лечит» и привычка находиться в одиночестве, обходиться отныне только своими силами, без возможности прикоснуться к объекту обожания и обожествления. Курочка по зёрнышку клюет, а то, что не убивает нас, делает сильнее: из праха мечты и соединения с любовью восстаёт новый, трезвый человек. С трещиной внутри, но более твёрдо стоящий на ногах. Такому человеку уже ничего не страшно, поскольку он прошёл через самое трудное, да и попросту чудовищное – утрату самого необходимого, что есть, точнее, что было в его жизни. А вот теперь, постфактум, собрался, подпоясался и живёт, как может, дальше. Ибо жизнь от несчастной любви чаще всего не заканчивается.

Иммунитет, вырабатываемый в процессе такой вот бытийной привычки, делает нас самостоятельными и на какое-то время практически неуязвимыми. Это дальше, когда пройдёт много времени, человек устаёт постоянно держать стойку, расслабляется, его захватывают повседневные дела, и поэтому возможен рецидив. Но мне почему-то кажется, что большинство из переживших ужас безответной страсти более всего другого боятся повторения зависимости. Создают буферные зоны, дистанцируются, в общем, берегутся. Становясь, таким косвенным образом, невольными харизматиками, привлекающими к себе интерес сторонних людей, зело падких на проявления самостоятельности, самостийности.
Ещё со школы, между прочим, я называю такой путь «Синдромом Онегина», отвергнувшего Татьяну для того, чтобы через какое-то время, когда она уже практически выбралась из-под его обаяния, вновь впасть, как в ересь, в колею старинного выбора. Мы же смотрим на ситуацию, развивающуюся в пушкинском романе, с точки зрения заглавного героя. Хотя не менее интересно (и педагогически продуктивно) было бы проследить процесс восстановления Татьяны. У Пушкина есть об этом только намёки, намётки, что, как я понимаю, было единственно возможным, в ситуации до расцвета психологического романа, путём описания чувств как некой, каждый раз отдельно взятой, данности – автономных состояний, предлагаемых как снимки или слепки вне «диалектики развития». Именно поэтому «Евгений Онегин» принципиально дробен, как какой-нибудь учебник истории.

11 октября 2015


«АПОКАЛИПСИС НАШЕГО ВРЕМЕНИ» ВАСИЛИЯ РОЗАНОВА

Читая предсмертный розановский дневник, как бы синтезирующий две важнейших творческих тенденции автора (тезис – программные статьи о религии, обществе, вопросах пола, искусстве-культуре-литературе, и антитезис – уединённые «опавших листьев»), чаще всего, как ни странно, я вспоминал про Лидию Гинзбург.

Кажется, именно она довела жанр насыщенных отрывков, странно (или не странно) состыкующихся между собой, до логического завершения, превратив каждый из них в законченную, практически закрытую тему. После опыта чтения Гинзбург коробы розановского «Уединённого» кажутся сильно раздетыми, не обнажёнными уже даже, но голыми. Не спасает даже повышенная суггестия, сочащаяся из обязательных недоговорённостей и до ко конца прояснённого контекста. Точно мавр сделал дело, усвоенное культурой, и может уходить.

Тем более что Розанову много подражали – и формальным приёмчикам (от «затесей» до «камушков на ладони») и интонациям (весь Галковский и его последыши из этой бормотухи вышли), особенно в Перестройку, когда стало не только можно, но и нужно. Беда, однако, пришла не оттуда, откуда ждали – основа структуры любого блога, основанного на кулешовском монтаже самодостаточных (и не очень) отрывков, растворила в интернет-безбрежии любые зачатки персонального, авторского начала – современные гаджеты словно бы специально под розановские «Опавшие листья» затачивались. Вот и вышел один из самых острых и противоречивых публицистов наших вынужденно раздетым, пресным. Опреснённым.
Теперь смак в писаниях Розанова, кажется, следует искать за пределами корпуса рваных текстов. Василий Васильевич, кажется, хотел соединить все свои достижения в хронике октябрьского переворота, но быстро умер – от голода, лишений и инсульта, после которого, правда, он ещё пытался работать и надиктовал пару последних записей дочке.

«Апокалипсис нашего времени» (кажется, впервые в СССР или же сразу после оного его полностью опубликовали в «Литературном обозрении») вошёл в один пул с «Несвоевременными мыслями» Максима Горького и «Окаянными днями» Ивана Бунина. Хотя там больше отвлечённых рассуждений об участи христианства и русской классической литературы (главных виновников октябрьского переворота), передающих, в основном, не репортажные подробности, как это у Бунина, и не полемику с гуляющими по стране и газетам идеями, но дрожь одинокого, обречённого человека, заговаривающего смерть.

«Мы в сущности играли в литературе. "Ты так хорошо написал". И всё дело было в том, что "хорошо написал", а что "написал" до этого никому дела не было. По содержанию литература русская есть такая мерзость, такая мерзость бесстыдства и наглости, как ни единая литература…»

Заговаривающего почти буквально, так как длительность отрывков в «Апокалипсисе нашего времени», набитом толкованиями евангелий, но и, разумеется, самой книги Иоанна Богослова, кажется, призвана отвлечь от постоянно зудящего голода, передаваемого фонетически и ощущаемого почти физически. «Булочки булочки… Хлеба пшеничного… Мясца бы немного…»

Чем страннее Розанов говорит, тем страшнее. Едва ли не самый большой фрагмент здесь – про бабочку как энтелехию гусеницы и куколки, то есть про возможности посмертного существования. Ну или про Солнце («Попробуйте распять солнце, И вы увидите который Бог»), про гороскопы. Выходит, что чем отвлечённее размышление, тем точнее оно бьёт в восприятие: будто бы внезапно, почти без всякой логики, всплывающие темы домостроя или евреев окончательно закрывают вопросы, последовательно разрабатываемые Розановым на протяжении всей жизни. Иначе как завещанием этакое примирение (тем более в самом последнем, десятом из выпусков «Апокалипсиса нашего времени», выходивших тоненькими брошюрками) и не назовёшь:

«Живите, евреи. Я благословляю вас во всём, как было время отступничества (пора Бейлиса несчастная), когда проклинал во всём. На самом же деле в вас конечно "цимес" всемирной истории: т.е. есть такое "зёрнышко" мира, которое - "мы сохраним одни. Им живите. И я верю, "о них благословятся все народы". - Я нисколько не верю во вражду евреев ко всем народам. В темноте, в ночи, не знаем - я часто наблюдал удивительную, рачительную любовь евреев к русскому человеку и к русской земле.
Да будет благословен еврей.
Да будет благословен и русский».


И тут же, рядом – типичные «розановские» сценки в театре или в питерском трамвае, с крестного хода в Москве (воспоминание), документальностью своей как бы подтверждающие, закрепляющие все эти симфонически развивающиеся, постоянно становящиеся размышлизмы, возникающее вновь и вновь даже на таком небольшом временном отрезке, густой порослью то ли кустарника, то ли речевого автомата, выговаривающего последнее едва ли не в режиме потока сознания…

31 июля 2015


САМОСОЗНАНИЕ НИКОЛАЯ БЕРДЯЕВА

У Бердяева был лицевой тик, он часто язык высовывал, о чём Борис Зайцев вспоминает в мемуарах. Читаешь автобиографию, написанную «кровью сердца», добираясь до финала, сживаешься с автором, говорящим много близкого и важного (поначалу не слишком приятный, ближе к концу Бердяев из «Бальмонта» превращается едва ли не в двоюродного дядю) так, что начинает казаться будто ты его хорошо (неплохо) знаешь. Но читаешь в чужих мемуарах про тик и видишь, что произошла очередная обманка: образ автора и его персонажа (даже сам Бердяев указывает на разницу между «жизнью» и «выстраиванием образа» внутри «Самопознания») вырастает не из реальности, но субъективности сиюминутного расклада.

Бердяев, кстати, много места (и в предисловии и уже в дополнительных главах) уделяет методологии своего повествования и особенностям именно «философской биографии», позволившей распределить «жизненный материал», с одной стороны, по хронологической канве, с другой – по важнейшим для философа темам. Отдельные главы (и подглавки) так и называются – «одиночество», «бунтарство», «тоска», «свобода» (самая важная для Бердяева категория), «жалость», «сомнения и борения духа», «религиозная драма», «смысл творчества». И хотя в них много интересного (Николай Александрович постоянно характеризует свой стиль как «афористичный»), лучше всё-таки читаются части про события и обстоятельства, то есть чистые мемуары о семье, учёбе, начальной поре, Киеве. Здесь много о марксизме и первых марксистских кружках, «культурном ренессансе рубежа веков», в котором Бердяев принимал деятельное и формообразующее участие, пошаговое описание «философского пути» (Бердяеву важно постоянно упоминать свою асистемность: карьеры не делал, людей и структур сторонился, просто занимался тем, что «по приколу»). Дальше ещё интереснее – революция, голод-холод, «профессорский пароход», Берлин, Париж, начало Второй мировой, оккупация, жизнь в Аркашоне и рядом с Аркашоном, скромное наследство, мировое признание.

Все эти «этапы большой биографии» тесно связаны с людьми, которых Бердяев описывает метко и добродушно; а там, где появляются люди, обрастающие отношениями, отлаживаются причинно-следственные связи. И тогда повествование, состоящее в «идейных» главах как бы из назывных определений и эффектных афоризмов, отчётливо отсылающих (да плюс масса повторов) к рукописности, выравнивается и становится связанным. Что делает даже и опыт «философской биографии», то есть как бы схематизированной и отвлечённой, вполне увлекательным чтением, приносящим при этом попутную пользу.

30 июля 2015


ВРЕМЕННОЕ БЕССМЕРТЬЕ. СОСЛАГАТЕЛЬНОЕ НАКЛОНЕНИЕ

Сдавая очередную книжку, с одной стороны, чувствуешь, что твой остров, насыпаемый из опилок слов, стал ощутимо плотнее и твёрже. А с другой, что сам ты легчаешь, как воздушный шар, скинувший вниз очередную порцию песка. Это ещё и шанс, как бы слегка забежав вперёд, задуматься о том, что же ты делаешь – не в смысле культуры –литературы и их идей, но с точки зрения собственной имманентности (возможно ли такое словосочетание?) и жизни своей как процесса, зафиксированного в череде промежуточных результатов, которыми книги и являются. Всё равно тебя судят по ним, что неправильно, точно постоянно обтачиваешь заготовку собственного некролога, который не прочтёшь (а хотелось бы). Многие мои знакомые так и работают на некролог, меня же ведёт от книги к книге какое-то иное, смутное чувство, которое и хотелось бы поймать. Поскольку книги, возникающие по ходу жизни, как типуны, прыщи или болезни, овнешняют периферические участки внутренней жизни (главное-то всё равно всегда безмолвно). Если на них затрачивается такое количество времени и усилий, книги не могут быть лишь жестами социальной адаптации, они ещё и следствия интеллектуальной физиологии, базирующейся на каких-то бессознательных установках. Ведь можно, в общем-то, обойтись и без них, хотя почему-то пока мне это всё сложно. Я не осуществляю никакого плана и не строю иллюзий собственной значимости. Значит, это действительно физиология, оставляющая следы. Строится не собрание сочинений, но вынужденные подпорки мотивационной слабости, поскольку главное в этом письме – день простоять да ночь продержаться. Помощь для «здесь и сейчас», повод забыть про «ближайшие пять минут» (прожить которые труднее всего). И нет никакой особенной концептуальной задачи, которая находится всегда только постфактум. Наверное, вот я о чем: книги требуют планирования и времени на их осуществление, значит, я намерен (надеюсь, хочу) существовать так, как сейчас, если коплю замыслы и заметки, могущие пригодиться. Я вступаю в соревнование с судьбой, заклиная её ненаписанными книгами, которые будто бы важны не только мне, раз я расту от текста к тексту, значит, прошу жизни у жизни не только для себя. Так и выходит какая-то обратная перспектива, внутри которой легко запутаться как в паутине, с чем я постоянно борюсь, существуя как раз меж всех этих крайностей – собственной близорукостью и иллюзией отодвигаемого текстами горизонта.

17 ноября 2015



Продолжение >скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
2 851
Опубликовано 19 июн 2016

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ