facebook ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит два раза в месяц. Основан в апреле 2014 г.
        Лиterraтурная Школа          YouTube канал        Партнеры         
Мои закладки
№ 180 апрель 2021 г.
» Юна Летц. ВЫСМАТРИВАТЕЛЬ (стр. 4)

Юна Летц. ВЫСМАТРИВАТЕЛЬ (стр. 4)


Страницы: 1 . 2 . 3 . 4 . 5 . 6 »


Теперь у них был новенький в составе, и тема появилась сама собой: это «высматривание». Всё было готово, и поднялся главный педант, круглый и умный, заметны были невидимые колёса его головы, на которых он ездил в далёкие миры. Он встал и произнёс вступительную речь, а потом уже все стали высказываться в порядке своих идей.

– Так было славно, когда в театрах шли постановки внутренней жизни, но потом они вывалили туда свой быт и начали растаскивать его, изо дня в день перерабатывая отходы, и теперь они делают так, никто не заставляет их – эти платья, причёски, сплетни, никто не заставляет их, никто не тянет их за глаза, мол, смотри, смотри, какие у неё жирные ноги. Они сами так, добровольно, и это вызывает недоумение – по меньшей мере. Людей отвлекают на высматривание друг друга, одежда, конечно, стиль, стильное дерево баобаб столетиями упивается радостью от того, что оно такое стильное…
– Да, люди упорны в своём стремлении к глупости, сидят такие разные, но на одно лицо все – средние личности. Кушают вторичное знание, как переработанная рыбами информация поступает по проводам – аквакультура ума.
– Но как они ценят себя, и у каждого мнение, по любому вопросу готово, из повыдерганных пятен картину мира тыкал прямо в лицо, говорил: вот она настоящая, а ваши все – подделка. Мнение такое, от слова «мнить».
– Собирают лес и складывают его в косматые шары мыслей – тёплое ощущение дремучести.
– Ещё выкрадывают свет – друг у друга, и если у кого-то много, надо обязательно украсть, лучше без церемоний, просто объяснить, что этого не существует, общество – большое и чёрное как пятно. Свет – это способность думать самостоятельно, способность знать, а также иметь мораль, свет, который надо искать, – это ясность, ясная голова, переход к ясновидению. Люди создали шум, а должны создавать сознание, из которого все будут брать, но никто не хочет сознания, все хотят развлечений, и отсюда выходит такой человек: тело желаний и организменное мировоззрение.
– Есть и такие, кто мог бы поддержать наши начинания. Но как они все дистанцировались друг от друга: скоро одни не будут понимать элементарных вещей, а другие доберутся до самых удивительных знаний, и эти два мира будут расти из одной точки в разные стороны…

Так они говорили, говорили довольно сдержанно, но вдруг какой-то крайний резко перехватил разговор, и все они повернули свои головы – разговор перехвачен, и вот что он начал говорить:
– Я тоже увидел… Внутренняя темнота подступила, а там же – инертность, руки-ноги лежат, и куда бы ни пошёл, везде ерунда, или никуда не пошёл, книги надоели – какое-нибудь варево вроде «буууу» в излучающей коробке, и этого довольно, свет не забудь выключить, сынок – а там уже ничего не горит и «прости меня, господи-еси», и скомканные верования, носят характер весьма поверхностный, но есть что-то высшее: разделение на добро и зло. Люди, покайтесь, столько негатива и никак не проявятся – свет, свет, вживление света! Люди сами породили этот вопрос…

Раздались какие-то крики за стеной, и слышен был топот – кто-то кричал за стеной, и чувствовалось, что это паника, слышалось бегите, бегите, страшная инфекция, подставной педант! Двери распахнулись, и Гюн увидел, что люди валили как дым, валили или наподобие дыма, падали всем скопом из дверей, но педанты продолжали сидеть, пока один из них не привстал и не ударил оратора в лицо. Человек упал, а бьющий повернулся к Гюну и бережным голосом объяснил:

– Наш разговор инфицирован, если вовремя не принять меры, вы можете отчаянно сокрушиться…

Педант не успел договорить, потому что ударенный поднялся и ответно дал ему по зубам.
Остальные продолжали сидеть, сохраняя привычную невозмутимость.

– Не пора ли нам перейти к более широкой дискуссии? – высказал один из педантов, встал и пошёл куда-то быстрым шагом, за ним последовали остальные, и вскоре в комнате остались только валяющийся на полу, Гюн и тот, что говорил про «еси». К слову сказать, последний довольно быстро пришёл в себя, он встряхнулся и протянул свою руку.

– Здравствуйте, у вас прекрасное самообладание, жаль, что большинство людей теряет его при встрече с истинным светом, – завёл разговор подставной педант, и Гюн подумал: а может, не такой уж он и подставной, сам сидит, сам думает, и даже никакой подставки под ним нет.
– Здравствуйте. Я просто ничего об этом не знаю… А что тут говорили – мол, разговор инфицирован?
– Многие боятся, что истинный свет озарит их.

Гюн чувствовал небольшую опасность, но старался не обращать на это внимания. Он предложил собеседнику стул, и теперь они сидели друг напротив друга. В руках у незнакомца была какая-то банка – Гюн сначала подумал, что, может быть, это плафон для искусственного света, но нет, это был не плафон, а в прямом смысле банка, стеклянный просторный сосуд. Он поспешил спросить:

– А что это там у вас?
– В банке?
– Да.
– Что это у меня в банке?
– Хотелось бы узнать.
– А, вот здесь? – сказал человек голосом, претендующим на нейтральность, тряхнул банку, и оттуда раздался шорох, но какой-то перекошенный.
– Можно я поближе посмотрю?
– Конечно, почему бы и нет. Только вы ничего не увидите, чтобы увидеть, надо знать, что это там, иначе, как ни старайтесь… Это, понимаете, давнишняя история. Люди видят какой-то увлекательный предмет, и им так любопытно становится – потрогать, вызнать из него всё. Потом они передают дальше или оставляют себе. Так принято обращаться с вещами. Так принято было, пока не появились особые предметы, меняющие качества в зависимости от того, кто ими пользуется. Это выдуманные предметы. Их можно не заметить, но они есть.
– А как это доказывается, что они есть?
– Да никак не доказывается... Хотя с этим предметом дела обстоят иначе: это не пустая придумка, там кое-что содержится, внутри…
– И что же там?
– Там есть некое содержание.
– Вы не могли бы уточнить?

Человек придвинулся к Гюну и произнёс маленьким шёпотом:
– Я бы мог уточнить. В этой банке – абразивные частицы бога. Удаляют грехи начисто. Средство для удаления ошибок. Если хотите, мы испытаем его прямо сейчас.

Он потянул за крышку, и она готова была уже отойти, но тут лежащий педант выгнулся откуда-то снизу и стукнул по таинственному предмету со всей силой, на которую оказался способен, в результате банка отлетела куда-то в сторону и медленно приземлилась, оказавшись целой. Мужчины сцепились, но истинному педанту мешала тактичность, а подставному – отсутствие физической подготовки, поэтому драки не получилось, но они выволокли друг друга вон, вёл в этом танце педант, а святоша пытался вернуться намерением к банке, но у него ничего не вышло, и вскоре Гюн остался один. Он – и ещё банка, валяющаяся на полу. Он взял её, послушал, потряс, но никакие шумы не выходили, никаких температурных изменений не было, никаких не замечалось перемен, и он легонько пальцем потянулся за крышкой и начал тащить её вверх... но тут налегла какая-то рука. Конечно, это был Тозэ. Он стоял позади со своим неизменно конструктивным лицом:

– Этот опыт может показаться кому-то интересным, но вам он совершенно не нужен.
– А кто это был такой?
– Обыкновенный сектант. А эти «божественные частицы» – насыщенный усыпляющий газ, одного вдоха хватает, и вы засыпаете, а тем временем фанатик ставит вам закон божий под кожу в прямом смысле.
– Как это – «закон»?
– Прямо внутрь засаживают – и попробуй догадайся, где оно там сидит. Это какое-то вещество – поистине ядрёное, такие прокладывает «божьи пути» по телу, и потом никак его не поймать.
– Зачем они так поступают?
– Это же секта. Они зовутся «доброжелатели» и считают себя единственными по-настоящему добрыми людьми на всём свете, врываются на публичные мероприятия, ездят на всякие заседания, семинары, митинги, приходят туда и вербуют желающих делать добро. Это огромная сеть. Недавно они вторглись в каузомерное – вот непонятно, как сюда проползли, может, фантастов каких завербовали, или с помощью сенсации…
– И как это всё работает?
– Так я же и говорю: вживляют под кожу. Как только человек совершает плохой поступок, его – бах! – и бьёт током. Они считают, что единственный способ научить человека, понимать, где добро и где зло, – причинять ему боль в случае, если он сам думает, что это зло. Как только у человека появляется такая мысль, вещество действует и прямо изнутри в вас стреляют током боли, и чем больше это зло, тем больше разряд, вплоть до полного истребления. Доброжелатели считают, что никакого во благо не существует: есть чистое добро и чистое зло. Если человек чувствует, что совершил зло, помимо раскаяния по этому поводу, он должен испытать настоящую боль, он должен быть наказан, чтобы больше не повторил. Сектанты верят, что это единственно возможная форма новой религии, что это явление боженьки на землю, и они – проводники его воли – кто же ещё... Возмездие, как это работает? Подсознание человека вступает в противоречие с его сознанием и наказывает провинившегося. Так определяется зло – автоматическая функция выявления.

Тозэ взял у Гюна банку и спрятал её себе под одежду:
– Это я, простите, конфискую. Приятно, что вы ознакомились с некоторыми новинками, хотя какие там… Вживление веществ давно уже устарело, а вместо этого вживляют слова, и целые предложения, и даже абзацы. К слову сказать, я был среди тех, кто первым проходил: несколько лет назад вырастил стихотворение внутри мыши, переложил рифмы на нервные окончания. «Луна всходила, шёл лунатик по стезе…»
– И что стало с этой мышью?
– Вскоре умерла. Но зато какая красивая жизнь…
– Почему же она умерла?
– Ну, может быть, она не любила верлибры.

Тозэ засмеялся, и банка с божественными частицами подпрыгивала у него под одеждой.
– Знаете, как это называется, то, что было сейчас? Вся эта история с банкой...
– Как это называется?
– Это называется «смысловой терроризм» – одно из его проявлений. В последнее время обострилось как-то, даже в каузомерное начали проникать. Вот уж где не ожидали увидеть.
– «Смысловой терроризм» – звучит как что-то небезопасное.
– Это небезопасное и есть. Хотя зависит от размаха событий. Так, иногда засылают что-то в публичные заявления – ментальный вирус, и все события, относящиеся к заявлению, начинают группироваться около этого смысла. Или несут откровенную чушь, а выдают за какую-то мысль.
– А можете подробнее рассказать?
– Сейчас не самое подходящее... Кстати, отчего это вы такой расслабленный? Кажется, вы должны были составить мнение о природе добра. Вам это удалось?
– Если честно, пока и не начинал. Не считая сегодняшней переделки…
– Мы должны поспешить: злыдни быстро вынюхивают, что где-то зарождается новый боевой смысл, и можно полакомиться, разрушить его содержание…Давайте уточним наш план: итак, мы выискиваем описание, идём в литературное казино, ставим свет от бумажного лампиона и играем на метафору. Получаем вывод и защищаем боевой смысл.
– Всё именно так. Я сейчас же отправляюсь на изучение добра.
– А каков ваш общий маршрут?
– Я иду к человеческому пределу. Это место, где возникает разряженная мысль, это мой шанс уловить суть человеческого. Также там встречаются лампионы, но, вы, наверное, знаете...
– О да, там встречаются лампионы. И это непростой маршрут, но очень верный. Не только вы идёте к пределу – всё идёт. И будет непросто, придётся пробираться на ощупь, ползти внутренними истериками – это нехоженая тропа, и каждый раз открывается заново. Но вы дойдёте, я верю, что вы дойдёте.
– Спасибо за хороший прогноз.
– Всегда пожалуйста. «Мы не пойдём пешком, мы будем двигаться смыслами, как философы», – продекламировал Тозэ и снова рассмеялся.

Вскоре метафорика уже не было рядом, он испарился, но Гюн и не рассчитывал на его дальнейшую компанию. Каузомерность сама вела человека, предоставляла ему поводы и причины, события и маршруты, которые надо было проходить с использованием собственной головы.

Начиналось что-то особое, и он отправился в парк, сел на какую-то лавочку и закрыл глаза – бегущая строка всё вокруг зыбится не унималась, ехала, но он старался не читать. Требовалась чистота восприятия и лупами глаз озирался внутри, присваивая содержания вещей, учился у себя, говорил: есть семь уровней взгляда, на седьмом ты начинаешь видеть… И что-то похожее на вину: вместо того, чтобы сидеть в своём доме на берегу реки, он мог помогать им – как-то вытаскивать из этих драк, помогать… Впервые за множество лет Гюн грустил над своим прошлым, и чьи-то огромные руки били колоколами по круглым затылкам церквей, пока из организма выводились случайно захваченные носом божественные частицы, и он чихнул их, будьте здоровы говорят, вспоминая, что духи могут выходить из головы, и он увидел одного из них. Какое-то огромное налетело, и это был не дух – на него налетела собственная жизнь, и он хотел куда-нибудь убежать, но деваться было некуда: она уже начала себя рассказывать, и лучше было послушать.

 

*******

Стёкла преувеличивали снег, и сам снег был чем-то преувеличивающим собственное значение. Это были прекрасные стимулы, чтобы почувствовать себя где-то в тёплом, в одном из своих полушарий, перебраться туда с ногами и думать – что-то похожее на воспоминание, но с эффектами свежей мысли. Как это бывает: человек себя сам от себя отсчитывает, к примеру, было детство, и там эта женщина, которая готовила на ужин голодную зимнюю ночь, и никто не мог прожевать, потому что зубы сводило. Какой-то сосед, брат, лицо которого было чёрно-серым от юриспруденции. Почтовый смех. Присылай… А вот кто-то зашёл. Зачем ты пришёл? За жизнерадостностью. Это же было совершенно нормально – прийти за жизнерадостностью, за таким вот особым словом прийти, сунуть эту штуку в карман и почувствовать, как она там ворочается, греется…

Теперь – другое тепло. Объёмные воспоминания, толстые такие, набивные, уже не согревают, и надо как-то выкручиваться. Говорить о горячем, и что-то такое: информационное тепло. Украшать себя, давать себя целовать, водить себя на свидания, смотреть на себя в разных ситуациях, править себя и гордиться, отдать кому-то и потом заново искать – осознавать себя – через радость, да, через веселье – да, и показывать это, перекидывая на плоскости, и плоское это выкладывать. И получать одобрение, получать этот палец, вытянутый полудугой, получать эту скобочную улыбку…

– Это вы о театре опять? Ну хватит уже, хватит о театре. Жизнь, она никуда не делась, жизненность...
– И чем ты её возьмешь? Вот этими? Да посмотри же! Люди перестали копиться. Глянь на них: тряпичные мальчики тридцати лет волочатся из стороны в сторону по чужим советам. Что ни дай прямо в руки – вываливается. Ходят по этим местам и охотятся там, сидят громкие такие, трескучие – сжигаются за милую душу. Остальная сволочь размазана по городу, шуршит в бельевых шкафах, прося о чем-нибудь фетиш. Про любовь говорят, приходят туда – в пластиковых ногтях с хронической жаждой. Кого-то нашла – принца нашла, и он плывёт к ней с пропитанными духáми парусом…

Люди перестали копиться в себе. Тратятся, раздают. Целеполагание – нонсенс. Скоро ли выпустят устройство, назовут «сенсорная мечта», и будет модно как-то внешне от себя мечтать, и никаких личных усилий, пальцем поводил – и вот оно...

Продвинутые пользователи мозга – где они все? Можно расти, но они как будто застряли, психология, жалобность, и кто-то нужен, вызовите, говорят, а кто им нужен – биолог или ветеринар? Некоторым – именно ветеринар, они мало чем отличаются… Сидит там, выкормленное, как туша, плотное до тошноты, глаз некуда положить, да они бы и не приняли – на хранение; они только его охраняют, это подобие, неопределённое, неназванное, их.

…Второй человек томился, видно было, что он томится, и это продолжалось достаточно долго, но дальше он вдруг переменился и сказал:
– А что вы ноете? Не нравится – не ходите в театры, не общайтесь с людьми, которые раздражают вас своими простыми желаниями. Сейчас каждый может слепить всё, что ему нужно: общество, которое ему нужно, время, которое ему нужно, и самого себя в нём – эпоха выставляется вручную.

Так он говорил, и железо капало изо рта, текли железные речи, застывали готовыми решётками, как правота.

И собеседник принял его слова, и только крохотно пронеслось в голове «потомки оборвались», так пронеслось, и теперь стало понятно, как он был стар – уставший, сморщенный человек, очередная бабка-кишечница. Перед смертью всё-таки извернулся и произнёс: «Хорошо, что часть людей обезвредили, переманив в театры. Всё делается изящно – развлечения, и люди обезврежены». Сморщился весь, а расправиться уже не смог, так и умер, ударив себя по песку.

Смерть – это обычная тишина, это невидимость, это не событие, но отсутствие событий. Если вы умерли, никто не выложит ваши впечатления относительно качества погребения, и красочные интерьеры гроба, и фотографии трупных червей, и вот как меня едят, а вот как я разлагаюсь…

…Этот ушёл, но другие остались – те, которые видят иначе, чем все, и они видят: театры памяти – разговор людей перед тёмным залом анонимов. Нет времени, пространства, висит один разговор, и это спектакль, это таинство… Вот оно, проходите, занимайте какие-нибудь места, здесь маленькое количество правил, и все поместятся, письменный разговорный язык, система привет, как дела или контейнеры фактов – и редко там какая-нибудь фраза причитающая, и как её говорили: «Хорошая мысль – долгая, её надо думать как тишину, распылить, заменить этой мыслью сознание, и любой день, и все ощущения заменить одной этой мыслью и думать её – ничего больше не делать, просто сидеть, лежать, с открытыми и закрытыми, – и думать, шлифуя снами, книгами… Но кто на это способен?»

…Некие сидели на смотровой площадке театра, и это был спектакль внизу – повседневная жизнь. Можно было спокойно говорить.

– Видите всех этих людей? Я смотрел на них раньше и думал: вот какие хорошие люди, человеческий мир, я смотрел восторженными глазами и видел, что все они держались за свои смыслы, я чувствовал это напряжение, пока не понял, что это обычная ограниченность. Человек прикладывает усилие, чтобы закрыть себя со всевозможных сторон. Люди понастроили стены между собой; закрытые в этих стенах, они исполняют себя, говорят: в актах общения возникает мир – старейшая мысль, и хорошо, что они её усвоили. Но всё это – своего рода слепота.
Вы думаете, что этотеатры погасили свет?
– Не только театры… Новости, к примеру, изменение смыслового потока, которое никак не удержать и только пропускать через себя как мыслительную клизму… Человек – это усилие, как только усилие исчезает, человек размывается. Теперь такие времена: надо себя держать. Каждый человек может найти свой участок бытия и благоустраивать. Да, они говорят, а кто будет улицы подметать, если все станут умными, и я отвечаю: сделайте подметателя носителем функции, выдайте ему ответственность вместе с ролью, и все встанут на места и будут крепко думать этот мир, ведь мир – это усилие, как и человек – это усилие. Человек – это усилие.

Фраза улетала в никуда, не услышанная глазами, и кишечниц прогоняли снова и снова, банный лист отдирали от себя и выбрасывали этих назойливых апологетов разумного счастья. Напихивали в свои туловища новизну, и то, что у них получалось, это были информационные тела – как тренировка людьми, аппарат для переработки реальности – как большое задание, и люди, фаршированные событиями. Переваривание жизни как призвание человека, но на выходе – некое говно, из которого надо выковыривать сохранённые цельные объекты и вновь пропускать сквозь коллективное сознание, тужиться, вытаращивать слова и смотреть ими, но ничего опять не увидеть, потому что кодирование сбилось – через слова уже не ухватить... и, пожалуйста, верните картинки – картинки, картинки, верните...

– Что это с тобой? Успокойся, очнись!
– …и вдруг со мной случилась индивидуальность, и я сначала не понял, что это могло означать. И я долго сидел один и смотрел на свои особенности, но потом пришёл летучий матвей, и мы отправились за радостью. По сторонам тянулась улица-ярмарка, по углам сидели разные мастера, которые выделывали события, я заказал себе несколько ближайших, и мы отлично провели день.

…Вышел за пределы мысли, но там не оказалось ни хлопушек, ни шампанского, никто не поздравил его, там стояла тишина, и надо было продолжать – разговор с сумерком, большая и дружелюбная луна, но всё-таки чья-то смерть, и кто это умер? Вот этот умерший – канон, взгляните. Канон умер, канона больше нет. Вот труп, подойдите поближе, это похоже на шкурку от мысли, это марка фотоаппарата, отсюда его узнали, явились на опознание, а там фотоаппарат, это то, чем бетонируют реальность, заливают из толстой трубы взглядом, и всё готово – это и есть наш канон, и никакой он не мёртвый, живее всех…

«Канон» – так уже не говорят, лучше произносить как догма, и это похоже на фильм, что-то такое любопытненькое, смысл не совсем понятен, но звучит интригующе – догма, это звучит как штырь, и можно втыкать, чтобы было понятнее, или просто повторять догма, догма, и какие-то собаки в воображении, убежища, что же это такое? Посмотри вон в том домике, иди в домик, туда, где подают ответы, и только ты войдёшь, они увидят тебя, примут твой запрос, они будут шептаться: «Вот он пришёл к нам, некий умник, человек с пыльным смехом, немного устаревший, он пришёл и будет рассказывать свою историю, и мы спросим про его имя, и он скажет его, как некий умник, здравствуйте, мистер некийэто что, какое-то иностранное имя?» И он посмотрит на них с острым интеллектом в глазах, как человек, замедляющий время...

– Вы слышали что-нибудь про догму?

И тут потребуется пример. Если представить, что люди проходят обязательные этапы в течение жизни – некоторые проходят, но иных уже проносят, и вот там есть такое место, через которое их несут, и на пути этого места что-то высокое, серо-коричневое, создающее ощущение непроходимости, и людей пытаются прямо через него проносить, но там застревает, там заело, и они дерут человека – изо всех сил, пока кто-то не выходит и не говорит: пожалуйста, не нужно проносить людей через догму, будьте добры, обойдите с другой стороны. И все начинают обходить с этой стороны, которую им показали.

– А мы и не знали, что там есть проход, и так свободно, и так хорошо. Вы сами его открыли или кто-то пронёс?

…Такой непонятный пример, и снова расплывчато, последняя попытка, не облажайтесь. И что для этого надо? Надо пойти в совершенно любое место. Пойдите в любое место, и там будут люди. Надо присмотреться к ним, и когда вы присмотритесь, то попробуйте выяснить, где эти люди. Поспрашивайте у них, и кто-то вам ответит, обязательно ответит о том, где они все. Где вы, эти люди? – Мы в норме, они скажут. В норме. Вот они где. Это долговременная норма, и все они в ней, они не хотят из неё выходить, им тепло и стабильно. Бесполезно завидовать. Не лезьте, они в норме. Они в норме. Ответ. Точка. Точка.

 

*******

…Гюн начал хлопать, но не потому, что представление удалось. Стоило ему выйти из каузомерного, как тут же понакинулись кромесы, и как бы он ни пытался их отогнать, хлопая воздухом, перекидывая своё внимание на спектакль, кромесы продолжали налетать.

Как небо передёргивалось звёздами по ночам, так и теперь оно ходило предчувствиями, но это была не гроза, это были кромесы. В дождливые годы они превращались в ярость. Кромесы – это были чудища, рождённые из невернувшихся воздаяний. Как люди научились уворачиваться от последствий, обрубать себе род, прятать себя, передвигать, менять тело, подставлять идущего рядом – как они умели теперь, и наказания их набрасывались на неповинных людей, просачивались в открытые ситуации.

Он шёл, и его затапливали человеческие сознания, прикрепленные ко ртам, и каждый рот что-нибудь говорил, усиливая хаос, этот разговор их, песня, которую они пытались исполнить, казалась зловещей – как кара, кар, словно ворона, которая образовалась в голове. Они кружились по сторонам, невидимые, как из обычной жизни, и можно было не узнать, но Гюн их сразу же распознал – по божественному хвосту и некоторые другие намёки. Иногда они нападали на толпу, и можно было почувствовать озноб: когда боги остывали, образовывалась изморозь, и из неё лезли кромесы – холодные, полувьюжные, словно пеплом оседали на спрессованной древесной толпе.

Как и злыдни, кромесы питались из людей, но не охотились на бочки́, а выедали внутренний покой. Злыдни считались хозяевами кромесов, но не искали им еду, а только указывали на сытные места, где можно было хорошо поохотиться, а также разделяли их на группы, чтобы кромесы не скапливались в большие кучи, ведущие к созданию катаклизмов (трагедии вели к убыванию пищевого ресурса). Случайные нападения только казались случайными.

Нельзя было исключить и огромное влияние жертв. Как хищники со вставными зубами, кромесы оскаливались, но это зубы, которые им вставили люди. Люди, которые водили конвейеры, смотрели пучками стереотипов, и некоторые были так удивлены, получив наказание, что отмахивались: ну что вы, это не мне, это не может быть мне, и кричали, как рёв человека, нападающего на отчаяние. Некоторые не успевали подумать, делали какую-то ошибку, но даже не успевали подумать, и откладывали в ящик: это у всех так, вот и у меня так. Когда они мыслили выбор, как будто вслепую ходили, и если ненароком ошибся, голова не разбивалась, но случалось приземление на батут – это был купол из человеческих историй, какие натягивались в театрах, и можно было падать без конца. Выбор перестал быть жизнетворящим, отсюда – извращение рока и злые, которые не получили по делам.

…Жирный кромес пролетел над головой и попытался угнездиться вороной, но Гюн уже знал, как надо вести себя с этими тварями, он сталкивался с кромесами в зрительных путешествиях и научился уходить без гнезда – особая тактика, и теперь было самое время применить. Гюн запер глаза и начал смотреть в глубину своего прошлого, встал так, свернулся, и кромесы пролетели мимо: подумали, что он вывернутый. Только озноб пронёсся по спине, горчичные пятки, но в этот раз он, кажется, не заболел.

 

*******

Можно было подумать, что подготовка остановилась, но она шла. Там был человек, насквозь живой, он был так вызывающе, так демонстративно жив, что можно было заметить, как вокруг него витают нави́ны, такие маленькие эфемерные насекомые, на которых были записаны притчи, и они разносили их всем по ушам – создавали такой удивительный звон, и человек начинал прислушиваться к себе самому. Навины звенели притчами, и некоторые люди ходили вот так, облепленные звенящей мудростью. Это были любимые питомцы Тозэ. Он тренировал их, готовил к решающему сражению с кромесами.

Мир был сквозной, как сквозняк, но более плотный, и Тозэ хватал этот поток, метафорой подцеплял его и через это рассматривал, поднимал и нёс, как вымирающее животное, он охранял художественные тропы, защищал их от всякого упрощения. Он мечтал, что миру удастся проявить большинство своих переносных значений, и возникнут эти бухты, одетые сверху на песок, шоссе для птиц, такой натуральный хлопковый горизонт и маленькие бубнёжки дней, балерина ветра, выпуклая комната, в которой кто-то провёл своё детство, пусть и распечатанная из его мозга…

Тозэ производил впечатление очень деятельного человека. Он был тем самым универсальным собеседником, которого ищет любой – первым делом в себе ищет, потом начинает смотреть по сторонам, как бы разносит свой внутренний голос по многим людям и многим события, и время от времени собирает его, чтобы ответить на какой-то вопрос, встречается с друзьями – какие-то разговоры, обсуждения, проговаривания наличных историй. Зачем я приходил? А, внутренний голос…
                                   
Он тщательно подготавливал каждый боевой смысл, который ему доверяли консультировать, подробно разрабатывал образные ряды. Вот и теперь он готовился к защите обволакивателя, как будто на войну шёл, и это действительно напоминало войну: злыдни уже разнюхали лакомое для себя, учуяли сверхживое, и это был магнит, который тянул их в каузомерное, хотя они нечасто туда захаживали, но теперь даже здесь можно было увидеть их разумные тени.

Тозэ прекрасно изучил их манеру нападать. Злыдни были внезапны, и важно было уберечь самого главного носителя идеи, важно было прикрыть Дариуса, ведь всё, что его защищало, – это была странность: злыдни не нападали на странных, потому что не знали, чего от них можно ожидать. Но странность не выступала оружием, она служила лишь маскировкой, и стоило человеку выйти за пределы каузомерного, как возле него устанавливалась враждебная среда – город как враждебная среда, и там охотники с круглыми лицами из сплошного зрачка – поджидали, точили свои суровые умыслы.

Надо было мчать, но Дариус никак не мог подступиться к собственному бытию, так оно было напряжено. Огромная боль внутри головы терзала его, и Тозэ терпеливо повторял, что там, внутри головы у Дариуса, живёт некая речь, и надо её вытащить, скорее, пока не убила – болезненными припадками; надо её произнести. Давайте, давайте послушаем! Тозэ созывал людей, устраивая пробные выступления, но их герой застенчиво мычал тишиной, или говорил: видите, у меня в голове огромная причина меня – и тыкал туда коричневым рукавом, это речь – показывая, это речь, но фразы начинали ломаться, бессмыслица приходила бродить по мозгам, случались приступы чудака, и дрожь, сидя внутри огромного лимфатического узла, перемещалась в голос, а потом уходила обратно в шею, так что горло тикало, как мелкие судороги. И даже вызывали судоролога, который прописал глотать и какие-то упражнения – камни, кортни, ямки изо рта, вываливался вампир – старенький замученный бред. Но всё это было не то.

Очень ему давалось тяжело. И рваные тела разговоров, и стыд, который выедал весь звук... Дариус оседал, как руинами оседал. И разные причины поражения.

…Так метафорик вживался в чужую проблему – протаскивал сквозь себя, заходя через образность, навязывая какие-то фразы. Ему нравилось помогать новичкам и испытывать особую ностальгию – как свежие воспоминания из будущего, к которым он подбирался через метафоры, и в человеческом мире ему подошла бы работа закладывателя онтологических капсул. Но и тут он был вполне на своем месте – уточнял боевые смыслы и подготавливал их к защите.

Сейчас им нужна была хорошая метафора. Они вот-вот должны были подойти. Тозэ рассчитывал на высматривателя, и дорога была уже открыта, но вход пока не возник, и по бокам маячили докучные смысловики, пакующие реальности. Самое время было познакомиться с символьной краской.

 

*******

Сначала я жил в мире людей, крутился в богатстве и нищете запредельных желаний, не чувствуя позвоночника, выламывался из себя, и постепенно мне удалось нахватать этой энергии – острые глаза, телескопическое сознание, я вышел за границы первого слоя восприятия и подумал: о, это возможно прямо тут, среди людей, я могу выходить!

И я хвалился собой, скалился породистыми зубами, мотался по чужим советам, по чужим событиям, приводил в свою жизнь людей, я просто веселился, радовался, я брался за ум – но лишь для того, чтобы отложить его на потом, я исходил самомнением, потому что мне удавалось приближать свои цели, и я добивался их легко и непринуждённо. У меня было всё, к чему стремятся люди, у меня были деньги, я казался себе изрядно сильным, но всё это была фикция.

Я понял это в один из дней. Это был день, когда у меня выпали все ресницы. Я смотрел на свои глаза и видел надутые толстые веки, как будто я обрастал самим собой, и в этом было что-то пророческое: я действительно обрастал. И только женщина из бара, та самая, страшная, как яблочный монстр, и злая такая, безвылазная – только она смогла выявить причину моей беды. Когда я присмотрелся к ней, то увидел, что это была женщина, которая жила в доме на берегу рыбокаменной воды, а рядом был я, и у нас росли дети – всё это я увидел и хотел передать ей, но она остановила мой голос, она сказала:

– Посмотри на меня: я уксусная, кислая, страшная. Спасайся. Выпрыгни из этой жестяной банки судьбы. Тебе нужно спастись. Иди в дом на берегу рыбокаменной воды и живи там, настоянный на тишине многодневного одиночества, выдержанный, бесстрашный. Это твоя дорога.

Она помогла мне, явившись из ниоткуда, и это то, что я называю женщиной, которая меня изменила, она стала главной в моей судьбе – эта жертва, которую она принесла, – жертва невместе – великое прозрение с её стороны, и я остался предан ей, невзирая на то, что мы никогда друг другу не клялись.

Так я попал в свою жизнь, нашёл рыбокаменную реку и выстроил дом на берегу. Это было сложно мне – жить в пустоте своего общества, и я метался по дому, я рвал занавески на окне, сидел целыми днями и вытягивал из них нитки, я не понимал, как люди живут одинокими, но через несколько лет я обернулся и увидел, что это были лучшие годы. Я же не всегда сидел там, у этой занавески, иногда я поднимал глаза и видел окно. Я смотрел в него, потом выходил на улицу. Я ходил к реке и впитывал её, я лежал в гамаке вечернего дома, я смотрел наверх и видел, как проявляется блестящая аллергия, космические высыпания – из ночи в ночь, и не было никаких шагов, там, где время ходило, теперь – никаких шагов, и я смотрел туда; как внезапность, как шар, что-то воцарилось во мне, пульсирующие ожидания – мне хотелось потрогать их, я чувствовал эту плоть (как и у слов, у них была плоть), и кто-то проникал в меня ложкой, кто-то мешал меня, готовил меня, и я ходил как помешанный, пытаясь высмотреть предназначение своей жизни.

И где-то я увидел его, это было оно, которое пряталось в женском роде, которое не имело слова под собой, но то, что я почувствовал, называлось… вечность или как-то так. Слово очень примерное, но оно схватывало за краешек, и я стал пользоваться им, я стал тянуть его из языка, я стал наблюдать за тем, где оно фигурировало, и какие это были фигуры, узнавать, с кем оно водилось… и всё это продолжалось, но однажды мне стало не хватать моего запаса – слов и мыслей даже стало не хватать, это был второй крупный перелом в моей жизни, и тогда я поехал в каузомерное.

Я не умел жить, как они, двигаясь смыслами, и я гулял до изнеможения целыми днями, стараясь подхватить интуицию, но ничего не выходило, и тогда я начал крутиться: встал и раскрутился вокруг своей оси, а потом ткнул, выставил палец и попал в какой-то дом с колпачной крышей. Он смотрел на меня историей университетов, и сам был университет – такой, в который я вошёл и сразу же сказал: я хотел бы учиться у вас, и они спросили, чему бы я хотел учиться, и я ответил, что хотел бы учиться всему, и они приняли меня на факультет ума.

Дальше было моё знакомство с учителем, и это был прекрасный учитель по имени Лейза Бариба, профессор по вечности. Она была одарённейшим практиком, умела генерировать вечности любых видов и потом показывала их – вечности, это и были её уроки. В первый раз, когда я попробовал попасть к ней на занятие, мне просто не удалось – я не попал, и Лейза Бариба объяснила, что у меня забита голова, и отвела меня в комнату, где можно было оставить любые надежды, она считала, что надежды вредны для человека. Потом она спросила, какая вечность меня интересует, и я почему-то ответил: любая, а она сказала, что это очень густонаселенная вечность, и предложила мне выбрать какую-то другую, и тогда я вывалился в первый тупик, и немного огорчился, но она попросила, чтобы я этого не делал, потому что мы пойдём вот этими тупиками, и если обращать внимание на то, что это тупики, дорога будет очень долгой, и можно утратить направление, а это именно то, что мы не должны утратить. И я понимал её, слушал её, а на лекциях мы гуляли по коридору, и она читала мои мысли как лекцию, а потом сразу же был семинар, и я пересказывал мои мысли, которые она прочитала, и получалось совершенно по-новому, и я проходил очередной тупик, из которого, казалось, не выбраться, но я проходил его через эти разговоры с Барибой.

Иногда она выхватывала из будущего, показывала эту экономию внутреннего света и как он распределен: кто-то забирает глазами больше и светится изнутри. Она говорила, что где-то есть фонарь, его называют «бумажный лампион»,там света – немерено, и большие летающие орбиты около него как эпопея, там жизнь, там начало и конец, там столько света, что никогда его не высмотреть, этот свет, и вот что истинная находка – бумажный лампион.

И я, конечно, сразу же захотел его найти, я слушал её рассказы, и вот какой образ возник в моей голове: лампион – это исходная точка всего, первосвет и первотьма, начало всех начал, из которого потянулась эта цепочка человеческих мыслей, это не древо жизни, это что-то выше, раньше. Так мне привиделось, и я подошёл к Лейзе Барибе и сказал: дайте мне мешок вечностей, я буду питаться ими в путешествии к бумажному лампиону, и она спросила, знаю ли я, что такое лампион, и я ответил, что, наверное, не знаю, но думается мне, что это ощущение, символ, что я найду этот лампион, если пойду на его поиски, и дорога уже понятна – вот этими тупиками, как она и учила меня.

Так я ответил, и Лейза Бариба приняла мои выпускные экзамены, дала мне мешок вечностей и ещё несколько ближайших рекомендаций. Она сказала: первым делом отправляйся к громнам, попроси у них каменный знак и иди от него, как из самого себя выйди, и я пошёл на поиски этих громн, а за спиной у меня болтался мешок с вечностями. Иногда я брал оттуда, но не очень часто брал, потому что мне нечего было положить взамен, и я ходил полуголодный и набрасывался на всё – это было то самое волшебное чувство любопытства, которое определяло меня тогда.

Каким-то образом я выяснил, что громны живут в обычных городах, и мне пришлось выйти из каузомерного, встать на улице со своим мешком и спрашивать прохожих: а вы не знаете, кто такие громны, и я сделал так, но люди обходили меня стороной, и только один человек остановился, и во взгляде у него появилось что-то такое... Он рассказал, что раньше громны были высокие и к ним не подступишься, а теперь громны повсюду, и это мошенники на самом деле – дельцы, торгующие очевидностью, производящие очевидность, они захватили ценности, захватили бога, положили на склад, не сумев продать, всё, что не получилось сбыть по-быстрому, всё осталось лежать на этом складе. Они хитрые, пробивные… какие они? – спросил он в конце своего ответа. И я сказал: горизонтальные, и он понял, что я вижу смыслы, которые он пытается выговорить, и он повёл меня, а по дороге объяснял: все эти громны не настоящие – о которых я говорил, это не громны, но сейчас ты увидишь…

Мы шли, и он рассказывал мне, кто они такие, настоящие громны. Громныначинались там, где человек останавливался, чтобы повернуть назад, только он хотел повернуть, как видел, что над ним нависает что-то огромное, и в большинстве случаев это были громны, предельные состояния, там, где могло начаться разрушение цели, там возникали громны, и это был намёк на великое, объект для сравнения.

Я слушал его, но не очень хорошо понимал, и я спрашивал, но он говорил: подожди, и вскоре на нас двинулось что-то гигантское – я сразу почувствовал это величие, мы обернулись, и там стояли громны, их сложно было с кем-то перепутать. Они стояли там, большие и твёрдые, и я понял, почему он говорил, что их теперь не увидишь в городах, что они как будто вымерли или попрятались, раньше даже детям показывали, а теперь – как чудо: смотри, смотри, громны… Это были люди, которые подавали примеры, человеческие герои, истинные авторитеты, и я казался себе совершенно маленьким среди них. Насобирав уважение, мы подошли. Я был искренне польщен этим знакомством, и даже забыл, что мне был нужен каменный знак, но они дали его сами: они дали мне знак, который тут же затвердел у меня в голове.

– Что это был за знак? – не выдержал один из слушателей.

Это был крик, чей-то застывший крик. Думаю, что это был крик всех людей, когда-либо живших, их общий собирательный крик, который окаменел, и вот они отдали мне его. Не буду рассказывать, каким благодарным я чувствовал себя. Теперь у меня появился голос, это было крайне полезное приспособление, и оно действовало во мне вместе с телескопическим зрением и мешком вечностей за спиной – я был поистине одарён, только тогда я понял, что одарён.

Я вышел на середину пространства, выделил глазами точку и начал кричать из этого каменного знака. Так я проорал огромный тоннель, но там не было ни одного поезда, зато был я, идущий по этому тоннелю.

Не буду рассказывать все истории, связанные с поисками бумажного лампиона, но некоторые из них остались во мне навсегда. Так, например, однажды я увидел нескончаемые леса, и я шёл по этим лесам и высматривал всё, что попадалось на пути. И всё было понятным до тех пор, пока не появились какие-то огоньки, крохотные запасы света, и я не мог оторвать от них глаз. Это были огненные жуки кукуйо. Местные жители привязывали их к ногам вместо фонарей, набивали в лампы, вставляли в волосы. Люди ступали по темноте, обмотанные огненными жуками, и я смотрел на них, и мне хотелось реветь, что-то в животе такое стояло – как будто восторг, детское… Эта картинка – это было доброе для людей, невыносимо доброе, и я отводил глаза.

И я стоял около этого леса и думал о том, как далеко я зашёл в этом путешествии, как много увидел вещей, которые не смогу уже ничем «перебить», никаким впечатлением…

Я вернулся назад в город, и это снова был перелом: у меня скопилось такое количество памяти, что надо было оставить где-то или поменять, я очень бы хотел поменять. И вскоре натолкнулся на некое учреждение, это был обменный пункт, я вникнул в него и спросил: а где бы я мог обналичить сознание, и они спросили, в каком виде я хотел бы получить, и я сказал, что выводом хотел бы получить, и они ответили, что выводов как раз не выдают, но могут упаковать это в опыт, но так я и сам мог бы упаковать, а мне нужны были выводы – хоть какие-то, хоть промежуточные: такая огромная память, а выводов никаких не достал.

И тогда я решил раздать себя людям, и я подходил к ним и говорил: возьмите, возьмите, я долго копился и теперь я могу отдавать. Я шёл по середине улицы, и мне приходилось заглядывать в лица, чтобы найти берущего, я говорил: возьмите, негромко так говорил, но только опускали глаза: никто не хотел брать, и я подумал разместить некое объявление – «отдам в хорошие головы», но даже по объявлению никто не хотел брать, и я не знал, куда себя деть, я был подвешен, как примеры из будущего, и первый вопрос, который встречал меня на лице каждого собеседника: имеешь ли ты право вмешиваться в поведение мышечных людей? Они не узнавали во мне человека, говорили: посмотри, вот настоящие люди, посмотри, какие они крепкие и реальные, посмотри, как они хорошо сшиты: все эти мышцы, ткани, голова стоит, руки рубят, туда-сюда по сторонам...

И вскоре я, конечно, застрял. Все мои качества болтались, как ни к чему не привязанные, и я дрожал, я не знал себя, как нитка порвалась, или её никогда вовсе и не было. Я валялся там, совершенно вечный, но это была не свобода, это была не свобода, это была рвань: я умудрился отодрать себя от общей системы координат, но вставить никуда не сумел, и у меня не было особенных идей. Я бродил по разным местам и спрашивал: какие у вас тарифы на домашний арест, но от меня всё время отмахивались, и тогда я насобирал этих отмашек в кулак, развернул его, и там была основа для размышления.

Готовый размышлять, я шёл по тротуару и тихо наблюдал, как из людей что-то сыпется, как люди шли-шли, и из них выпали все желания – теперь я вспомнил, что видел это и раньше, и очень был удивлен, даже пытался говорить, я останавливал их, указывая на сыпучесть, но люди отталкивали меня и даже принимались защищать эти свои состояния. А зачем вы живёте вообще? – Чтобы радоваться, веселиться, быть счастливыми. – Но счастье – это состояние верного пути. – Это для вас, говорили они и исчезали, в прямом смысле исчезали. Так одни, а другие подводили к витринам, и там какая-то сумочка – вещи, как искусственные костыли для воль. Это то, чего вы действительно хотите? – Посмотрите, какая она красивая! Конечно, это то.

И теперь я бежал от них сам, бежал на собственном отвращении, двигая своё осуществлённое тело, и я падал на каждом шагу: упав в материю, не все научались, но мне повезло. Я убежал оттуда, я сбежал, и где-то я споткнулся, остановился, это была витрина смыслов на пограничной территории, там, где заканчивалась материя и начиналась рыбокаменная река, это был магазин смыслов, и я зашёл туда и увидел, что всё было по полочкам: религия упакована, вера упакована, можно купить сразу несколько смысловых пластов, если хватит воображения. И я подумал: может, проблемы никакой и нет? Вот же оно, всё по полочкам, своими глазами вижу.

Это была последняя надежда на людей, которую я испытал, это была последняя, но мне надо было проверить её, вдруг, она дала бы мне шанс увидеть их новыми глазами. И я прошёлся по этой пограничной территории, и там дома стояли как будто в разрезе, и можно было наблюдать. Я встал около одного из домов. Оттуда шёл какой-то разговор, и я слушал его несколько часов подряд, но так и не понял, что это было такое, и разговор ли, потому что люди говорили ни о чём, и делали это так раскованно, они умели говорить ни о чём, как наученные; и я всё ждал, где будет тема, хоть что-то определённое, но ничего такого не было – они поговорили и разошлись. И тогда я заглянул и увидел, как сияют их лица: они были довольны тем, что сейчас между ними произошло!

Я отшатнулся, вышел оттуда, хотел уходить, и у меня была одна единственная мысль – остаться одному, жить на глубине и проявлять себя так, как это возможно только из глубины. Я вышел, но уловил чей-то взгляд. Там стояли странного вида существа, вместо рта у них была сморщенность, и они вопили через неё: дай, дай. Я достал логику и понял, что это вторичноротые. В период зародышевого развития на месте первичного рта у них образовывалось анальное отверстие. Люди делились на тех, кто был умным, на тех, кто был талантливым, и вторичноротых – они не попадали ни в одну из категорий, но всё время пытались дотянуться то до одной, то до другой, и неизменно не дотягивались, но забирали наглостью, которая компенсировала способности, это называлось «пробивная энергия».Я думал пройти стороной, но они обступили меня с этим своим «дай», и мне пришлось поинтересоваться, что же они хотят получить. Каждый из них оживился и пропихивал вперёд свои интересы, я чувствовал их телом, это было неприятно – чувствовать выпяченные интересы, и я сторонился, но они не отлипали от меня и дай интервью, дай, дай! Мерзкие твари.

Я шёл по тротуару, угнетённый, и из глаз моих являлась новая форма жизни – знаки, навязчивые, смоляные, клеймо, кучи амбицилов, чтобы закрепить понадёжнее души – это, наверное, для разбавления и чтобы не так крепко жить. На углу сидели гоши и пели хлебные песни, люди-отпугиватели, и я подумал: как они хорошо все сработали, как они превосходно сработали – отпугивание удалось, и надо поскорей уходить.

Я выбрался из города без единой вечности за спиной, я выбрался из людей, и мне потребовалось время, чтобы распридумать себя. Бумажный лампион я тогда так и не нашёл и потерял саму мысль о том, зачем я этот лампион начал искать. Вернулся в дом, продолжил частную практику, и только огненные жуки кукуйо время от времени прожигали мою память, превращая воспоминания в яркую сверкающую золу, которой я удобрял свои сны.
 

*******

Они встречались. Иногда гуляли в лесу, по дому, иногда в лесу, и теперь вот (в лесу). Дариус принёс сэндвичи, пакет седой бескрайней дали и маленький поцелуй в висок, который он осуществил тут же, при встрече, и на ней была какая-то шапка, но это не помешало обнаружить висок и выразить ласковое прикосновение. И потом они сидели рядом друг с другом, как будто пикник, и он смотрел на неё так, словно старался запастись.

В пространстве её глаз теснились феи и феечки. Там было огромное поле свечей, и огонь рос, небо, параллельные миры, местами въевшиеся глубоко в память, – созданное для высматривания другими людьми очарование, и вся она – её лицо, её жизнь, всё было создано для высматривания другим человеком. Это называется женщина, подумал он, но тут же отпустил: ибога была не такая, как все, – вырванная из контекста, светлая, обессмысленная, но полная прямой красоты. Руки, лицо, волосы были такие гладкие, что хотелось их пить. Она существовала за границей материального, в особом месте, где не было никаких пороков и перемен, и он смотрел на неё и думал: как же она смогла удержать это в себе – такой вес отсутствующего содержания, как же она смогла удержать.

Она молчала и говорила, редко говорила, говорила пересохшими реками своего сознания, и он бросался ей на помощь и наполнял эти пустыни своими надеждами и своей памятью, рассказывал ей про коней, и это состояние, когда люди приходят к одной мыслимой тишине, – оно было у них. Они встречались, и он сидел тут, напряжённый от многого счастья, как будто хотел выужинать все эти будущие тёплые вечера с ней, как будто подозревал, что есть какая-то точка, из которой незаметно, но вниз, из которой немного способов, чтобы выходить – сокращёнными видами объятий, взаимоуважением, детьми…

Она умела только отдавать, ибога умела отдавать, отсюда и трещины, даже воздух брал из неё, даже время тянуло из неё, не говоря уже про людей. И когда он оказывался рядом, она ходила его шагами, двигалась мелкими движениями, как будто дрожала, как будто хотела выбиться из этой оболочки, но только расшатывала её.

Ночи были холодные, страшные, и они перемещались в какие-то дома, садились у окна и ждали этот рассвет, видели рассвет, зарезервированный для малолетних мечтателей.

– Эти комнаты, ярко расписанные тобой, этот холодный аквариум вывернутой наизнанку воды, в котором жила жадность до твоих поцелуев, – этого он никогда не говорил, между ними не было этих привычных мелочей, ослепительные юды отсутствовали, но мужчина читал девушку пальцами, как манускрипт.

А потом он шёл из этого тёплого дома, и над головой у него что-то пело. Это было скопление – пело, и он не знал, почему это пело выбрало именно его, но он слушал его, как советы; это была не музыка, но это было пело. И он ловил себя, схватывал обеими руками и ловил на какой-то мысли, но это была не мысль – это было пело, и тогда он понял, что счастлив…

…Дальше я сам расскажу, от первого лица.

Я не мог оторваться от этой нежности. Это шуршание под её волосами... Каждый раз, когда она поворачивала голову, что-то раздавалось – шорохи, и я вспоминал про свои бумажные носки. Я вспомнил про носки и решил, что она должна увидеть мой дом и те лошадиные дни. Мы собрались, и я повёл её в свою деревню, туда, где стояли музейные дома, и мало кто знал, что такое место существует: оно создавалось и перестраивалось, оно было процессом, как и сама жизнь. Мало кто мог бы туда попасть, но я вырос в этих краях и знал эту дорогу наизусть.

Мы подошли к глубокому обрыву. Это была такая дорога по воздуху, которую предстояло миновать, и там был висячий мост, а по бокам его – большие синие фонари. Это была огромная дорога – узкая, как леска, прорезающая пронзительный белый туман. Ибоге захотелось идти впереди, и она пошла впереди, но сначала она спросила меня: а почему этот мост висячий? это грустная собака? И я понял, что она видит то же, что и я, что мы говорим на одном языке – таком, в котором присутствовали собака с висячим мостом.

Когда мы перешли на другую сторону, то увидели небо, залитое в короткое, но ёмкое слово. Я взял её руку и начал дуть в неё, как в трубу. Я хотел показать ибоге, что она существующая, материальная, волшебная, и она понемногу начинала верить. Мы шли туда, где возникал красивый информационный мир, рассеивался как среда обитания, и вокруг геометрического пространства не было, зато был текст, заменивший среду.

Вскоре мы дошли до следующего объекта, это был обычай, требовалось пройти через него, и мы сначала засомневались, но всё же прошли – это был обычай ходить, и по пути нам встречались разные сувениры хохмообразные, мхообразные, однокоренные – слова, в основном, это были сувенирные слова определённого вкуса, их можно было грызть, щипать, нюхать в зависимости от самого слова, и мы накупили много пакетиков со словами и потом ели их целыми предложениями. По сторонам были блестящие кусты, имелись в виду звёздные тернии, и мы шли по ним. На поворотах блуждали ядерные муравьи, лелеянные норы, лоры – что-то мало связанное друг с другом, но надо было выискивать общий смысл и выбирать нужную дорогу.

Мы шли и вскоре натолкнулись на дар, это был настоящий гигантский дар, он стоял такой огромный, что и не сразу понятно, но вскоре удалось догадаться, что это был дар, дар речи, теперь уже заповедная конструкция. Вокруг неё водились живые мурашки, везде там бегали и по нам тоже бегали, мы гладили их и кормили словами, которые остались в сувенирных пакетиках.

Вскоре появились первые люди, и было какое-то событие у них, потому что все ходили такие увлечённые. Там стояли тележки с луной, на которых продавали лунные пирожки, и никто не замечал, что давным-давно почти все пирожки в мире были лунными. Около огромных белых флагов ходили девушки и вычёсывали их, а потом делали парики и носили на своих головах. В снежном доме птицы падали сверху, как осадки – ледяные, фигурные, и их можно было сосать. Потом была рассветная мастерская, и там не было никого, только остановленная множественность будильников: а то ведь живёшь и никогда не замечаешь, какие рассветы, а они где-то появляются каждое утро…

Мы росли там, как холодная трава, как роса – влажность проросла, и сверху горели цвета, ничего явного, только ощущения. И вот мы вышли к этому полю, и они стояли там – вопросы, это были такие крюки разных размеров и форм, и на каждом была табличка с текстом. Рядом лежали листы, и желающие могли написать что-нибудь и надеть сверху на крючок. Так многие крюки казались лохматыми, как флаги, – из-за огромного количества бумажек.

– Что ты хочешь написать? – я спросил.
– То же, что и ты. Я хочу, чтобы мы писали вместе, – так она ответила, и я должен был насторожиться, но я размяк, мне показалось, что это похоже на нежность.

И я писал на каком-то листке: она готова на связывающее нас заклинание? и ибога писала: он готов? Потом мы хотели прикрепить листок к одному из крюков, но она знала ответ и без этой церемонии, она сказала: да, я готова произнести связывающее нас заклинание, и я сказал, что тоже готов, и мы оба сказали его – молча произнесли, и это было самое надёжное – поцелуй.

Потом мы стояли там, словно помолвленные, только что прошептавшие друг другу, с горящими телами, и под ногами у меня была вечность, и над головой витало пело, я всё время ощущал его, и мне не хотелось, чтобы это ощущение заканчивалось. Мы стояли там, и вскоре она нашла мою пуговицу, мою духовную пуговицу, и расстегнула её… Я бы не поверил, что это возможно, если бы она не сделала это прямо на моих глазах – она расстегнула мою духовную пуговицу, но я не замёрз, потому что она обняла меня.

...Мы ушли оттуда через несколько часов, с этого кладбища вопросов, некоторые из которых действительно были мёртвыми, но другие стояли лохматые, сами на себя отвечающие, их тоже было немало. Мы уходили оттуда, и перед нами лежал целый мир, и мы замахивались вопросами, делали руки крючками и брали этим жестом – друг друга и всё, что нас интересовало, цепляли из самого мира, но не давали себе проваливаться в это безграничное всемирие и удерживали себя от ответа, из которого не смогли бы выбраться. И я подумал, что теперь она точно сможет думать из самой себя: ведь у неё появилось столько воспоминаний, собственная память… Я действовал так, пытаясь её спасти, но я не мог вообразить, к чему это в итоге приведёт.

…И потом я сидел у неё в гостях, во дворике, куда их выводили на прогулку после обеда. Воздух был какой-то святой, можно было вдыхать и оставлять его внутри – он совершенно не портился. Онабыла смирная, глаза опущены, руки заплетены. Мы пили чай из больших пластмассовых кружек и всё время молчали, а потом она увидела что-то там, внизу, оживилась и сказала: видишь, это чайный зверёк, он остаётся на дне чашки, когда жидкость заканчивается. Я пытался поддержать разговор, я шутил, какие-то шутки, но ей было невесело, она сидела рядом и била в меня своим одноместным сердцем – я был везде в ней, рос из каждой клетки её тела, из каждой мысли…

Это был я. Тот зародыш – это был я сам, она вырастила меня у себя внутри, она заполнилась мной, и я лишил её шанса когда-нибудь найти саму себя. Ибога осталась человеком, которого думают, вот только раньше её думали другие люди, а теперь –  я один; и когда я опомнился, мы были уже поглощены друг другом, как обоюдохищные, съедали друг друга – так можно было подумать, но съедал только я, она даже не противилась…

Вскоре внешние события подошли. Ибога потеряла место: она не могла больше сидеть там, она срывалась и говорила на людей моими словами, то, что я в неё вложил, она выкидывала на них, и некоторые были невиновны, но она не умела различить. Так что её уволили, и квартиру тоже пришлось отдать, но она ходила совершенно счастливая – она жила из меня. И постепенно это становилось всё сложнее: я не мог жить из двух точек сразу.

И тогда я начал думать о том, чтобы лишить себя сознания, чтобы быть похожим на неё, чтобы мы стали на равных, и это был хороший план, но я не знал, как мы найдём друг друга потом, если я это сделаю, возможно, по инстинктам, но как же я буду защищать свой боевой смысл без действующего сознания?.. Надо было на что-то решиться, и я привёл её в каузомерное, дал ей защитное имя – ибога. Она рассказала им о том, что читает по деревьям, про особую красоту, и они приняли её. Первое время всё было хорошо, но потом ибога начала искать деревья в каузомерном и стала попадать в города. Она чувствовала себя настолько живой мыслями обо мне, что ей всё время хотелось проверять, и её еле спасали после этих проверок, а однажды потом поместили вот в этот домик, где чайные зверьки на дне и воздух как святой… Теперь я хожу к ней в обед, и мы сидим на скамейке, как раны открытые болеющие, и я не знаю, как ей помочь залечить.

Дариус выдохнул семь или девять выдохов одновременно и вышел из своего рассказа. Настроил глаза – там рядом сидел Гюн со странным выражением лица.

– Ты только что рассказал про любовь.

 

*******

Вы дождётесь – дождь, выведение облака в мензурке или световой ливень – чего вы хотите? Вложите уверенность во взгляд. Кто ещё подкинет вам качественную реальность, кроме вас самих?!

Вопрос оставался подвешенным, но тема ответа понемногу приоткрывалась: высматривание. Это был удивительный процесс. Из глаз смотрящего тянулись узкие пучки биорадиационных излучений мозга, и когда они достигали «объекта назначения», то как бы привносили в него некое намерение, и объект становился подвижным. В растянутом виде это называлось «верой».

Было время, когда люди не знали, как верить, их собирали большими партиями и показывали: так, вот вы берёте этот объект и начинаете как бы выдавливать его по отношению к вашему настоящему – сначала были предметные образцы, потом появились образцы человеческих жизней и спекуляции на состоянии веры, которое вызывали и как-то использовали, массово вызывали: вот есть такой-то человек, поверьте в него сейчас, и завтра вы получите блага, но может, не завтра, может, это образное выражение, относится к последующей жизни… однако блага гарантированы! стоит вам только поверить, подходите, верьте же, ну…

Это начиналось вот так – с человеческой веры, человек учился смотреть на что-то внутри себя, и вскоре это случалось на самом деле. Это были зачатки высматривания. Сначала никто не понимал, как это работает, но потом научились создавать это – намерение. Появились новые слова: «цель» и «желание» (для более коротких маршрутов). Когда высматривают на больших экранах большие чувства, или сюжет, или смешное, когда собираются вместе, чтобы высматривать, и высматривают спектакли, или пианиста, или друг друга – влюбленные высматривают.

Высматривая, люди учились помнить, сначала они не умели и строили все эти города, цифры, стрелки, дорожные указатели: они учились помнить. Города – это были первые театры памяти, места для сохранения идей и понятий, объекты герметической философии. Потом уже ездили по туристическим странам, временам, взглядами ездили, возили свои глаза по замкам и по пещерам – увидеть что-то всеобщее, и банки интерпретаций везде повырастали, собственных реакций мало осталось, поэтому пользовались банками интерпретаций, смотрели чужими мнениями, ходили на фильмы и высматривали их чьими-то глазами, чьими-то ощущениями – заранее данными.

Весь мир был переоборудован под высматривание: грандиозные города, напичканные зеркальными домами, большие крепко сколоченные объекты, подпитываемые живой силой человеческого любопытства – так сохранялся баланс, то есть объекты не пропадали, просто становились общедоступными, и так множились эти высмотренные города с искаженной историей, приторные настолько, что вряд ли стоило пить с ними чай. Высмотренные площади, гулы и закоулки, блестящие от скользящих памятники, скучные сады, убитые времена, запертые лабиринты чудес.

Высматривая, люди как бы забирали часть этого, и сначала казалось, что оно только укрепляется от каждого взгляда, и оно действительно укреплялось, становилось известным, но потом возникала некая точка перелома, и объект начинал терять свои определяющие качества: те же туристические места, и ещё события, вещи, люди – всё имело ограниченное количество слоёв, которые можно было снять. После прохождения этой отметки оно становилось «всеобщим» и теряло свою первоначальную суть.

Эти приученные к высматриванию улицы, машины туда-сюда, эти большие светофоры, организмы пешеходные – всё было так наглядно, установлено и по форме, и по содержанию. Человек идёт, а вокруг огромные стены, но дóма не получается – это только стены, и что-то выцарапано: появляется и исчезает. Одни только стены – и ещё трубы, огромные трубы. Они затягивают, и вы попадаете в эту трубу, и там вас пичкают изо всех сил, там в вас пихают эти скульптуры – информационные слепки с предметов, вымышленное благо, созданное как бы из ничего и поставленное в пример. Это время отличается сделанностью, и это сложно не заметить, как создаётся картиночная реальность, растёт поколение мистификаторов, сроднённых со словом «фикция», – фикцификаторы и мистагоги.

Как человек высмотрел себя в данный момент в данном состоянии, как он схватил себя за жилы, как племенной скот, и тащил по рынкам истории, он продавал себя, читал огромные цифры, выменивал на монеты времени, ходил пешками ног вертикально, мужчинами ног входил в различные ситуации, двигался там, бешеный, устремлённый, как бедный, богатый любыми победами, выводил себя в рейтинги людей.

Но среди всего этого существовали отдельные вкрапления невидимого, которое многих не волновало вовсе, в силу того, что они никак не догадывались о его существовании, но другие, знавшие, что это есть, тайком высматривали его тоже. Одним из примеров были умозрительные опыты, которые происходили в каузомерных поселениях, и сами каузомерные поселения. Другим примером было такое явление, как добро.

Именно об этом размышлял теперь Гюн – о добре и зле, и как их различить. Как говорили: добро светится. Если поступок светится – это добро. Свет – это маркер, и как бы его ни пытались подменить, там, где есть истинный свет, там есть чудо, иди по маякам, расставленным по берегу твоей реки. Правда, теперь эти маяки порядочно сбились, света истинного мало осталось, и только события по плафонам, искусственный свет, а если чувства, то трагически битые, невидимые ценности, в темноте не различить, и люди идут по ним, объясняя: свобода, выносят это слово, выносят, как транспарант, и машут им, намереваясь взлететь…

И где среди этого добро?

У Гюна были некоторые ориентиры, данные мастером по сакрализации рутин, и по этим ориентирам он шёл на поиски добра, вспоминая, что в последнее время видел не добро, но, скорее, имитацию добра, все эти рекламные натягивания рта, безжалостная вежливость, доходящая до истерики, когда вам внутривенно вливают хорошее, внутрижизненно, и вы пытаетесь говорить: спасибо, я больше не хочу, но они: возьмите ещё, у нас огромные скидки, и значит, вы сможете взять столько добра, чтобы и унести не получилось, и в магазинах эти йогурты с приклеенными эмоциями, работники с показными сердцами – горы добра, целые города добра – берите, будьте хозяином жизни, завалите себя всеми этими никчёмными предметами, жрите в четыре рта, сделайте алмазные зубы, беситесь, носите перчатки из годовой зарплаты учителя, больше и больше – сколько у вас этого добра! – вы боггач, вы боггач, вы бгггг…

Так он вспоминал. Но на этот раз, может быть, повезёт, и покажется истинное добро – такое, которое не требует присутствия наблюдателя, чтобы заключить в себя какую-то оценку. Вот куда он пришёл: это была такая большая комната, и они сидели там все, смотрели друг на друга, но ничего не происходило. Они сидели, как волшебные розы в горшке, колючие, но волшебные, и они ждали, когда их разоблачат, вытаскивали свои шипы и шипели друг на друга, и ничего не происходило – полная тишина, и даже никакой картинки и никакого шума: они просто сидели там, в тишине, в обществе друг друга. Они почти смирились с тем, что ничего уже не будет происходить, какая-то пустота, небытие, и они почти смирились, но тут это началось – общий звук, громкий, на всю громкость. Это было биение сердца.

И сначала никто не пошевелился, продолжали сидеть, но потом у кого-то капельки потекли, и другой уже вслух говорил: мама-мама, а кто-то просто рыдал, и они вжимались в свои тела, как хотели почувствовать её, и как это было тогда – тёплое, руки и глаза. Мама. Она была везде, и это её сердце, оно крепило их к какой-то общей истории, и не было никакого страха и никакого испуга, они были продолжатели жизни, подхватывали собой поток жизни и несли его как факел, как это честь для меня.

Похоже на возвращение – Гюн возвращался к одному из своих начал. Как детство проходило, и оттопыривалась некая дверь, дверь оторопью пошла, ела темноту, горбушка света в проёме, и немногие могли бы сойти за своих, проходя через эту дверь, в основном они просто входили без всяких подозрений, и дверь оставалась открытой за ними, и они смотрели на неё, и все боялись повернуться туда, туда, где начиналось задверье… Но теперь они были с обратной стороны, какие-то одинокие мысли и разные ранимые головы. «Когда я плачу, я хочу, чтобы кто-то услышал, чтобы меня взяли на руки. Я буду плакать, пока меня не возьмут на руки, пока меня не прижмут к тёплой груди, пока мне не пошепчут в ухо, я буду плакать. Изорву себе всё горло, стану красным, замочу слезами комнату, но не успокоюсь, пока меня не возьмут. Не сдамся, даже если устану, даже если звуки закончатся, даже если ночь и все спят, и никого нет вокруг. Я буду ждать, пока они не придут, пока они не найдут меня...»

Сердцебиение длилось, и тихие голоса: что память достанет из себя?.. Как можно запастись этим небом, как небом запастись, и тут кто-нибудь говорит: я хотел запастись, но я не знал, куда мне идти и где это продают, и как мне его упакуют, и смогу ли я донести. Можно было заказать доставку, и я поискал там, немного неба – написал в поисковой строке, но на запрос никто не откликнулся, и надо было проживать целую жизнь, чтобы понять(что) люди душевно голые. Как птицы бьются о небоскрёбы, где продолжается небо, так люди бьются о небоскрёбы; и доктор глаз, принявший дождь вместо лекарства, и тот, кто умер от гипотезы, – все они бились о небоскрёбы, мечтая о высоте. Или мечтая о путешествии – море. Как взрослые самцы кораблей плавали по дороге, ходили по дороге подростки, разгадывая коды стихов… Кто-то разыскал в сундуке вальс и кружился, другой был подвешен, третий – обречён, но это продолжало стучать – внешнее сердце, и только потом переходило куда-то выше, к голове… Где началась эта височная бойня? И кто победит.

Гюн качался, читая по собственным мыслям, пока мурашки не вышли на кожу. Потом он бегал по этажам, разыскивая главного чудака, который всё это изобрёл, и вскоре он нашёл её – женщину, летающую в качелях альтруизма, и он густо жал тонкую руку, выспрашивал различные подробности, и женщина с охотой объясняла, как долго они искали этот звук, и сколько сердцебиений нужно было совместить, чтобы услышать нечто универсальное, и как люди спасаются этим звуком, бегут от одиночества, чтобы не чувствовать себя брошенными…

И он слушал её голос, тёплый, как голос пшеницы, такой жёлто-ворсиночный, нежный голос из детства и видел, что это была одна из тех восхитительных женщин, которые пережёвывают мир и кормят им будущих людей, они не глотают его, как мужчины, они всегда отрыгивают и передают.

Это были хорошие, одна из социальных групп. Они долго прятались и так увлеклись, что так и остались там, в прятках, были потеряны, и разыскивали себя только по определяющим делам. Гюн всегда хотел познакомиться с ними поближе, но что-то его смущало, они сами его смущали, сам образ хороших, ему приходилось отводить глаза, потому что он боялся нарушить то фантастическое равновесие, в котором они пребывали.

Это было первое добро, которое он увидел за этот день, и надо было многое посмотреть, так что он бережно попрощался и отправился по следующему приглашению.

Если там показывали добро, то здесь его рассказывали. В зале собирались люди, которые писали сказки, но это были непростые сказки, их называли лечебными, и они назначались строго по рецептам как ортопедические намерения: детям прописывали сказки, а взрослым – мифы (лечебные мифы), каждый из них создавался индивидуально, и самые агрессивные обиды, кошку подкожную, спазматические решения – всё удавалось излечить. Как пациент посещал нужного специалиста и показывал ему свою рану, говорил о ней, мол, так и так, у меня есть рана, и специалист осматривал его рану, и дальше выписывал рецепт – какую-нибудь сказку или стихотворение, и человек готовился к принятию этого лекарства – изучал всякого рода материалы на сходную тему. И потом он возвращался к специалисту, и тот начитывал ему готовое произведение в рану, и текст внедрялся в органические ткани, он вставал туда, как заплатка, и рана заживала, рана как пожиратель жизни, затягивалась, и какой-нибудь маленький рубец из эпохи последних антонимов – вот и всё, что оставалось от беды. Это были высокие специалисты – поэты с медицинским образованием, писатели-врачи.

Гюн слушал с большим интересом, а последний пример в очередной раз напомнил ему о том состоянии, когда у него выпали все ресницы, потому что информация попала под кожу, и он вывалился в своё воспоминание. Куда-то исчезли потолки, и этот вопрос: что такое добро, и с какой стороны посмотреть… А может, нужно придумать какие-то ленточки, чтобы можно было маркировать вот это добро, улыбка, расположение – но это имитируют… Что-нибудь ещё должно быть. Спутанные светлячки в волосах… Это, конечно же, свет! Внутренний свет подделать невозможно, это определительное, но как на него навести?


Страницы: 1 . 2 . 3 . 4 . 5 . 6 »

скачать dle 12.1




Наверх ↑
Поделиться публикацией:
1 137
Опубликовано 19 июл 2014

ВХОД НА САЙТ