ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 216 март 2024 г.
» » Юлия Качалкина. ШПИОН НАЧАЛА ВЕКА. Часть II

Юлия Качалкина. ШПИОН НАЧАЛА ВЕКА. Часть II


Заметки о литературном процессе начала двухтысячных
 

Иностранка, или Человек в пейзаже, нарисованный чаем

Интимная жизнь толстых литературных журналов – дело темное и загадочное. Протекает она во всех возможных извращенных формах, но за редким исключением об этом кому-то известно.
Толстый литературный журнал – секта. Да, сосуд, наполняемый временем. Ну, была – была же питерская «Звезда» напостовской в далекие 1920-ые годы! И никакой Валериан Правдухин со своим топорным псевдонимом Петровского перешибить не мог!
… зато теперь Яков Гордин с гордостью печатает остатки Иосифа Бродского.
Ежли б тебе, Иосиф Александрович, пожить еще лет двадцать, ты бы, как твой лучший в мире Рейн, – полюбил НКВД!
Да простит меня, нехорошую, Евгений БорисовичJ

Лабиринты на втором этаже старого дома у Патриарших.
Звонишь в кнопочку внизу, и улыбчивая Оксана с писком открывает тебе дверь. Ее фирменное «пожалуйста» и взгляд причастного к высшей истории человека.
Она-то не где-нибудь и как-нибудь! Она цвет интеллигенции каждый день видит воочию! Беллу Ахмадулину и Римму Казакову, Татьяну Бек и Александра Леонтьева, наследников Бориса Рыжего и даже какого-то старичка с отвислым лицом, которого я отлично помню, но имени – ни на букву.
И он что-то написал для истории!
И про него скажет свое веское слово университетский преподаватель, спустя лет пятьдесят от нынешнего дня.
Мы, авторы, видим друг друга исключительно у стойки бухгалтера. Там деньги нам выдают – как конфеты любимым детям. Потому что каждый гонорар – не случаен. Пусть и самый маленький.
Но это – глянец. Есть и картон.
Сергей Чупринин вызывает тебя на ковер, и ты идешь – под руку с Кареном Степаняном, милым и умным, с ласковыми глазами большого спаниеля. У Карена болеет жена. И ты еще медлишь – потом, уходя на улицу, – не зная, сказать ли, чтобы она поправлялась, или же оставить все как есть. И себя – за краем этой трагедии. И остаешься за краем.
Чупрининский кабинет – аквариум. Сидят два секретаря. На стенах какие-то банки и платья. Это – дизайн. Страшно модно!
Ты – с утра не ела и растрепана. Потому что снаружи – дождь и туман. И еще твои волосы месяца два не были у парикмахера.
С утра ты надела рыжую кофту. И эта проклятая кофта ползет по тебе вверх, обнажая живот. Он у тебя не фотомодельный, чего уж там. Идешь на ковер и думаешь об этой кофте и банках за спиной. Нет чтобы о Чупринине и себе! Эх ты…
…спорить и пререкаться с главным редактором не может никто. Ни по какому поводу. Это понятно? Вы понимаете, что я говорю?
Киваю. А то я не понимаю. Но сказать – ни за что. 
У Чупринина голубые в точках, жесткие глаза. Сверлит взглядом.
…у молодых (думает перед этим словом) критиков всегда так бывает: пишут, словно последний раз. Словно впервые выбрались за границу и хотят все и сразу. Больше их туда не пустят. Пустят (на меня). Пустят еще много раз.
…уберите мое имя из вашего текста. Напишите даже два или три, вместо вашего одного. Мы их прямо с колес пустим.
Смотрит, словно дым в лицо выпускает.
Киваю.
Отрешенно.
Вы все поняли?
Мы все поняли.
Замираю с вопросом на губах – спросить ли, что, мол, всегда так – с редактором никто не спорит?
Но, думаю, лучше, пусть он не знает моего вопроса.
Выхожу, приветливо улыбаясь. Карен привычно отвечает на звонки, зажимая трубку правым ухом. Советует пить побольше кофе с молоком.
Рассказываю ему редакционные сплетни.
…дай вам бог, Юлечка, выжить среди этих людей (про НГ Exlibris, где я тогда печаталась). Дай вам бог.

На Патриарших пасмурно и тихо. Лоснятся свежеотстроенные берега. На проводе – мой почти муж из почти судьбы, которая ушла в прошлое, так и не сумев сложиться. Лениво назначаю ему явку.
Я стою посредине самого демократичного в мире перекрестка. Здесь однажды встретились два журналиста – попить теплую абрикосовую воду и поговорить о боге.
Здесь я впервые понимаю смысл последнего бродского стихотворения:

… сделав карьеру из перепутья, витязь,
сам теперь светофор; плюс, впереди – река.
И разница между зеркалом, в которое вы глядитесь,
И теми, кто вас не помнит, тоже невелика.




Такая славная бекеша
(О боге, Западе и Востоке)

Люблю я Гоголя!
И библиотеку его на Никитском бульваре. И памятник ему в сквере этой библиотеки. И бархатный томик «Миргорода» на верхней пыльной полке в спальне-кабинете. «Славная бекеша у Ивана Ивановича! отличнейшая!»
Бекеша странным образом напоминает мне мою прекрасную знакомую – Татьяну Александровну Бек. Или просто – ТАБ, как она любит себя подписывать в трогательных и таких старосветских и-мэйлах. Понимаете, есть люди, которые до сих пор помнят эпистолярную форму – настоящие бумажные письма. В конвертах, как положено. Со всеми необходимыми строчными и прописными. С точеными движениями мысли внутри строк и фигурами долгих периодов – из абзаца в абзац.
Мы пишем друг другу такие письма по сети. Странно они смотрятся на иной взгляд, вероятно. 
Санджар (Янышев) обычно ставит в конце писем меткое «твой СЯ». Я – «твоя Я» или «Юляка» (кусок от моей фамилии смешно стыкуется с именем).
Женя-Женечка Лесин зовет ТАБ «Бекушкой». Сережа Арутюнов – жестче и отчаянней – «Бекшей». Будто боится за нее в чем-то, не сносить, мол, тебе горячей головы. А «Бекушка» – это почти отцовское (все мы, женщины, у Жени – «мать! С ума сошла…»J)). Почти – заботливое и ласковое. Если Женя не трусил бы иной раз запомниться кому-то милым и добрым человеком.
Ученая Катя (Екатерина Иосифовна Орлова, она преподает на кафедре литературной критики журфака) зовет ТАБ «Таня». Ну, и Олег (Олег Клинг) – так же. Здесь – заслуженная правда, прямота, забвение литератур, родная дистанция – дружба и живая жизнь.
А у нас еще – искусство и реверансы.
Иван Никифорович ревновал Ивана Ивановича к его замечательной бекеше. И к ружью. И к огороду. Мы друг друга не ревнуем к ТАБ. ТАБ у нас одна, но во многих лицах. Женька – старший «блудный сын» (своих детей у ТАБ нет). Сережа – средний и любимый. Я – младший и стригунок, в ногах собственных путающийся. Катя и Олег – друзья, из тихой заводи науки. ТАБ когда-нибудь уйдет в науку. 
Играет Пако де Лусия. Гитарные переборы вибрируют в душных комнатах. Скребется дворник.
Можно ли быть чьим-нибудь учеником в литературе? Чтобы – тебе рифму «поставили», ритм, размер? Думаю, никак это нельзя. Ученик – обычно синоним друга. Того, кто младше, находится рядом и занимается тем же, что и Мастер, делом.
Передать лиру можно лишь метафорически. И принять – тоже. Не значит же, что ты буквально продолжишь темы, начатые до тебя? Я люблю, например, Геннадия Русакова. Но его религиозная устремленность для меня слишком искрення. Однажды вера в бога казалась мне непременным условием бытия здесь, на земле. Но потом… обычно я называю это смертью. Так вот: потом я умерла.
Теперь вера моя – в пути.
Русаков вроде бы и широк в теме, но и чрезвычайно узок одновременно: смерть жены застилает все иные, приходящие на ум ассоциации. В ней теряется пейзаж – где автор все же пытается найти спасение от боли; прошлое для Русакова не просто возвратно. Оно одно и существует. Богу – сначала мольбы, затем проклятия, и в итоге – предложение вместе (!) разочароваться в нем, в боге. Присвоение высшего разума, высшей точки зрения что ли.
Самостановление богом.
Странная книга. Точно из человека вырвали кусок и подали нам. А он даже не корчится от боли при этом.
Я люблю, например, Санджара Янышева. И лично, и профессионально. Не за все стихи – он это знает. Но есть несколько, которые – в моей личной антологии.
С «Цветов. Рыжий» вообще началось наше знакомство. Кто бы знал, как оно развернет мою жизнь…
Был весенний – майский – день. Где-то на Новослободской я спешила и по улице Чаянова врывалась во все двери, пугая охранников корочкой «Независимой газеты».
У меня было приглашение на презентацию книги застольных бесед Одена и Ансена. Книгу ждали уже битых полгода, скачивая все возможные отрывки из сети и пуская их по рукам. О, преданный и верный журфак!
Охранники при слове «НГ» впадали в уважительный ступор. 
Наконец, объект был найден.
Я вошла в Галерею.
Народ уже пил и закусывал, попеременно попадая ногами в бассейн.
Яхнина скромно посиживала на пуфике. Книжки лежали кучками. Журналисты ржали о своем.
А Глеб (Шульпяков) – виновник торжества (книгу нашел и перевел почти всю) – метался с замученным видом и принимал поздравления.
Нас познакомили.
Это был второй раз.
Первый – я уже даже не помню.
Но потом был еще и третий – в редакции «Букв» у Санджара (Янышева) опять же. Санджар там – редактор.
Тусовщик из меня никчемный. Так что лучше всего было – уползти на мансардный этаж и там чего-нибудь тяпнуть. Но там уже сидела Даша (Дарья Кулеш) – величайшее недоразумение среди моих друзей – и болтала с Ингой (Кузнецовой), Санджаром, Димой Баком и – с Глебом.
 
Потом читали стихи, пили вино, Санджар еще казался не женатым (кольцо-то было на левой – левой, товарищи, руке!)
Свои «Офорты Орфея» он подарил мне на Майской опере – в Рахманиновском зале Консерватории. Тогда же обменялись телефонами. Так трогательно об этом сейчас вспоминать!…
Поэтика Санджара – попадание в молоко, но серебряными пулями. Нет головной рифмы, нет коды, а есть – просачивание через мельчайшую сетку ощущений. То есть, каким бы, скажем, был дуб, – думает Санджар, – если бы я его творил словами, как Создатель? Шкала силы слов – вот предмет его интереса. Примеряет – подходит, еще больше подходит, в темечко! И все – не отбрасывая по мере подгона, а составляя в кружащие предложения и приближения к центру.
Околоцентральная поэтика.
Намеренно – без центра, по периферии, очерчивая горизонты.

Дело в том, что я думаю обо всем одновременно –
так о чем, говоришь, говорить?
Выбирай.


Акт речи подобен физическому акту любви – неслучайно поэтому такое страстное отношение к женщине во всей книге. Женщина просвечивает во всем.
Книжка тоненькая. На обложке правеет непонятная картинка – то ли ухо, то ли гриб чага (я так в «НГ» и назвала свою заметку, кстати), а на самом деле – срез можжевеловой ветки. Годовые кольца – словно череда восходов от точки до целого неба в весеннем чистом провороте.

… смотри: плывут драконы-облаканы,
красны, как речь об это время суток.
Нет в их чертах ни Замысла, ни Плана –
Как это видно нам отсюда.


Человек, притянутый к земному кругу, догадался, что облака и есть драконы. Тогда, когда ты так решишь. Сам. Это решение и есть – бог. То есть, не старичок на звездах, не обобщенная энергия чего-то там Большого, а мощь человеческого взгляда на вещи мира.
Хотя, Санджар, конечно, пантеист. Естественное состояние любого по-настоящему верующего человека.
… а что Орфей спускается в ад, – это прогулка в дедушкин подвал к сверчкам в гости. …После того, как дочитан томик Куна – черный с золотым обрезом.



После нас – хоть потоп!
(О стихах Глеба Шульпякова)

Самый знаменитый Фильм Годара назывался «На последнем дыхании».
«Щелчок» – это он. Годар.
Первая книга автора и – на последнем дыхании.
Что тут, поименно? Три поэмы – «Тамань», «Грановского, 4» и «Тбилисури», пересыпанные стихами без названий с неузнаваемыми посвящениями в инициалах. Страницы апельсиновой этой тетрадки пронумерованы столь хитро – к месту, где сшиваются, – что и не поймешь, на которой ты. Вместо трех точек лукавой безымянности – одна, вроде той, что стоит звездой в апреле у края полной луны.
Если стих длинный – а он преимущественно таков, – он еще хитрее нумерации: идут, идут строфы по центру серого поля и, бац! – прервались. Переворачиваешь и понимаешь: оно течет дальше, то стихотворение. Но может читаться и как несколько, идущих друг за другом. Звездочка приглашает не замечать ее.
Что стоит за этими графическими особенностями? Сделаем первое приближение к поэтике. Верстка провоцирует читателя быть внимательным: заметь начало высказывания! Иначе обманешься. Смыслы не длятся дольше себя самих.
«Щелчок» – весь во внутренних перекрестках, не которых и встречаешь альтер эго автора. Это самое альтер эго кочует из отдельного стиха в поэму и обратно, то показываясь на вершок, то – целиком. Кочует оно забавным образом. Не знаю, как кому, а мне его телодвижения напоминают свинг. Герой свингует, пританцовывает, при этом держа в голове какой-то постоянный и верный мотив – верный в том смысле, что не предаст помнящего и поможет ему остаться самим собой. Даже после краха нехорошей квартиры над аркой, где плакала Цветаева (хотя по мне она плакала немного дальше по Новому Арбату и исписывала стихами обои на стенах). Даже после лермонтовского дуплета с контрабандистами (паспорт-то цел!). Даже после того, как попадешь в Лондон, и картинка из детства встанет перед тобой в полный рост настоящего.
По сути разыгрывается одна и та же драма недоверия к вещам мира.
… На обложке старого издания Харуки Мураками – его «Пинбола 1973» (такое еще можно найти в Москве) – нарисован японец, который в буквальном смысле слова тащится от исполняемого танца. Стержневая идея трилогии «Охота на овец» – наладить связи между вещами мира, научиться им доверять – Мураками упрощает идею до более наглядного примера: танцевать, не останавливаясь. Остановишься – смерть. Небытие. Вот – такова позиция и нашего героя.
Мураками, пусть и постфактум, соединяется с образной системой той же «Грановского, 4». Помните, там в «Охоте на овец» – в одной из трех книг, – человек-Овца переселяется в отель «Дельфин» и морочит голову бедному журналисту, пытающемуся найти потерянную подружку. Водит его по параллельным мирам, шарит по темным углам психики, помогает разобраться в собственных страхах и печалях. Потом это повторится в другом каком-то здании на Таиланде: герой отправится в погоню за проституткой – ушастой Кики – и забредет на костлявый чердак будущего.
В «Стране чудес», в «Призраках Лексингтона» с их пущей ориентацией на джаз (имею в виду рассказ, а не сборник целиком), в «Хрониках заводной птицы» – темные комнаты и проводники обязательны. Случайные люди и существа (ну, кот Нобору Ватая, скажем) – коммутаторы, соединяющие оборванные линии вселенной. Тут уже, простите, и Саймак повалил через край. У него – лауреата премии Хьюго (нобелевка в мире фантастики) была новелла – про старого юриста, американского профессора, одинокого и обреченного на дом престарелых. Новелла называлась «Приют обновленных», я вспомнила. Так вот этот дядечка как-то раз заехал в лес на рыбалку и подвернул ногу. Начался дождь, и ночлега искать было негде. А тут, откуда ни возьмись, – целый дом возникает на берегу.
Этот дом, одним словом, ждал Хозяина, являясь передаточной станцией между мирами. Ногу вылечили незнамо как. И дядечка осознал себя, свое место в Системе: разбирать судебные распри гуманойдов, будучи звеном галактической цепи.
Вечно.
Поиск предназначения – вот глобальная тема книги. Именно книги, а не сборника! И она не реализуется до конца. Нет такой задачи – выписать все до дна. Неслучайно последняя строка последнего стихотворения – про путь. «Моя судьба – в пути». Понимаю двояко: с одной стороны – путь и есть судьба. А с другой – судьба – в пути к герою. То есть, она вот-вот придет к нему и сбудется. Просто разные члены предложения пропущены и зачеркнуты кокетливым тире.
Но эта тема слишком метафизична, обща, если хотите.
А что у нас конкретного?
Адреса. Тут же вот какая еще обманка: Щелчок – это Щелковская. Больше, кроме названия книги, сей топоним в текстах не фигурирует. Мы как бы имеем в виду, что все действие соотнесено с этим адресом, «прописано» там. Получается, герой смотрит из непонятного (лишенного подробностей) настоящего в прошлое и вспоминает. В настоящем – только разговор с каким-то человеком, в ходе которого и рождается мир надвратной комнатки.
Положение над аркой – любопытная деталь. Арка – проходное место. Там можно и от дождя укрыться, а можно и в морду получить за так. Место пороговое, как сказал бы Бахтин. Читай: принять решение, перейти из одного состояния в другое, инициироваться, наконец. Но положение над этим местом вносит оттенок отстраненности во всю ситуацию. Да, каморка – хоть Раскольникова сели туда. Но Раскольников, одержимый идеей богочеловека, не замечал, на чем спит, в чем, что ест и шире – как существует. Наш же герой подчеркнуто (педантично) придирчив к внешнему виду. Во многом это – детское сознание (тактильные ощущения обуви, одежды, ковров – всего пространства). И – на уровне образов (постоянно появляется мальчонка с портфелем и всем длинным списком необходимых ценностей). Но больше детей – ни штуки! Как ни ищи.
Положение у альтер эго – центральное. Что же: единственный ребенок в целом художественном мире.
А почему ничего – о настоящем? А в настоящем, дорогие, герой сидит и только готовится прыгнуть. Зверь в чаще. Он защищен нашим незнанием. Открыта дверка только в прошлое.
Значит, прошлое столь важно?
В нем легче фантазировать. Все, вроде, было так. Да – слегка с засечкой. На градус выше, чем. Необходимая погрешность. К тому же можно убедить себя, что любой поворот на пути был правильным.
Жизнь довольно скучна и банальна, если периодически не пускать ей свежую кровь. Всем известно. Эпохальные сломы нам, смертным, выпадают-таки редко. Не каждому – небо над Аустерлицем, но каждый может поднапрячься и вглядеться в действительность пристальнее. На время автора «Щелчка» выпала перестройка – она отлично рифмовалась с Кафкой и экзистенциалистами. Квартирный вопрос – конечно, метафора человеческого одиночества, самости. Но иногда оно – это одиночество делает людей отчаянными.
В Грановского проскальзывает образ подводной лодки.
Йеллоу субмарин! Дальше – Америка (шире – Западная культура), 1960-ые, битники. Тотальный поворот винта в умах, курс на маргиналов и индивидуальность в любом ее проявлении. Копать в сторону Керуака, Вулфа, Селинджера и прочих Кизи не стану. Не в этом суть.
Называть вещи своими именами и хранить по отношению к ним агрессивную, огнеупорную и тихую волю. Таков герой. Не Пьеро – Курицын завернул уж слишком.
Испытывать мир – да. Провоцировать. А потом – подпадать под его реакцию и выгадывать архетипы происходящего (тут-то и возникает призрак Цветаевой), уверяя себя, что все это – неповторимо и случается только с тобой одним. Навеки. Герой – авантюрист. Плут. И отсюда – шаг до традиции всевозможных «похождений» мировой литературы. Там обычно доходило до счастливого финала. В «Щелчке» финал ампутирован – точнее открыт. Поэтому насчет счастья не ясно.
Вспомнила еще деталь: к презентации книжки кем-то был придуман плакат. Похожий на автора Карикатур выстреливал себе в висок навылет, держа пистолет правой (пишущей!) рукой. Вот оно! Фатализм. Русская рулетка. После нас хоть потоп – хоть пожар (темная клетушка на Майдане вместе с Мусой и прочими сгорела-таки, а?) А героя самолет опять унес от холмов Грузии с невредимым паспортом в кармане! И главное ведь – никому не проговориться, что ты ТАМ БЫЛ и ВСЕ ВИДЕЛ, ЗНАЛ. Как и в «Грановского, 4» после кончины таинственного графа.
Шпионская работа, Глеб.
Высший класс!
Кстати, граф. Монте-Кристо – несправедливое заточение, мотивы мести, несметные богатства, да какие амбиции ко всему прочему! Зачем соседу быть похожим на этот ходульный художественный образ? И почему на него, снабженного сознанием оригинального персонажа Дюма-отца, эмоционально действует шутка героя про «Властелина колец»? Попробуем разобраться.
Дюма-старший писал свой хрестоматийный роман в 1845-46 годах, – как раз тогда в России происходили важнейшие преобразования в области изящной словесности: отгорела звезда Александра Пушкина и только-только формировалась среда литературных профессионалов-последователей. В пушкинском же понимании слова: а) профессионально относиться к рукописям, вычитывать их, шлифовать до наилучшего состояния, короче – нести ответственность за придуманное и написанное б) профессионально быть писателем – то есть материально существовать за счет своего таланта и труда.
То был переломный момент в культуре нашего узкого интеллигентского общества.
Поэт/писатель переставал быть придворным миннезингером.
Наступало время последователей.
Как соотнесено мироощущение героя со всем этим?
Герой – и мы об этом информированы автором – часть молодой новой интеллигенции эпохи конца восьмидесятых. На исходе пятый курс института – впереди неизвестность и соблазны максималистов. Осознание своей миссии в мире. Желание его преобразовать.
Два перелома хорошо ассоциируются друг с другом.
Начинать приходится на развалинах Золотого (диссидентского) века русской литературы – смотреть, какие тенденции характерны для мысли Запада.
Наконец, задумать о том, насколько профессиональной может быть в состоянии такого разброда работа со словом.
Второй момент – момент массовости.
Не забудем: Дюма считался об свою пору массовым (ныне сказали бы – бульварным) писателем. Статус классика пришел к нему по законам истории, а не современности литератур. То есть – мы его считаем классиком, лишь находясь на удалении полутора веков от 1845-46 годов.
«Властелин колец» Р. Р. Толкиена – произведение тоже массовое. Но – как и «Граф Монте-Кристо» - вскормленное молоком традиции. Герой ведь не случайно заговаривает еще и о нибелунгах. Таким образом, –  освещает нам автор театральный задник эрудиции героя.
Плюс – характерное желание говорить просто о сложном, соединяя Толкиена и средневерхненемецкий эпос.
Есть и еще одно наблюдение: кольцо, порождающее всю эту словесную игру вплоть до названия толкиенской трилогии, - бирка на имени довольно известного ирландского лирика первой половины ХХ века. Каванаха. Трилистник – символ мученичества. Он колюч и ранит. Каванах постоянно обращался к нему за тем, чтобы показать: мир не приемлет абсолютных начал – мужества, храбрости, всего, что идет по максимальному напору чувств. Мир меряет приблизительной меркой.
А ведь автор «Щелчка» еще написал статью «Хвала масскульту». Для полноты картины:-)
Поспорить можно, отрицательное ли понятие – массовая культура. Важна ведь прагматика творчества – то, как оно влияет на положение дел вокруг. И если что-то там сгущается, смещается, прорастает новыми зеленями от массовой «прополки», то статус культуры не имеет смысла вообще.
Спор об авторитетах – такова может быть подоплека умственного поединка героя и его соседа. Что сильнее: исторически признанная массовость или массовость-сейчас? Есть ли вообще авторитет как критерий?
Ну, господа, знаю я знаю. Нужно еще «аллюзий»: Пушкин с мглой на ночных холмах Грузии, Лермонтов – по определению всей книги (там еще в «Тамани» герой тревожит его и без того мятежный дух), Кафка – Прага же. Пастернак – Борис Леонидович!!! И – Чехов! Чехов, Чехов, Чехов! Даже не скажу, который. И Антон, и Михаил, вероятно (на уровне драматургической организации сюжетов стихотворений и поэм).
Но вот Лермонтов беспокоит особенно: если пальчиком имя поскрести – что обнаружится? Чем в «Щелчке» повернут к нам Лермонтов? Так, тема фатализма. А еще? Лермонтов был планетой-спутником Пушкина. Луной русской литературы. Первая строка первого стихотворения книги – читаем: «… с черного хода в литературу…» (да еще отточия не нормативно длинные – эффект усиливается).
Ковальджи что-то там писал – мол, вступать в литературу не в начале ее, а в конце, –  отважно! Блок? Это – про маски и революции. Как раз те самые перевороты надмирные, которых жаждет душа максималиста.
И все эти писатели еще потому, что автор о них читал в школьном своем (поныне переживаемом) далеко. Оглядка. Окличка.
Кое в чем «Щелчок» сюжетно повторяет «Персону Grapp’у». Особенно – «Тбилисури». Но за этим кроется только обнажение механизма проработки материала. Вот, была реальность, а автор ее пережил и в форме эссе, и – в лирической тоже. Никаких прочих глубин в этом дублировании нет. Всего лишь меняется аранжировка. 
И – виньетка самая последняя: Рейн, «Великий Посвященный» книги, тоже ведь долгое время был в тени солнца Бродского. Хотя дарование его всегда горело светом самостоятельным. И – более ранним, нежели, собственно, Бродского. Рыжего к Евгению Борисовичу привели «отучиваться» – дурить и писать. Ан, вышло-то как… Евгений Борисович горазд был в своих поэтических циклах строить целые вселенные – своя география, население, культура. В стихах Глеба Шульпякова соединение – людей, пространств, самое элементарное – комнат – мыслится коммунальным. Четкий негативный оттенок. Герою претит коммунальное хозяйство – оно не претворяется в юмористический план повествования о себе, как у Ильи Кабакова. Оно – дробит единства. Есть адреса. Но нет города. Есть люди. Но нет ни одной полнокровной судьбы человеческой.
… и вот Бельмондо гонит автомобиль по парижскому шоссе, обнимая расхристанную блондинку и не помышляя о завтрашнем дне. За ними охотится полиция. Мелькают крупные планы. В этом фильме впервые применен прием монтажа ответственных сцен через кадр. Дергается черно-белая женщина, уходя в перспективу дорог.
… а Жан-Поль, отирает потное лицо ладонью и ждет следующего случая выйти в лучи софитов.


Продолжение >скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
3 415
Опубликовано 14 апр 2015

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ