ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 216 март 2024 г.
» » Ольга Балла-Гертман: «Жадно хотелось иноустроенного»

Ольга Балла-Гертман: «Жадно хотелось иноустроенного»


По случаю выхода книги «Упражнения в бытии» (М.: Совпадение, 2016) критик и эссеист, постоянный автор «Лиterraтуры» Ольга Балла-Гертман рассказала Александру Чанцеву о своём детском чтении, научно-популярных СМИ, желании стать философом, интенсивности жизни, «Живом журнале» и идеальной книге.


Александр Чанцев: Ольга, вы не только пишете много, но и об очень широком спектре книг. Нон-фикшн всех цветов и проза, сугубо научная литература и поэзия, философия и травелоги. Есть ли у вас какие-либо (само)ограничения? Например, я никогда не пишу о поэзии хотя бы в силу недостаточного с ней знакомства…

Ольга Балла-Гертман: Я бы сказала, что как раз сплошные ограничения. Есть (увы!) слишком много областей знания и культурных форм, к которым я невосприимчива или равнодушна. Например, я плохо восприимчива к политической истории и к истории права, безразлична к спорту и его истории, равнодушна к криминальным и военным сюжетам. Едва воспринимаю кинематограф, почти совсем не – театр, оперу и оперетту. (Область моей восприимчивости, я бы сказала, почти совсем ограничена буквами на бумаге.) Чуть лучше воспринимаю живопись, но даже не как искусство, а, скорее, как совокупность чувственных впечатлений, витальных стимулов (её воздействие на меня, я бы сказала, досмысловое, – поэтому о понимании тут говорить не приходится). Ничего не смыслю во всём, что связано с музыкой, и совершенно глуха к технике и естественным и точным наукам, не говоря уже о математике, являющейся в страшных снах со школьными сюжетами и по сию пору.
Всё, к чему я хоть как-то восприимчива, видится мне связанным между собою на моей внутренней карте. Как раз легче говорить о том, что мне интересно и внятно. Эту совокупность областей внимания можно обозначить примерно так: история (и, так сказать, анатомия) идей, история культурных условностей, способы, которыми человек понимает, моделирует и домысливает мир и самого себя.
Меня почему-то очень волнует всё, что связано с исторической изменчивостью чего бы то ни было, и стоит на обложке книги появиться слову «История», как я уже встрепенусь ему в ответ. Вот, скажем, при всём равнодушии к технике – там, где речь идёт о смыслах, домыслах, иллюзиях и мифах, которыми человек её наделяет, – мне уже становится интересно. Интересно, как разные культурные области, соприкасаясь и пересекаясь, влияют друг на друга, порождая гибридные, переходные и промежуточные формы. Интересует, каким образом – скорее, какими разными образами – устроен человек как существо символическое (соответственно, всякий раз встрепенусь и в ответ сочетанию слов «культурная антропология»). Вот это я, собственно, из всей совокупности читаемого и вычитываю.

А. Ч.: Мне кажется, недостатка в подобных исторических антропологиях в последнее время отнюдь нет – проповедуемый уже несколько лет журналом «НЛО» «антопологический поворот», всяческие серии вроде «история повседневности»… Интересна ваша культурная антропология. Понимая, что ответ – на безграничное эссе, всё же спрошу о вашей истории чтения. Детские книги – трансформация вкусов – неизменные величины?

О. Б.-Г.: Ну, траекторию построить вполне реально! Совсем-совсем детское чтение, начиная с трёх лет и до сколько-нибудь сознательного отбора, было, как выразился забыла уж кто, «огромным и бессистемным». Книжки, которые более всего запомнились из этого очень раннего этапа читательской биографии, – пожалуй, из дошкольного, если проводить границу – влияли скорее не как литературные явления, а как своего рода вспышки и ожоги жизни, – соответственно, повлияли они никак не на последующие литературные предпочтения, а на общее чувство жизни, на дрожь и печаль о ней. Помню, как обожглась таким образом о «Маленького принца», в которого сунулась лет шести – думала, что это детская книжка, – а там была змея, которая «разрешала все загадки» и увела Маленького Принца с земли, - с тех пор я этой книжки боялась, думая, что «это про смерть», и чувствовала, что говорить об этой книге нельзя, потому что связанное со смертью – тайна. Книжка из-за одной этой змеи вся сделалась про смерть, остальное померкло. Помню книжку о собаке – «Нигер» (автора забыла, конечно – а обложку помню по сию минуту, прямо вместе с изломами и потёртостями), в конце которой главный герой-пёс умирает, я страшно его жалела. Ещё были книжки изумления жизни, от которых она расцветала и делалась до той же самой дрожи вкусной – её хотелось на вкус пробовать. Такой была книжка «Приключения Дук-Ду» о бельчонке, который всего боялся и в результате забыла уж чего перестал бояться (дали её мне не иначе как в воспитательных целях, поскольку я тоже боялась всего подряд). Так вот запомнилась мне оттуда совсем не мораль про то, что не надо бояться (она как раз забылась стремительно), а то, как главный герой с сотоварищами-бельчатами рисовал и как они сами делали для этого краски из сока разных ягод. Мне отчаянно хотелось так же. Я много лет помнила эту книгу именно как «книжку о бельчонке-художнике». Уже в школьные годы сопоставимое (но слабее) очарование – именно чувственное, от самой фактуры воображаемой реальности – исходило от книги Памелы Трэверс «Мэри Поппинс». А ещё была страшно волнующая книга о многомирьи – «Перевёрнутое дерево», писанная каким-то индийским автором (сейчас вспоминаю его имя как Кришан Чандар). Главный герой спускался по дереву, которое росло ветвями вниз, под землю и попадал там в разные миры. Смысл всего этого предприятия состоял, сколько помнится, в осуждении социальной несправедливости, с которой герой в этих мирах сталкивался и боролся, но это было, разумеется, совершенно неважно. От самой идеи того, что миров может быть много и можно попадать из одного в другой, пламенело не только воображение (представлявшее мне картины того, как в разные миры попадаю я сама), но всё моё тогдашнее существо вообще.
Вообще, у меня ещё с дошкольных пор была (собственно, и осталась) привычка повсюду таскать с собой – как дети часто таскают игрушки – какую-нибудь книжку на правах оберега от всего окружающего, собственной параллельной и автономной жизни (типа кислородного баллона – подышать), читая её везде, где только представлялась возможность. Ясно помню, что это было не следствие тяги к знаниям, но потребности в дополнительной жизни и вообще в том, чтобы куда-нибудь уйти. (Как тут не вспомнить, как в школе надо мной смеялись за постоянное чтение на переменах!)
Когда стали формироваться первые осознанные предпочтения, страшно нравилось читать о несуществующем, о том, чего нет и не может быть (думалось, что писать и читать о том, что может быть, – скучно и вообще нет никакого смысла). Соответственно, подряд и почти без разбора читались вначале любые мыслимые сказки, потом – до тринадцатого года почти исключительно – всяческая возможная фантастика. Это не значит, что я не читала уж совсем ничего другого, но с особенною страстью – вот про такое, про радикально выдуманное. И другому это шло, конечно, в существенный ущерб. Жадно хотелось иного, иноустроенного, – вариантов существования, как можно менее похожих на данный нам в опыте. – На тринадцатом году случился перелом, когда мне случайно попался на глаза учебник «Диалектический и исторический материализм», а в его начале – фраза о чём-то вроде того, что-де философия занимается «наиболее общими законами» природы, общества и мышления. То есть, сообразила тогдашняя я, – самой сутью всего, самым главным. Неистово воодушевилась, прочитала книжечку с конспектом (!) и комментариями, чего до тех пор никогда не делала, и решила, что это – единственное, чем вообще стоит заниматься. С тех пор мною читалось всё, о чём можно было предполагать, что это имеет отношение к философии, – и параллельно всяческая фантастика из неубывающей страсти к иному.
Жизненный проект в моей подростковой фантастичной голове был такой: стать писателем, а поскольку зарабатывать литературой деньги нельзя (возможно только, если писать угодное власти, какой-нибудь унылый соцреализм, что, разумеется, недопустимо), зарабатывать их надо чем-нибудь другим – и на роль этого чего-то другого я назначала, оцените комизм ситуации, философию. В связи с литературными амбициями в последних классах школы стала читать в больших количествах и без особенного разбора всё, что имело, по тогдашнему моему разумению, отношение к критике и литературоведению. Мне казалось, кроме всего прочего, что это очень родственно философии: философия занимается устройством мира, а литературоведение – устройством мира, осуществлённого в слове. (С тех самых пор мне интересно, как устроена литература, почему она так устроена и что люди думают, чувствуют и воображают по этому поводу.)
С конца девятого класса наконец-то стала интересоваться человеком как проблемой: тем, как вообще устроены люди изнутри, почему я устроена так, а не иначе, и что с этим делать, – и стала, столь же дикорастуще, читать всё, имеющее отношение к психологии.
Переживши на восемнадцатом году катастрофу в личных отношениях, я почему-то – в прямой связи с этим, только не понимаю, как именно устроена эта связь, почему она такова – пережила резкий слом (почти) всех жизненных сценариев. Среди прочего, исчезла потребность быть писателем и – почти совсем – потребность в художественном слове как предмете чтения: это стало чувствоваться «несущественным». Я не читала почти ничего художественного на протяжении десяти лет (и с тем большим усердием поглощала книжки из всяческих гуманитарных областей знания с безусловным предпочтением всего, связанного с философией, – страсть к небывалому уступила место страсти к невыдуманному). Я их до сих пор поглощаю, поскольку, по собственной глупости, не получила хорошего образования, только философия уступила доминирующее место истории смыслов и культурных форм.
Снова читать художественное я стала, влюбившись в человека намного старше себя, – меня очень уязвляло, что во мне так мало объёмов жизни, что по количеству пережитого и перечувствованного я намного ему уступаю, и стала накачивать себя этими объёмами жизни, чтобы хоть сколько-то соответствовать адресату своих чувств, – и вообще, чтобы узнать, какие бывают между людьми ситуации, как они проживают их изнутри, – не как объясняют, а именно как проживают. С тех пор во мне так оно и существует: художественное отвечает за объёмы и интенсивность жизни, за чистую и самоцельную витальность, и ради него и читается, а интеллектуальное и вообще всяческий нон-фикшн - …тоже за объёмы и интенсивность жизни, просто проживаемой несколько иначе. В том, что я когда-нибудь «начитаю» себе приличное образование, я давно уже отчаялась, так что читаю теперь единственно ради интенсивности (ну, и ради приведения внутренних пространств в некоторых порядок, но это уж во вторую очередь). Она – самая неизменная величина во всех моих переменах, с трёх лет и по сей день.

А. Ч.: Чтение на переменах… С подачи наших знакомых критиков про меня ходила шутка, что я читаю по 500 страниц в день (что осуществимо, но на практике, конечно, недоступно). А сколько читаете вы? В своей последней книге вы пишете про чтение как благотворный труд. Читать нужно много (освоить как можно больше, в неохватном море интересного!) – или же мало (вдумчиво отдаваться каждой книге)?

О. Б.-Г.: Ну, пятистам страницам я могу только завидовать (хотя при известном усилии тоже могу, просто для этого надо ничем другим не заниматься, а вот это уже не выходит). Но в среднем страниц 200 в день (точнее, вечер-ночь) вполне получается. Когда-то больше, когда-то меньше. (Считаю только бумажные страницы, их считать легче, за электронными не уследишь.) – Вообще-то, разумеется, гораздо лучше вдумчиво отдаваться каждой книге. В такой гонке и спешке ничего ни хорошего, ни глубокого нет. Если уж говорить о том, что, по моему разумению, «нужно», то – неохватного всё равно ведь не охватишь – я бы сказала, что нужно насущное, то, что реально отвечает на внутренние запросы. Такая экстенсивность ни к чему, кроме поверхностности, кроме разлетания внимания в несобираемые стороны, не ведёт. Просто – и по работе приходится (а я радостно за это хватаюсь), и страсти раздирают: и то, и это хочется присвоить. Но, по большому счёту, это, конечно, не дело. В общем, простая суета: есть ведь и суета познания, и даже, резче говоря, – блуд познания: флирт со знанием не то что даже без серьёзных обязательств перед ним, а без самой возможности их. Знаешь, что никак не отработаешь, даже качеством собственной личности на это знание не ответишь: для того, чтобы вырастить качественную личность, тоже ведь нужна медленность.

А. Ч.: Да, в третьем томе вашей предыдущей «американской» книги «Примечания к ненаписанному»  (USA: Franc Tireur, 2010) вы пишете о негативных аспектах запойного чтения: «многочитающий – несомненный агрессор. Пожирание книг – экспансия, разрастание (в идеале – неконтролируемое и беспредельное, - уж не патологическое ли?) области "своего”» (С. 84)... Про суету. Ваша последняя книга выросла из записей в ЖЖ, в книге вы рефлексируете феномен дневниковости. Сейчас ФБ активно потеснил, если не скинул с корабля современности ЖЖ, как не жаль. Как вы воспринимаете обе эти «платформы»?

О. Б.-Г.: Прежде всего как площадку для коммуникации и для получения информации – о том, какие книжки выходят, какие литературные мероприятия случаются, вообще о том, что люди думают и чувствуют и какие у них бывают жизни. (И ЖЖ, и ФБ принесли мне много хороших собеседников, которых иначе не было бы никаких шансов встретить, а некоторые из них стали авторами нашего журнала «Знание-Сила».) Вообще, они сильно расширили мне горизонты. Кроме того, оба этих – как сказать? ресурса? – научили меня быстро писать, во-первых, в режиме импровизации, во-вторых, коротко и сразу по делу (тут смайл, ибо многое всё же не по делу, а по прихоти момента). ЖЖ люблю больше – за то, что там удобно хранить написанное и находить то, что написано давно. А ФБ – как стремительно исчезающий черновик.
Каюсь, я уж сама не помню, что понаписала в тех давних текстах, вошедших в «Примечания», но, как ни удивительно, с мыслью об агрессии многочтения и о патологичной экспансии своего ох как согласна, – причём, кажется, с возрастом и осознанием-прочувствованием ценности смирения – всё больше.

А. Ч.: Очень давно и очень много дискутируется о толстых журналах, которые должны были, как Бог у Ницше, умереть (главный редактор «Нового мира» А.В. Василевский даже называл дату – 2016, год, когда потонет в Лете «Титаником» очередная программа федерального финансирования). А какую нишу занимают научно-популярные (формулировка немного смешная, на мой взгляд, – наука может и должна быть наукой, а не попсой – но иной, кажется, нет?) журналы, пришедшие еще из Советского Союза, – «Знание-Сила», «Наука и жизнь», «Популярная механика»? Кто их читатель? Как живётся «Знанию-Силе», где вы работаете?

О. Б.-Г.: Наука, конечно, должна быть наукой, а не попсой, но важно, чтобы люди, не занятые наукой профессионально, имели возможность понять хотя бы в общих чертах, чем и почему она занимается, иначе есть большой риск сужения их мировосприятия и отторжения науки общекультурным телом, а там и отмирания. Мне кажется важным, кроме того, – как для самой науки, так и для культуры в целом – чтобы люди воспринимали науку не только в её утилитарных смыслах, чтобы сохранялось чувство ценности поиска истины как человеческого предприятия, понимание человекообразующего смысла стремления к истине.
О «Науке и жизни» и «Популярной механике» не знаю, об этом надо бы их спросить, – а о «Знание – Силе» как раз знаю. (Кстати, мы – журнал не очень толстый, там всего около 130 страниц, – соответственно, прогнозы о гибели «толстяков» вполне могут к нам не относиться!) При нынешнем обилии  изданий, с одной стороны, профильных, с другой – ориентированных на массового читателя, – необходимо издание, которое, в известном смысле, находилось бы в центре всего этого, наводило бы мосты между разными культурными областями. Вот именно это и старается делать наш журнал. Соответственно, его нишу я бы обозначила как посредничество: между разными культурными областями, во-первых, и между наукой и общекультурным сознанием – во-вторых. Мы рассматриваем науку как важную часть культуры – и как силу, формирующую, воспитывающую человека. Как и в шестидесятые годы, когда журнал обрёл черты, во многом действующие и по сей день, нам интересна наука в её общечеловеческих аспектах, «гуманитарных смыслах». Правда, мы уже не верим в неё так безоглядно, как пятьдесят лет назад – мы научились видеть её как проблематичную человеческую деятельность, – никак не единоспасающую, но очень важную.
Поэтому на вопрос, кто наш читатель, я бы ответила – каждый, кому интересно то, что происходит за пределами его профессиональной области, и кому небезразлично, чем и почему занимаются сейчас интеллектуалы.
Смыслом и сверхзадачей нашего журнала я бы назвала поиск общечеловеческих смыслов специального. В «Знание – Силе» «запрограммирован» максимально широкий тематический диапазон, охватывающий, в пределе, «все» науки, как существующие, так и имеющие возникнуть в будущем – от астрофизики и географии до археологии и лингвистики. То есть, принимаются, по идее, материалы по любой из этих наук, если только они написаны интересно и общепонятно, в режиме разговора с заинтересованным, но не имеющим специальных знаний человеком (о математике – для филологов, об истории – для физиков). Как учила меня в своё время моя наставница в профессии Ирина Владимировна Прусс, когда я, сочиняя текст про что-нибудь умное, городила науковидные конструкции, – «Напиши мне письмо и оторви обращение».
Понятно, что необъятного не обнимешь, и всего этого без объединяющей конструкции просто не вместить ни в читательское, ни в редакторское восприятие. Объединяющая же конструкция, она же и главная тема «Знание – Силы» её лучших лет, на которой держатся и из которой следуют все прочие темы – это чувство связи: разных областей бытия друг с другом и всего бытия в целом – с человеком.
Мне нравится вот какая формулировка: нам интересны общие корни человека и мира и те смыслы, которые объединяют, во-первых, разные науки, во-вторых, науку в целом – с другими областями культуры, мысли и жизни.
Главный вопрос, на который мы стараемся отвечать всем, что делаем, мы ставим так: какое отношение происходящее в науке и культуре имеет к каждому из нас?
Одна из предпосылок нашей работы – представление о том, что по-настоящему полно человек живёт тогда, когда соотносит себя с культурным – и мировым – целым.
«Популяризация», то есть перевод на общечеловеческий язык событий и достижений науки, примерно с середины шестидесятых воспринималась в нашем журнале как один из способов дать читателю увидеть связь человека и мира, в какой бы области тот ни был специалистом. Помочь ему понять, что к сфере его занятий может иметь отношение любая другая, что она способна стать для неё (и для него, читателя) источником смыслов. Это стоило бы назвать воспитанием цельности. Так я это и называю.
В общем, из всего этого следует, что живётся нам интересно. Я не вижу причин, по которым все эти вопросы могут перестать быть интересными и утратить смысл.

А.Ч.: Да, именно это существование между обычными СМИ и «толстяками» я и имел в виду… И не о 60-х, но о 70-х вы писали в той же книге «Примечаний к ненаписанному»: «и вот всё чаще думается, что интеллигентские семидесятые с их идеализмом, с их избыточным чтением, с обостренным вниманием к искусству, "духовной жизни”, с их вкусом к сложному и неявному – способны еще оказаться важным ресурсом человечности». Какая эпоха – в идеальном плане – вам ближе всего? (Вспоминая о том, что в той же книге вы приводили разные, зачастую противоположные рецепции Средневековья.)

О. Б.-Г.: Пожалуй, такого идеально близкого времени у меня нет. В шестидесятых я (родившись в 1965-м) была ещё чересчур мала, а вот те самые интеллигентские семидесятые с их избыточным чтением, вкусом к сложному и неявному и характерными идеализациями, с разговорами на кухне, которые вели гости мамы и моего тогдашнего отчима, а я слушала взахлёб, никто меня не гнал, – времена, на которые пришлось детство, интенсивное становление и набирание влияний – не то чтобы они уж очень были хороши (об идеальности и говорить нечего), – но они задали совокупность моих исходных очевидностей. Они – моя родина, по существу, поэтому как же не быть им благодарной за самое себя? Впрочем, как не быть благодарной и рубежу восьмидесятых-девяностых с его издательским бумом, расширением границ, с опьянением от воздуха истории, жадным и хаотичным ростом во все стороны? Тут тоже нет речи об идеальности, – но не случись со мной этих времён, не случись я в этих временах, – понятно, что я была бы совсем другой. Все иные эпохи мне чужие (но тем именно и интересны: как это людям удавалось, удаётся быть другими, чем я?).

А. Ч.: И всё-таки о прежней вашей книге – «Примечания к ненаписанному» – к чему именно? Спрашиваю потому, что ваши эссе (да и все эссе в их высшем исполнении) близки к прозе, а многие теоретизирования о литературе, повседневной жизни и так далее предполагают – даже не в анамнезе, но в пределе – собственную философскую концепцию… Какова для вас, если пофантазировать,  идеальная книга?

О. Б.-Г.: О, про идеальную книгу уже легче (большой довольный смайл). Это – книга, которую можно читать бесконечно (как, скажем, христианское человечество поступает с Библией, а некоторые люди русской культуры – с Пушкиным или Мандельштамом): постоянно перечитывать, проецировать на неё – вращивать в неё – всё новые и новые смыслы, которые не вытесняют старые, но вступают с ними во взаимодействие. В итоге получается такая Большая Книга Всего. – Это с читательской точки зрения.
С авторской же… скажу сразу, что я очень нова и удивительна себе в качестве автора книг(и) и не очень себя в этом качестве понимаю. И «Примечания к ненаписанному», которые, доброю волей Сергея Юрьенена, вышли в США в 2010-м (и никто их во плоти не видел, разве что во электронном образе), и «Упражнения в бытии», на авантюру которых я решилась, вдохновлённая Аллой Безруковой – редактором издательства «Совпадение», и которые наконец хоть кто-то, кроме меня, увидел и подержал в руках, – книги, состоявшиеся внезапно и именно что в режиме авантюры. Чтобы состояться в качестве полноценного автора чего бы то ни было, мне не хватило многого: и хорошего основательного образования, и – как возможных следствий его – систематичности и глубины в их соединении; очень не хватило внутренней (впрочем, и внешней) дисциплины. Органичнее всего я себя чувствую в качестве человека, пишущего отрывками на полях и дикописью в карманном блокноте. В общем, тип Хлебникова, таскающего за собой наволочку с рукописями, разве что я в виде наволочки предпочитаю толстые блокноты форматом «в ладонь» – из чисто тактильных соображений, а так – наволочка наволочкой.  (Прелесть такой позиции – она же и бесконечная уязвимость её, – состоит в предельной безответственности.) Такого человека можно, конечно, собрать в книгу и посмотреть, что получится. Но это, так сказать, внешнее действие, не следующее из органики такого человека.
Ненаписанное же – было у меня в амбициозной молодости несколько Больших, с очень Большой буквы, Проектов. Видимо, стоит оставить в стороне писавшийся несколько долгих отроческих лет и разросшийся до полной непомерности роман о городе, созданном в параллельном мире, о его возникновении и гибели, – кто ж в отрочестве романов не сочинял. Я много лет потом внутренне возвращалась к этому проекту, который понавбирал в себя всё, что только мог, и затонул, как перегруженный Ноев ковчег, – возвращаюсь иногда и по сей день: о нет, не в смысле написать, тут мне не хватает ни потенциала, ни подготовки, а в смысле повоображать, повыдумывать внутренне: роман об Иномосковьи, о Другой Москве, какой она могла бы – или НЕ могла бы – быть, существующей в ином потоке времени, соединённым с нашим его потоком сложными «кротовыми норами», «точками входа», с  иной историей, следственно – иной антропологией, психологией, языком, – но сделанными в конечном счёте из того же материала, что и мы здесь.
Из исследовательского я когда-то (а по формальному образованию я историк, закончила, помыкавшись некоторое время в прекрасном самом по себе Историко-Архивном – и много чего там набравшись, исторический факультет Московского Педагогического Университета) начинала писать исследование по культурологии почерковой графики под названием «Homo Scribens»: о существовании почерка в культуре, в частности, но не исключительно, его индивидуальных форм. По тяжёлому своему разгильдяйству, ни до чего законченного я его не довела, хотя отдельные главы даже были опубликованы – в сборнике «Знание за пределами науки», изданном Институтом философии РАН в 2000 году. (Корни замысла – в том, что у меня со школьных лет есть некоторая восприимчивость и внимание к тому, как человек выражается в его манере писать. Чтобы прояснить корни этой восприимчивости и природу явления вообще, я истратила семь с лишним лет жизни на работу в качестве эксперта-почерковеда. По сей день считаю это родом аскезы.) Таких книг – которые охватывали бы именно все аспекты исторического существования рукописной графики, в комплексе, включая и такие формы культурного сознания-воображения, как графология, – я на русском языке не встречала (возможно, потому, что плохо искала, и вообще искала давно, может быть, уже и появились), а на других не разыскивала. Это было бы очень интересно. 
В начале жизни мне очень хотелось написать Фундаментальный Труд «Антропология вещи»: о том, как человек наделяет вещи смыслами и как строит свои взаимоотношения с ними. Корни тут – в том, что чувственные отношения с миром я с самого начала сколько-нибудь внятной рефлексии переживаю как очень важные и сильно воздействующие, в частности, на мышление (вот название и ещё одного моего несостоявшегося Опуса Магнума: «Соматика смысла»), а взаимодействие с вещами – как этически значимое. Некоторую инореализацию эти проекты тоже всё-таки получили и получают по сей день. И «соматика смысла», и «антропология вещи» сейчас существуют у меня как тэги в ЖЖ, а кроме того, в «Знание-Силе» я завела и рубрику «Антропология вещи», чтобы публиковать там тексты, свои и чужие, о смыслах вещей. Небольшой текст о взаимоотношениях человека и вещи опубликовала я три года назад в сборнике статей петербургских и самарских философов «Сила простых вещей» (СПб.: Алетейя, 2013), но скорее лирического толка, – так сказать, интеллектуальная лирика.
Много лет собирала и собираю небольшие заметки к Опусу же Магнуму «Этика существования»; конечно, ничем систематическим он никогда не станет, но мне довольно и процесса собирания.
Много-много лет собиралась написать хоть что-нибудь о характере восприятия мира в дошкольном детстве. Этот текст, задуманный ещё на двадцать четвёртом году, я несколько лет назад отчасти всё-таки написала, и даже под исходно задуманным названием – «Время сновидений». Он тоже небольшой и совершенная интеллектуальная лирика, с основным акцентом на слове «лирика», но я очень рада тому, что он существует и даже опубликован, хотя и в мало кому известной и ныне, увы, исчезнувшей газете «Первое Сентября». Этот текст для меня очень важен.
Вот ещё что точно стоило бы написать, если бы у меня был достаточный талант для этого – это целиком (или по преимуществу) «внутренний» – о внутренних событиях – роман о том, как человек уходит из жизни: не в смысле умирает, а – задолго до этого, где-нибудь с пятого десятка жизни – отступает в старость, сворачивается, дистанцируется от мира. О неразделимости, даже взаимообусловленности, смыслоносного и смыслоубивающего аспектов в этом процессе; о диалогах с собственным угасающим телом. Это тоже потихоньку собирается под названием «Работа убывания», но романом, конечно, никогда не станет: мышление у меня категорически не романное, я не умею выдумывать ни сюжета, ни характеров, ни отношений между их носителями, ни драмы и интриги, и (что, наверное, даже важнее) не имею вкуса к ни к чему подобному; а как выстроить / вырастить роман помимо этого, не знаю. Совсем строго говоря, форма отрывочных высказываний, «опавших листьев» или листков из хлебниковой наволочки, чувствуется мне оптимальным (для меня) способом высказывания – и об этом предмете, и о многих других.
(Кстати, «Работа убывания» тоже отчасти состоялась в виде текста в апрельском номере «Знание-Силы» за 2013 год, главная тема которого была посвящена старости.)
К идеальным книгам всего этого, несостоявшегося и отчасти состоявшегося, никак, конечно, не причислишь, – но в этих категориях мне о своих писаниях никогда и не думалось. Или можно сказать так: самое лучшее – то, что пишется с внутренним огнём. При этом ему совсем не обязательно быть книгой, а вполне достаточно быть и, например, маленьким фрагментом неизвестно чего.

А. Ч.: И все эти темы вы так или иначе уже затрагивали в вышедших книгах… «Упражнения» собрали в себя записи всего за несколько лет середины двухтысячных – будет ли когда-нибудь продолжение?

О. Б.-Г.: Ну понятно, что они затрагивались, – вообще, насколько я себе представляю, внутренняя – значит, и мыслительная – жизнь человека строится как совокупность нескольких главных тем (и многих меняющихся неглавных), – которые, конечно, между собой взаимодействуют, – и человек эти темы на разных материалах проживает, осмысливает и проговаривает. Поэтому куда же было деться, хочется же всё это как-то продумать не только внутри себя, – выговоренное слово всегда несколько дисциплинированнее.
В принципе, конечно, можно, – я даже название на всякий случай придумала. Правда, не уверена, есть ли смысл, – оно ведь всё довольно однородное, – достаточно взять кусочек из любого места этой ткани, чтобы составить представление о её структуре и фактуре. (А так оно вообще-то всё время пишется.) Если вдруг подвернётся случай – исключать продолжение было бы опрометчиво, но вообще было бы интересно издать что-нибудь ещё – скажем, собрать некоторые особенно милые сердцу моему статьи про книжки.

А. Ч.: Какие тенденции современной – или не очень – изящной словесности вам интересны? Например, мне увлекательно следить за эссеистикой, травелогами, фрагментарной прозой и стихопрозой. Все эти жанры, кроме, кажется, последнего, представлены, к слову, в ваших собственных книгах…

О. Б.-Г.: Саша, наши с Вами области интересов пугающе совпадают (смайл). Именно, именно это: всякого рода промежуточные и фрагментарные тексты – эссеистика, дневники и записные книжки, фрагментарная проза, пометки на полях чего бы то ни было, комментирующее бормотание, тексты, не признающие границ, сопротивляющиеся жанровой классификации и дикорастущие по краям столбовых дорог. (Мне кажется, помимо всего прочего, что словесность такого рода особенно плодотворна – в ней бродит и вызревает то, что потом будет освоено и укреплено в более канонических литературных формах, – это такой плавильный котёл.)  У истоков моей любви к такой словесности стояли в своё время – максимально, казалось бы, разные – Лидия Яковлевна Гинзбург и Василий Васильевич Розанов (и русский перевод Сэй Сёнагон). Отдельным пунктом – всё, что относится к смысловому и словесному освоению человеком пространства вообще и городов в особенности. Моё внимание притягивает выщупывание смыслов и смысловых ростков в повседневности (в которой, по моему разумению, вообще происходит всё самое важное); заставание смыслов и предсмысловых движений в момент возникновения, врасплох, на лету, ещё до того, как они подберут себе готовое и претендующее на окончательность слово (за такую смыслоуловительную практику очень ценю Андрея Левкина). Очень интересно мне то, что делает Дмитрий Бавильский в своей блогописи едва ли не каждый божий день, что он делал, в частности, в своей, вышедшей в прошлом году, «венецианской» книге «Музей воды». Очень мне была мила – по неслучайному совпадению, венецианская же – книга Кати Марголис «Следы на воде». Люблю ускользающую от всяких рамок прозу Дмитрия Дейча, особенно, пожалуй, его онейрографическую книжку «Записки о пробуждении бодрствующих» (название которой упорно помню как «Сон о пробуждении бодрствующих»). С большой симпатией читала этим летом «постпоэзию» русского француза Мишеля Деза.

А.Ч.: Ваша эссеистика – возьмем такой всевмещающий термин – сама очень близка художественной прозе. Нет ли, не будет ли у вас опытов в прозе как таковой?

О. Б.-Г.: В детстве и юности они, как и было сказано, были (со всей наивностью и неумелостью, этим возрастам присущей). Потом всё это резко оборвалось, как и почему-то многое, в связи с личной катастрофой на восемнадцатом году, – просто перестало быть, выжглось (хотя стихи ради самогармонизации – исключительно в этих целях – иногда после этого сочинялись, но очень редко, и я вполне отдаю себе отчёт в их глубокой вторичности). В принципе, хотя будущее нам не открыто и зарекаться глупо, сейчас, как и много лет подряд, я не чувствую смысла в том, чтобы возвращаться к писанию художественного, просто потому, что ясно – хорошо я этого делать не могу, а плохо – стыдно (по-моему, даже стыднее, чем писать, скажем, плохие статьи в газеты и журналы, потому что художественное – ближе к сути вещей; пишучи плохо, мы грешим против сути вещей). Я, например, знаю, что совершенно не умею строить сюжета, придумывать взаимодействия между людьми, понимать логику этого взаимодействия – то есть, драматургическая составляющая этой возможной прозы у меня просто в минусе. Я не умею видеть мир и его отдельные ситуации разными глазами – глазами разных персонажей, говорить разными голосами – что в прозе, по моему разумению, категорически необходимо, – а у меня, что ни собери, всё получается один и тот же автомат Калашникова. (Это и в начале жизни не получалось, недаром из того романа про иномирье ничего не вышло, – не только потому, что он был всем, чем можно, перегружен, но и потому, что не было крепкой драматургической конструкции, которая бы всё это держала.) Мало ли дурной прозы на свете? Да в избытке. Но ведь и хорошей, к счастью, много! И она нуждается во внимании. Поэтому всё-таки честнее и добросовестнее – в моём случае – занимать позицию внимательного читателя.
Вообще, когда-то, отвечая сама себе на вопрос о смысле жизни, я придумала такую формулу: он – в том, чтобы делать то, чего, кроме тебя, не сделает никто. Вот качественную беллетристику точно без меня напишут. А внимательно прочитать… ну, конечно, и прочитают тоже без меня, но я это могу делать с помощью собственной оптики, имеющей некоторые черты штучности. Пожалуй, я бы сказала так: то, что не осуществилось во мне как в создателе текстов, отчасти осуществляется во мне как в их читателе.

А. Ч.: На просторах русской блогосферы известны не только такие ваши выражения как «под лапу» (в запас) и «библиофагия», но и – «хребты безумия» (о неконтролируемых стопках книг дома). У нас нет внятной системы сдач ненужных книг куда-либо в библиотеки, да и все книги оказываются в итоге нужными. Как вы справляетесь с этой проблемой, есть ли советы?

О. Б.-Г.: Эх, самой бы кто посоветовал… (грустный смайл) Скорее всего, я с ней не справляюсь, я с ней живу. Ну, совсем ненужное можно просто отдать в буккроссинг, в конце концов! Он как раз есть во многих библиотеках, я как-то видела и на Ленинградском вокзале (правда, года два тому; не знаю, жив ли ещё). А вот как ориентироваться в накопленном нужном… на этот роковой вопрос ещё никто не ответил. Пока приходится старым дедовским способом: перебирать книжечки по одной в поисках нужного. Независимо от степени достижения результата, попутно находится много интересного!


 

________________________________________

См. также: О книге Ольги Балла-Гертман «Упражнения в бытии». Максим Алпатов. Искусство избытка. Ольга Бугославская. Постатеистическая вера. Сергей Оробий. Обзор книжных новинок от 15.10.16 // Лиterraтура, № 86. – Прим. ред.

скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
4 312
Опубликовано 10 дек 2016

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ