Заметки о литературном процессе начала двухтысячных
СпектралистыПочему поэтического поколения тридцатилетних не было и почему оно распалось… и, зажимая рыжую рану, млея от смертного пота, –
odor rosarum manet in manu etsiam rosa submota
Григорий Кружков
А ведь, поди ж ты, думаю всё чаще: в интересное время живем! Вот меньше месяца тому назад распалось поколение тридцатилетних – поэтическая генерация, о существовании которой многие искушенные в делах изящной словесности узнали только по факту ее распада
[1].
Прелюбопытное время: литературная жизнь кипит и такие серебрянновечные вещи, как цеха поэтов, группы, кружки, салоны, – живы. Мало того. Они функционируют настолько активно, что в состоянии отследить собственную динамику: вхождение новых лиц, исход старых, изменения манифестов и задач в литературном пространстве… ведь всё это – живая материя творчества, никакой филологией и литературоведением не улавливаемая. То самое песочное, легкое вещество, что бесследно уходит сквозь пальцы ученого, взыскующего обезличенных поэтик, и едва-едва дается эмоциональному критику, который к поэтам всё как-то ближе, чем академический педант.
Распалось поколение. А мы что? А мы даже успели забыть, что такое в современности бывает. Для нас начало прошлого ХХ века вечно близко и молодо. И допустить, что где-то совсем рядом с нами может существовать новый символизм, футуризм и все присущие им внешние проявления (пища будущих мемуаристов), трудно. Мы происходящего не видим, загнав такое сложное явление как живая жизнь литературы в пошлое слово «тусовка» и тем самым как бы от него отмежевавшись. Сидим и ждем, когда творческие пути поэтов совершатся и их можно будет брать безболезненно для себя – голыми руками, не боясь, что осталось еще что-то кроме. Не подходящее под заранее готовую формулу.
Мы ждем сухого остатка измененной действительности. Новых элементов мира, которые поэты смогли найти и
назвать, следуя правилу Адама.
А между тем живая жизнь литературы – единственное, в чем поэтику того или иного автора удается разглядеть довольно глубоко, понять, как еще в расплавленном виде плещутся в ней образы, подходят темы, рождаются приемы. Мастерская открыта. И можно воочию наблюдать процесс созидания Смысла. И кто не успеет – потеряет много. Он потеряет все.
Ибо подсчитать количество различных номинаций, скажем, князя Андрея в «Войне и мире», спустя полтора века после Толстого, не велика наука. А вот ходить за здоровым еще классиком по пятам и записывать необязательные, на первый взгляд, его разговоры, – вот это-то и оно! Современники-современники…
Наряду с подзабытым словом «поколение» по отношению к поэзии, не сразу достаешь из пыльного комода памяти и такие более замысловатые, вроде «школы» и «направления». Начинаешь сравнивать и догадываешься, что когда-то, в том же Серебряном веке, они многое и по-разному значили. А в нашу эпоху крайнего творческого Индивидуализма кажутся самолюбованием всемогущего филолога. На самом же деле никуда они не делись. И к нынешним поэтам – тридцатилетним, в нашем случае, – все три понятия вполне применимы. Только надо разобраться: поколенческий ли тут вопрос? Сдается мне – вопрос направления, которое на возрастных категориях не зацикливается, а общим знаменателем числит скорее сходное мировидение участников и способы пересоздания реальности в Слове, ими совместно вырабатываемые.
Что же это такое – поэтическое поколение тридцатилетних?
Заговорили о нем после выхода в свет антологии издательства «МК-Периодика» с минималистским названием «10/30, стихи тридцатилетних» (2002 год). Нетолстая причудливого формата книжечка собиралась лично Шульпяковым по итогам фестиваля молодых поэтов, устроенного в 2001 году журналом «Новая Юность» при поддержке журнала поэзии «Арион» и приуроченного к Всемирному Дню Поэзии. Как раз тогда, честно говоря, после живых чтений трехлетней давности в О.Г.И., а не по факту выхода «10/30» из печати, и появился веский повод от робкого единственного числа каждого заявленного в книге автора перейти к громкому множественному Мы. Можно было уже говорить о поэтическом направлении.
Но антология habent свой fatum.
Следом за ней подоспела необходимая декларативная часть проекта «тридцатилетних»: тот же «Арион», десятилетие уже возглавляемый Алексеем Алехиным, в № 3 за 2003 год опубликовал эссе известного литературоведа и культуролога Дмитрия Бака «Generation-30?», принявшее на себя, по моему мнению, ответственность манифеста. Пафос статьи состоял в том, что мы наконец-то дожили до нового некалендарного века русской поэзии, раз в современности сложилось поколение тридцатилетних поэтов, и ведомые ими дискуссии направлены на развитие отечественного стихосложения (с технической стороны) и эстетики словесного творчества (в плане тем и сюжетов). Прямо за статьей последовал в конце октября программный вечер чтений в библиотеке им. Анны Ахматовой на Крылатских холмах, – и так теза была обнародована и пущена на расхват реальной критике. Теоретический момент преодолели. Оставалось ждать развития событий.
И вот 23 марта (
2004 г. – Прим. ред.) на вечере в книжном магазине «Букбери» – одном в недельной цепи празднований ежегодного опять же Дня Поэзии ЮНЕСКО, –тридцатилетние заявили о своем роспуске и обещали долгое время вместе не выступать, чтобы их воспринимали не как единый фронт искусств, но как уникальных (без оценочного смысла) авторов.
Мы вместе, мы дружим, в наших стихах строчки мигрируют туда сюда, но мы больше не поколение, да и не были им. Такова была теперь уже антитеза, тоже предложенная к хождению в дальнейшей критике.
Тридцатилетние – Максим Амелин, Санджар Янышев, Инга Кузнецова, Дмитрий Тонконогов, Глеб Шульпяков, Александр Сорока (в антологии их было больше – еще Андрей Поляков, Михаил Гронас, Александр Леонтьев, Дмитрий Воденников и ушедший из жизни Борис Рыжий) сократили общий знаменатель. Почему? Разобраться в произошедшем распаде кажется тем более интересным, что распадалось-то поколение, увиденное поколением извне. Не сами поэты решили и стали. Они молчаливо согласились, да будет так. И, полгода аукаясь коллективным эхом, в итоге все-таки разошлись по своим любимым опушкам литературного Леса.
Бак в названии статьи спрятал литературное клише: все эти коуплендовские «Generation X», пелевинские «Generation Пи»… однако, мысль, предельно точно и глубоко вскрывающая поэтики тридцатилетних, оставляет название статьи нереализованным.
Вдумайтесь: может ли десяток пусть даже крупных поэтов быть поколением? Поколение (даже когда мы говорим о культуре) – явление демографическое, изначально связанное всё-таки с датами рождения его представителей, и подразумевает под собой куда большее количество пишущих. В срез тридцатилетних попадают авторы, заведомо дистанцированные от антологических «10/30». Возьмите того же Сергея Арутюнова, недавно ставшего лауреатом Пастернаковской премии, или Алексея Тиматкова. Они ровесники, но существуют в кардинально разных культурных микрокосмах: Арутюнов и обособлен до одиночности засчет погружения в традиционный классический и не модный ныне стих. В то время как Тиматков – поэт-бард, и воспринимается сквозь призму литературного объединения «Алконостъ», идейным генератором которого всегда и был. Можно перечислить еще добрый десяток (и не один!) тридцатилетних, Баком пропущенных. Например, еще, круг авторов поэтической серии О.Г.И. – Евгению Лавут, Полину Барскову, Николая Звягинцева и прочих, подходящих по возрасту.
И совсем не случайно в 2003 году по итогам двухдневного фестиваля молодых поэтов 2001 года вышел альманах «001» – альтернативное соседство тридцатилетних (вместо Гронаса, Леонтьева, Полякова, Воденникова и Рыжего – Мария Кильдебекова, Родион Белецкий и Александр Дельфин). Костяк – тот же. Альманах был первым и в каком-то смысле черновым вариантом «10/30» (тот же составитель), и в 2002-ом не вышел по чисто финансовым проблемам. В 2003 году он всё-таки вышел – по проблемам точно таким же: деньги вдруг появились. Так что выработка концепта – налицо.
А еще вспомните стихотворный альманах Фонда творческих проектов «Черным по белому» (2002 год) – оригинальный путеводитель по Второму Московскому международному фестивалю поэзии, состоявшемуся в октябре 2001 года! В нем Борис Рыжий прописан по ведомству «звезд российской провинции», еще не преодолев в умах составителей географических границ творчества; а «фронт» тридцатилетних настолько теряется среди текстов Кирилла Решетникова, Олеси Гидрат, Ильи Кукулина, Дмитрия Кузьмина и прочих, что никак в неразрывности внутренних связей поэтик не воспринимается.
Только что вышел в издательстве «Новое литературное обозрение» огромный стихотворный талмуд «Девять измерений». Еще одна антология тех же практически авторов. Как говорится – в продолжение.
Но почему о тех двух – «001» и «Черным по белому» в якобы манифесте – ни слова?
А ведь в них утвержден принцип вариативности объединения. И уже одно это ломает поколенческую парадигму.
Объявляя всем о своем распаде 23-го марта, поэты поколения тридцатилетних поясняли: мы долгое время (заметьте – не никогда!) не будем выступать одной командой, или – будем, но в
измененном составе (то есть – повторяя ситуацию альтернативной антологии). Все эти приметы распада говорят скорее о созидании: мы лишимся возможности слышать стихи знакомых авторов вместе, но взамен получим некую общую Идею их поэтик.
Физически расходясь в пространстве, поэты заставляют нас обнаружить надвнешнюю общность их бытия – какую-то основу, устроенную поверх акций, встреч и любых публичных действ.
Поэты переходят на новую ступень своего существования: они становятся направлением. Я убеждена в том, что 23-го марта произошло действительно большое событие – мы присутствовали при рождении поэтического направления тридцатилетних, возможном благодаря (и только!) распаду временной, приблизительной и интуитивной классификации извне.
Критикам, всё же держащим руку на пульсе живой литературной жизни, необходимо было как-то зафиксировать возникшее сгущение имен, поэтик и поддерживающих их периодических изданий. Вот отсюда и появилось пресловутое «поколение».
Поколение и направление – величины разных систем. Направление распасться может, поколение – никогда. О чем, кстати, свидетельствует наличие Бориса Рыжего в антологии «10/30». Направление – то, что складывается внутри возраста и поверх него. Именно там проявляются поэты символически – мы понимаем, каковы внутренние пейзажи каждого, их ценности.
В случае с Кузнецовой, Тонконоговым, Сорокой, Шульпяковым, Янышевым, Амелиным и двумя вариантами «стыкуемых» групп, с самого начала, с 2001 года, и складывалось направление, а не поколение. Бак проглядел перспективу и схватил змейку поперек. А она и о голове, и о хвосте была.
Когда я думаю обо всех этих людях – об их книгах, о журналах, где они чаще всего печатаются, об их языке, наконец, – я постоянно вижу оранжевый цвет. Рыжий – так сочнее. «Арион» – рыжий, «Новая Юность» – рыжая (время от времени то светлее, то темнее), «Сны синицы» Кузнецовой – рыжие, «Конь Горгоны» (в отличие от двух предыдущих сборников Амелина) – рыжий, «Щелчок» Шульпякова – еще рыжее, у Янышева – темный и светлый беж «Червя» и «Офортов Орфея», который есть не что иное, как рыжий, выжженный восточным жарким солнцем. Даже афишки их вечеров – совместных и персональных, – рыжие. На рыжей-рыжей бумаге.
А у Бориса Рыжего – вообще говорящая фамилия. А Тонконогов носит цвет на себе – веснушки, волосы, брови, глаза…
Или еще, до смешного доходя, строки из «Офортов…»:
Мне нужно выговориться – вот что.
По направлению к красному. Осени, октябрю.
Причем, любому – в Ташкенте, Болдине, Вокше.
Ведь цвет важней, чем то, что я говорю…
Вот вам и красный!
Поэзия – сама область Случайного. Поэтому ничего случайного в ней быть не может. Этот цвет, вызывающий подноготные эмоции восторга, упоения и торжества над чем-то, кричит. Очень глагольный и активный цвет. И он странным образом захаживает из произведений поэтов в жизнь – в солнце, в весну, в песок. Будто бы сначала был именно цвет, а потом уже каждый из поэтов пришел в гости к другому со своим оттенком: Кузнецова – с лимонным, Янышев – с бежевым, Шульпяков – с коренасто-апельсиновым, Сорока – с медовым, а Амелин – с шиповничьим-плодовоспелым.
Цвет не просто совпадение. Он глубоко укоренен в художественной вселенной каждого и там провоцирует разные лирические движения героев. Но он у каждого – свой. Неодинаковый.
Вот я написала о том, что направление и поколение должны называть неназванные вещи вокруг. Быть может, цвет и есть такое называние? Однако – для чего оно? Что для ровесников важно и ассоциируется с рыжим?
Рыжий цвет – это архетипический базис поэтик направления тридцатилетних. В нем – еще дообразная материя цвета, которая в творчестве каждого живет конкретными вещами мира.
У Шульпякова – кирпич всевозможных городов, старинный паркет из любимого его героем XIX века, исполненного кодексов чести и волшебной азбуки аксессуаров всякого поступка; выщербленный весной питерский снег, вязкая темень спиртных напитков и свет последних ночных фонарей. У Инги – осенняя листва, жилетки дворников, карамель, летний загар на коже, дюраль канцелярских скрепок, сухая мертвая пчела, лобастенький автобус ЛУАЗ. У Амелина – средиземноморский янтарь, облупленная позолота лиры, та же карамель (но метафорически приложимая к пушкам и колоколам московского Кремля), морской песок, глина и цвет спелых плодов (мотив зрелости – сочности, полноты, довольства вообще характерен для его манеры). Амелину одному удалось пока найти образ – воплощение рыжего: луковка шиповника. Это в ней цвет живет и
значит. В ней он самодостаточен и найден поэтом в своем первоестестве, не усомненном никакими рассудочными ассоциациями. Цвет – неотъемлемая часть природной вещи, и мог бы быть назван именем этой вещи, если бы не жадная воля творящего человека разъять единство признака и предмета.
У Сороки рыжий – это самарский мед, гончарная глина, ячмень, мандарин, огонь – в его солнечном и пламявысеченном виде, береста, да, быть может, тлеющая сигарета.
Тонконогов, правда, рыжего к ногам особо не выжал, перефразируя Янышева.
Но концентрация цвета даже на этих немногих примерах – очевидна.
«Суворовская пехота» явлений цвета у каждого из направления тридцатилетних – своя. И введена в строку, как шиповник у Амелина: по важности самого предмета, а не по любви к цвету:
Семипалым шиповником розовый куст,
незаметно дичая, становится:
измельчавшим вослед появляться цветам
красно-бурые начали ягоды.А стоит ли в черной печи обжигать,
прекрасную глину в печи обжигать,
прекрасную красную глину?
Вопрос Амелиным поставлен метафорически («…ибо в песне моей далеко не слова/ и не музыка самое главное…»), но хорошо прочитывается: требует ли природная материя усилий поэта для ее пересоздания? «Обжигать» глину – значит, превращать ее в посуду, скульптуру – одним словом, во вторичное по отношению к чему-то. А между тем, так ли уж полно, до конца осмыслена сама красная глина?
Амелин размышляет о роли поэта в мире, и, с моей точки зрения, приходит к выводу о том, что она не столь уж велика, не нужно ее переоценивать. Так, у розового куста – своя философия, по которой он старится и приносит плоды. Человеческая философия подобна этой, но они несоединимы. Умелое соседство с миром вещей – вот в чем задача художника. Не тирания привносимого извне смысла, но разумение данности, как она есть.
Цвет для поэтов в отвлеченности от предмета или явления не так уж важен. Рыжий в их стихах – сюжетен: вступает в отношения с лирическими героями и влияет на их судьбы. Хотя центрального, матричного Образа цвета у направления нет. Его обнаружение, думаю, – дело не такого уж далекого будущего. И тогда направление получит своеобразный ключ единого толкования, а, значит, – будет сделан шаг на пути к общей поэтике и от этого – к месту в истории литературы.
Цвет ведет нас интуитивным путем к темам, объединяющим поэтов направления. Во-первых, – к постоянному переживанию детства как поры непосредственных ощущений действительности. Отсюда – стремление к прямому высказыванию поэта о прочувствованном и декларативный, почти у каждого, отказ от литературности. Сильнее всего – у Шульпякова. Взять хотя бы стихотворение, открывающее его книгу «Щелчок» – «… с черного хода в литературу» (на графику тоже обратите внимание – начинается с отточия, в чем – усиление акцента на изживаемую вторичность). Оно построено по принципу лирического центона и нацелено на дискредитацию самого этого принципа, паразитирующего на современной русской просодии.
В поэме национального колорита «Тбилисури» есть эпизод, где герой впервые видит кавказский ковер ручной работы:
«Вот это цвет! Смотри-ка, что за цвет!» –
«Кармин?» – «Кармин! Из самок кошенили!»
Здесь через цвет происходит обживание чужой культурной территории. Цвет выступает переводчиком – на его уровне становятся понятными реалии земли, исхоженной нашими «всеми» – Лермонтовым, Грибоедовым, Пушкиным, наконец. Но, опять же, заметьте: их имена никоим образом не фигурируют в тексте поэмы. То же изживание.
Во-вторых, цвет через систему образов открывает нам
настроение направления – позитивное (солнце, огонь, мед, лето), но не лишенное кризисных примет (песок – распад, тление сигареты, опавшая листва, время плодов – осень).
В-третьих, рыжий – это вызов. Агрессивный цвет. И еще – совсем личное моё наблюдение: рыжий – это кровь на бумаге. Не красный. Всмотритесь при случае.
Это – когда ребром листа в процессе письма режешь руку и оставляешь на ней следы. Вещественное подтверждение рожденного художником мира иллюзий, плата за дар.
Теперь срабатывает эпиграф, предпосланный моему эссе: «… и зажимая рыжую рану, млея от смертного пота…».
Запах розы остается в ладони, даже если розы больше нет. Таковы латинские строки в переводе.
Тридцатилетние поэты, бывшие всего лишь частью огромного и разнонаправленного поколения, объединились в символическом акте создания собственного направления. Ему, направлению, еще предстоит выработать сухой остаток измененной действительности, свой уникальный Язык, и оставить после себя Смысл – аромат той розы.
У поэтического направления обязательно должны быть черты, оно требует структурированности. И главное – названия. До этого момента мы постоянно говорили о тридцатилетних, оставляя этот возрастной эпитет в силе. Но настал момент рискнуть и предложить имя.
Конец ХХ века и начало XXI дал нам направление Спектралистов. Да-да. Вдумайтесь: в основе творческого метода Кузнецовой, Тонконогова, Янышева, Сороки, Амелина и Шульпякова – разложение вещей до рыжего цвета, своеобразный спектральный анализ, применнный каждым к чему-то сугубо своему. Отсюда и однокоренное существительное «Спектралисты».
Из черт направления определяющими мне представляются три: языковой эксперимент, освоение действительности через рыжий цвет, предваренное раскладом ее до первоэлементов, и попытка создавать художественные миры без посредства литературной традиции, напрямую. Языковой эксперимент, понимаемый более конкретно, состоит вот в чем: поэт оперирует не целой синтаксической конструкцией, а предпочитает отдельные слова, углубляясь в них и выслушивая все возможности действия и статики изнутри. Тут доходят до предела двое – Амелин и Янышев. Первый в манере XVIII века – Хвостова, Тредиаковского, Ломоносова, Державина пробует строить слова длинные и витиеватые, обдуманные и пригнанные друг к другу, как кубики конструктора. Янышев буквально «заговаривается» (перебирая имена, пока одно не подойдет), нагромождает невероятное количество однородных членов и в этой множественности хранит мысль. Он ходит вокруг предмета, выкрикивая любые ассоциации, приходящие на ум, пока предмет не отзовется и не продолжится каким-нибудь чудом – дерево ли обретет дар речи, или червь, или сова. Но при всем при этом на подсознательном уровне «выкликание» предельно точно, есть результат упорнейшей переплавки обликов действительности. И нет здесь, в обращении с языком, нарочитой восточности, экзотики, и не этим интересны его стихи. Янышев работает в рамках русского языка. Но не по его правилам. Это вроде вынужденного компромисса: чтобы меня поняли, я должен писать словами, хотя с большим бы удовольствием преодолел их и вышел на какой-то иной уровень, в поэтическую нирвану.
Плод рыжего не столь очевидно, как шиповник у Амелина, но присутствует и в его поэтике. Это – гранат и айва. «… и через кожу / гранатовый мозг сочится (или рассвет?)» Здесь к чисто визуальной эстетике, привычной для Амелина, примешивается эстетика вкуса. Гранат и айва узнаваемы нами в строке сперва по кислинке и вязкости, а уж потом по смутным переливам окраса:
В этой земле не растет ананас.
Вот на деревьях айва золотая
привкус как слух колыбелит для глаз,
плюшевым ворсом слюну повивая.От предвкушенья смещается цвет.
Тряпочкой пыль протереть... Ан гляди-ка:
это не пыль, это рыжий послед,
к вечеру выстуженный до индиго.
Вот, как сам автор ощущает феномен «певомого» цвета: «Программное мое стихотворение «Айва» 2001 года — попытка нащупать центральный архетип творчества — через цвет, вкус, форму этого экзотического фрукта, который заступает место тутошнего (неэкзотического, обыденного) яблока – и как райского «запретного плода», и как символа «тесноты» и «единственности» слов в поэзии: зрелое яблоко может быть и красным, и желтым, и зеленым и — любым; зрелая айва — только золотой (рыжей). Вот он – концепт».
В пользу того, что перед нами именно поэтическое направление, говорит и желание спектралистов быть больше, нежели просто поэтами. Кузнецова ведет на радио программу о новинках издательского процесса, редакторствует в отделе прозы «Октября», Янышев издает журнал «Буквы» (соединение толстого литературного и глянцевого), одно время занимался писанием статей в энциклопедии и поныне сочиняет музыку; Тонконогов пишет для детей (несколько книг стихов в «Росмэне») и редакторствует в том же «Арионе»; Шульпяков курирует литературные вечера в «Букбери» и работает на грани литературоведения и non-fiction, создавая книгу об османском архитекторе XVI века Синане (экфрастическую во многом).
Искреннее мое убеждение состоит в том, что сегодня для Литературы важны не столько голые тексты, сколько Модель автора (Личность, Фигура литературного процесса – назвать можно по-всякому). На первый взгляд, никакой новизны в такой постановке проблемы нет. Брюсов, Ахматова, Ходасевич, Маяковский, Северянин, Адамович, Зинаида Гиппиус – они ведь писали не только стихи, но и обширные аналитические статьи, вели литературные беседы, давали короткие обозрения текущей книжной продукции (как в эмиграции, так и на советской родине). Они были всем одновременно, при этом не теряя ни в одном своем кредо.
Мы помним одних как поэтов Пушкинского круга (Золотой век русской поэзии). Других – как Серебряный век, лишенный уже Хозяина, каким был Александр Сергеевич. И думаю, есть все основания считать, что сейчас мы живем в Тектоническом веке словесности (однокоренное архитектоника тоже сюда относимо, как и – магма, расплавленное состояние
до формы). Быть может, отсюда и подсознательное внимание к рыжему цвету? Конечно, метафора. Но я ее не боюсь.
Уйти от линейного времени поколения и вступить во время циклическое – вращения истории – можно было одним путем – через распад.
… ибо всё еще только начинается.
И… чудотворство!Что он там делал?
(Лев Семёнович Рубинштейн)
…кругом – суета. А ты – король: идешь и пишешь. Кругом – суета по-прежнему.
Курят. Пьют. Много пьют. Очень много пьют.
Матерятся.
Наступают на ноги, скидывают пальто с крючка, отыскивая в массе наброшенных на вешалку своё – единственное.
Тихо блюют в парке ночью после презентации.
Поэты, что с нас возьмешь!
… Дмитрий Бобышев летом приехал из Иллинойса и привез новую книжку стихов.
После вечера чтений на улице возле районной библиотеки номер 27 (метро Спортивная) и машины, и пешеходов – смыло.
Три амбальчика шли с автоматами наперерез.
Стрелка.
А вы говорите, спасти мир…
Но ты – король всё равно.
У тебя есть трон – старое кресло; слуги – воображаемые, разумеется. Но так приятно бывает порой принести себе с кухни яблочко на тарелочке, поставить у компьютера, забыть о нем и вдруг снова увидев – удивиться: ба! А мне кто-то ужин принес!
Небо определенно говорит с тобой.
Просто иногда у него есть другие заботы: войны, борьба добра и зла – если глобально. Пороки там всякие.
А так – только с тобой. Что ты.
Временами все кругом получает силу человеческого голоса: открываются старые чердачные люки и люди выбираются на крыши – смотреть на кроны тополей и понимать красоту пассатов и зюйд-вестов.
Не спят ночами и дарят сердце кому-нибудь, – каждый раз думая, что – на время.
На самом деле – каждый раз – навсегда.
И Евгений Абрамович Боратынский в зеленой тужурке суперобложки, увешанный Ятями, что баранками в праздник, – почему-то ясен и мил. Словно впервые у вас с ним. Словно вечность не видались.
А там начинается ярмарка: мед поэзии, господа!
Королевские почести, румяные калачи!..
Моя личная Эвридика
Из несущих колонн на Площади Революции, название которой наш самый мраморный в мире метрополитен еще не переписал, – проступают языческие фигуры людей борьбы: вот – дискобол, вот солдат с винтовкой и штыком, а вот и парашютистка! Настоящая женщина – линия бедра, размер ноги, овал лица и разрез глаз выдают в ней несомненную принадлежность к прекрасному полу.
«Моя личная Эвридика!» – однажды пошутил мой хороший знакомый, любовно поглаживая красноватую медь ее кожи.
Люди обычно не смотрят по сторонам. Это – правда. Чаще – лишь под ноги. В лица друг другу никогда вообще. Особенно тут, в метро. А между тем метро не просто транспорт. Это – пространственно-временное искривление Города, признанное по умолчанию. Это – коллективное бессознательное нескольких миллионов людей. Даже сильнее выраженное, чем будь оно на экране телевизора.
Здесь из подкорки просачиваются наши страхи, обнажаются слабости и желания. В метро человек открыт и предоставлен всеобщности наблюдения. Но он и сам при этом – всеобщий наблюдатель. И раб, и хозяин одновременно.
Метро начинается с лестницы. Во взрослом возрасте мы учимся говорить правильно: эскалатор. Этимологию этого слова не знаю по сей день, кстати. Но до того и долго после – лестница.
Когда меня, еще четырехлетнюю, впервые повели в метро (на станцию Динамо), я воспринимала происходящее как невероятное приключение. Событие громадной важности. Надо знать, что к старинной станции Динамо еще наверху ведут каскады каменных балюстрад. Мать предупредила, что лестницы должны двигаться. Что мы не пойдем по ним, а поедем. И я, завидев те балюстрады, внутренне сжалась, приготовившись к движению. Но никакого – даже толчка – не было.
Лестницы просто были не те.
Те скрывались внутри.
И совсем мне не понравились.
Они были узкими и «резиновыми» (как я тогда их понимала).
И лишь спустя десятилетие, почти полтора, я стала догадываться о природе всего этого подземного мироустройства – читать символы, пользоваться ими.
Угол наклона лестниц в метрополитене довольно крут. Почему – не скажу, в технике я профан. Но метафизически всё вполне объяснимо: человек, ступивший на эскалатор, должен пережить духовный слом, опрокинуться, чтобы путешествовать тайным способом, под землей. Человеку, по правде говоря, даны лишь земные пути. А небесные и подземные он «уклоняет» от данности. Это – сфера его индивидуального риска и ответственности. Посему он и должен переживать перелом, всякий раз спускаясь под толщи пород.
Перелом жители нашего города уже давно пережили. Привыкли. Мифологический древний подтекст сократился до какой-то мысленной мимолетной сноски, и орфичность утратила смысл для большинства, сути своей не изменив, несмотря ни на что.
Мотив поиска тоже куда-то делся. Ведь раньше люди спускались под землю в каких случаях? клады искать, драгметаллы и камушки ценные в шахтах добывать и некоторые безумцы – встречать маленький народец. Гномов, гоблинов, эльфов, быть может. Непременный атрибут безумия тоже приняли и выделять в необычное перестали.
Так и спускаемся под землю по пять раз на дню «просто так».
На самом же деле лестница – величайшее испытание для пассажира. Ты стоишь на ступеньке, под тобой – бездна. И сотни едут тебе навстречу с поднятыми подобострастно головами и устремленными вверх туловищами. Сама конструкция эскалатора не позволяет ехать наверх иначе.
Но по отношению к тебе, едущему вниз, они как бы поклоняются, приветствуют тебя, сходящего к ним. Тут уж и про Иисуса вспомнить не трудно.
Ты спускаешься что-то искупить, занять их место, пройти их следами, а они выходят, поднимаются следами твоими. Удивительная связь!
Ты, стоя на ступеньке в течение всего хода лестницы паришь над бездной. Ощущение полета и инфернальности. Силы.
Потом лестница стыкуется с горизонталью платформы, двунаправленной поездами.
Вчера на станции Александровский сад я, уже зайдя в вагон и ожидая отправления, наблюдала за прибывающими людьми. Поезд ждал с открытыми дверями. Но люди активно входили внутрь только первые минуты две. Стояли мы раза в три дольше. Что же делали приходящие? Им явно надо было ехать. Туда же, куда и нам. И поезд им подходил. Но они останавливались и начинали ждать. То есть мы смотрели на них из вагона, а они – на нас, с перрона. Оба стороны делали вид, что все понятно, так и должно быть.
Почему?
И вдруг меня осенило: они боялись, что автоматические двери щелкнут быстрее, нежели они успеют войти внутрь. Допустим, решишься ты, а тебя тут же – цап! И либо газету порвут, либо сумку защемят, либо вообще конечность сломают.
Страх травмы. Страх быть прямо понятыми другими, кто уже внутри (а! Ты-таки решил попереть против порядка! Вот и получи!)
Оттого некоторые наоборот – стоят-стоят себе снаружи, да вдруг как кинутся к вам. На лице такое при этом выражение отчаянное, что не дай бог где еще увидеть! Так они побеждают своего внутреннего демона что ли. Свой страх. Их-то чаще всего и лупит дверьми по чём ни попадя. Но они все равно поборают и кидаются. Уважаю таких людей страшно.
Отдельная прелесть – правила пользования метрополитеном. Более фантастического текста я, наверное, не встречала ни разу.
Нельзя проносить собой птиц и животных без клеток.
Нельзя ходить босиком.
Нельзя ездить на велосипеде и роликах.
Нельзя курить и фотографировать.
Нельзя, кажется, нецензурно выражаться и пить (пить – точно).
Нет, правда. Получается, что все эти нарушения если не были в действительности, то хотя бы возможны. Удивительный фактор фантазии! Вот бы узнать, кому принадлежит авторство этих правил пользования. По-моему, верх лиризма. А мы почти никогда их не читаем – мелко, мол, написаноJ
В метро люди иногда спрашивают дорогу. Да. Одно дело, когда дорогу спрашивают на поверхности – там ты можешь указать тысячу нюансов пути, поворотов, тупиков, обходов. А тут, казалось бы, почему и куда? Ведь кругом – схемы, таблички. Пространство идеально сконструировано, подчинено логике – шаг влево, шаг вправо, – никуда не денешься… и всё же спрашивают.
Однажды объясняла женщине, как добраться до Парка культуры. Фишка в том, что станция – двойная. Радиальная и кольцевая. И женщина странным образом была не в курсе относительно этих привычных нам уже дублей. Обычно ведь делаешь пересадку автоматически, и всё.
Объяснить ей разницу.
И я поймала себя вот на чем: не могу я ей объяснить разницу. И правда: почему одна и та же станция – и радиальная, и кольцевая? Как втолковать человеку, что под землей работает принцип радиуса и окружности? Это же в геометрию лезть нужно. А ей хорошо бы по-быстрому, экспресс-курс, так сказать.
Кажется, я ей отдала собственную схему линий и прыгнула в подошедший поезд. Как уж там дальше всё было – на совести истории.
И еще одно на заметку: интереснее ехать всегда, если выберешь себе белого кролика. Ну, как у Кэрролла. Белый кролик – это человек, следом за которым ты входишь в вертушку двери, минуешь турникет, ввинчиваешься в вагон. И придумываешь по ходу его историю. Вот, например, едет женщина с тремя розами. Три розы – бордовые и очень дорогие. Женщина одета довольно просто. Даже без украшений на руках. Обернуты полиэтиленом (небогатая упаковка – значит, экономит). И понимаешь вдруг, что узнал о ней – чужой и случайный – что-то сугубое.
Эти три розы она будет дарить.
Не ей дарили эти три розы.
Ты вспомнил миссис Дэллоуэй? Я тоже, каюсь.
Миссис Кларисса осталась жива. И вышла к гостям. И стояла на самой верхней площадке викторианской лестницы – как хотела с самого начала. И было в этом всё: радость полета, недосягаемость максималиста, утверждение себя такой, какая ты есть.
А говорят – транспорт… нет.
… Холодно здесь оставаться и сыро, ступай уж,
старый, домой. Вот и ладно. Там в супнице исть я…
…………………………………………………………..
тут посижу, на крыльце, пока ты засыпаешь.
Это не листья, душа моя, это не листья. (Янышев)
Продолжение >_________________
1 Все записи из этого цикла относятся к 2003-2006 гг. – Прим. ред.скачать dle 12.1