(рассказ)
Осенняя колонна 84-го несколько раз откладывалась, и бронегруппа вышла из полка только в середине ноября. Что даже кстати! Три-четыре дня до Кишима, день там, за неделю вернемся. Сутки, двое на разгрузку и опять — машины провожать. Если повезет, к Новому Году управимся. Потом праздники и вот она — замена. Поеду-ка я домой. Хорош с меня, отслужил свое...
Наши почти все ушли. В третьем взводе из осенников 82-го стались мы — пехота: Гриша Зубенко, Богдан Завадский, да я. Три славных тополя в горах Бадахшана. Аксакалы хреновы...
Зубяра сейчас вытянулся вдоль ребристора, подпер балдой башню и дрыхнет, сучара. Я тоже бы приснул, да меня с командирской 147 хорошо видно. На Серегу нарываться с утра не хочется. Свесив ноги в люк старшего стрелка и увалившись спиной на башню, рассеяно пялюсь по сторонам.
Хорошо... Солнышко припекает, тепло. Дорога грязной дворнягой весело юлит под траками. Тяжелая пыль, придавленная ночной влагой, выше фальшбортов еще не клубится. Небо тяжелой синью налилось, над головой близко нависло. Горы вокруг головы склоняют, начали приседать и желтой перхотью покрываться. Это заканчиваются скалы «точки». Третий мост, и скоро выпрем мы в долину. А там — равнина, пару выгоревших за лето зеленок, потом сраный Баланджери и родное кишимское болото. Дом третьего батальона и танкистов.
Вот они — танкачи. Видно, еще за сутки выставили боевое охранение — встречают. Это приятно, молодцы. Полезное гостеприимство.
Встали... В наушнике портативки затрещал голос любимого взводного:
— Слышь ты, жопа! Подъем! Вообще охренели! И толстомордого своего толкни! Саперы сейчас пойдут...
Вот те на! На кой?! Спрашиваю:
— Что там?
— Не знаю. По общей передали, что ночью два раза били по постам. Может, минировали, может еще какая хрень. Короче, просыпайтесь и... твою мать. хотя бы винтовку в руки возьми, а!
Ладно, ладно... не кипятись, родной. Щассс... все нормально...
Сел, вытянул из люка за кончик ствола свою эсвэдэху. Толкаю в бок Зуба. Тот только мыкнул в ответ. Приложился посильнее. Братишка разлепил левый глазик и нехотя протянул:
— Видъебысь...
— То, Гриша, не я, то взводный.
— Зи взводним... — и опять закрыл глаза. Ну, вот — поговорили. Славно...
Поднялся, осмотрел колонну. Стоят машины, пушки елочкой на обе стороны развернули. Мы в голове, в полутора километрах от самой бронегруппы. Перед нами только БТР кого-то из штабистов, три старых корыта саперов да два танка с тралами. Как раз напротив машины блокировки остановились. Поворачиваюсь. Колонна, как кавалерийский клинок на две трети влезла в распоротое брюхо кишимского предгорья. Вроде — все спокойно. Впереди, слева, чахлые, не то что дувалами, даже ленивой изгородью не перекрытые россыпи садов, да мертвый кишлачишко на пяток расстрелянных руин. Справа две говеные кошары, непонятная загородь, под обрывом — река.
Место, правда, узкое — истеричная Кокча в мутном реве заходится. От противоположного берега начинают расти скалы. Здесь помаленьку, это потом, к Третьему Мосту они вытянутся как надо — нигде больше такого не встретишь — чудовищные россыпи гигантских базальтовых игл, штурмующих небо.
Маленькие горы, не маленькие, а до камней всего ничего —- метров четыреста. Оттуда правоверные вполне могут упороть и мало никому не покажется. Да и с гранатомета, пожалуй, дотянуться можно, хотя и маловероятно... А вот место, откуда бы я мочил колонну на месте духов! Метров сто пятьдесят по курсу — не то ущельеце, не то коридор меж скал, и вглубь уходит...
Перегибаюсь через башню и хлопаю Катаева по шлемофону. Санек вылазит, глаза смеются. Тыкаю ему пальцем в коридор. Оператор-наводчик, тем временем, ехидно хихикая, в свою очередь, показывает на ствол своей пушки. Орудие-то уже по уму направлено. Сам дурак! Пора бы и привыкнуть — пацан уже полтора года, как отлазил по горам. Машу рукой, начинаю орать на молодят. Народ зашевелился, перекладывают оружие с места на место, мешки из-под задниц убирают — ретиво изображают боевую готовность.
Зубяра тоже сел, пулемет поперек переставил. Вот уж скотинка боевая! Когда дрых лежа, ПК меж ног вдоль машины кинул и еще правую на приклад уложил — ковбой файзабадский. Теперь дуру свою поперек развернул, руками подперся и дремлет сидя. Со стороны посмотришь — боец чем-то по делу занят. Ну, что тут скажешь: Дед Многомудрый Быстрозасыпающий. Зараза такая!
Кликаю по связи. Тишина. Оглядываюсь на 147. Звонарев о чем-то треплет по шлемофону. Потом выразительно сплевывает прямо к себе в люк, поднимает глаза и машет мне рукой. Топаю к нему, по пути, со сто сорок восьмой слазит Пончик — замок уже. Подошли. Серега немного полечил нас, поматерил кишимцев и перешел к делу:
— Сходу проскочить не получиться. Стремно! Дали команду на пешее сопровождение. Впереди идут саперы. Бэтер уходит назад. Ты, Бобер, сразу за ними, я за тобой. Слободянюк забирает всех молодых и вместе со сто сорок восьмой стоит здесь пока не подтянется рота, а там — в распоряжение ротного. Вопросы?
Да какие тут вопросы. Нормально все, Серега! Молодых отдадим да поедем дальше. Но оказалось, что вопросы есть.
— Да, Глеб, ты Ткача отправляй, а Болды все же оставь: три ПК на головной — это нелишне.
Спасибо, родимый, утешил... Пошли по машинам.
Тут все просто — так фишка легла. Нормальных людей — пехоты, во взводе раз-два и обчелся, максимум двенадцать-тринадцать бойцов. И по сроку службы поделены неравномерно. Нас, осенников, когда-то было много, но мы уходим — большая часть уже уехала. Теперь много молодых, а мы трое — даже не дембеля, приказ прогремел два месяца назад, мы гражданские. Но кого это заботит. Поэтому, мало того, что пошли все, так еще на каждого по два салабона. У меня: Юра Ткаченко и Темир Ургалиев.
Юра умненький киевлянин, славный, но физически слабый и невысокий мальчик. Все еще ребенок. Русые реснички светлых глаз не скрывают и всегда удивленное выражение на них. Чуть чем-то заслушается, сразу рот открывает, прям как дите малое... Нет, пусть мне ответят: какой же надо быть отмороженной тварью, что бы этого ребятенка за речку отправить, а! Я его жалею и всячески опекаю. Несколько раз на операциях таскал его пулемет, чтобы Ткач не лег — они с ПК одного роста. Взводному понравилось... очень удобно получилось — опытный дедушка снайпер и, он же, по ситуации, пулеметчик.
Темир — другой: крупный, крепкий малый с Зауралья. Смышленый, веселый, открытый, честный. Глазища под черным ежиком антрацитовыми угольками искрятся. Прям не татарин — китаец настоящий. Говорит почти без акцента. Из всех проблем — прилипшая к нему дурацкая кличка. А как получилось: кто-то из старых на него наехал, начал орать ну и достал видно. Темир присел, прижмурил свои щелки, словно защищая уши поднял ладони и давай орать по-своему: «Болды! Болды! Болды!» — хватит, то бишь. Так и приклеилось...
Подхожу к машине:
— Ткач, бегом к Пончику на машину... — тот засуетился. — И пулемет оставь! Ко мне в люк его, быстро! И ленты туда же... Давай, давай, сынку!
Пока тасовались меж машинами саперы пошли... Ну и мы следом попылили...
***
Не зря Серега с утра еще на «точке» завелся. Знала его чуйка: не будет бесконечной лафы — платить придется.
Только двинулись, только за саперами машины выстроили, и пятидесяти метров не прошли, как рубанули нас. Откуда не ждали...
Вначале из руин в ста метрах от нас вылетела граната и ахнула аккурат посередине катков головного танка. С садов тут же ударили одиночные бойцы — тяжело задумкали буры. Бьют саперов...
Пока граната долетала, я уже мухой слетев с брони, распластался слева под гусеницами. Как что-то внутри толкнуло — не полез на противоположную от обстрела сторону. Словно лист приклеенный, рядом растянулся Темир.
Зуб нырнул в мой люк, выставил пулемет и первый из нас приложился штук на пятнадцать по глинобитным развалюхам. Катаев сверху разворачивал пушку.
Смотрю в прицел — да нет там никого! Лежит наверняка этот гаденыш сейчас на дне погреба и бесу своему молится, чтобы пронесло правоверного. В рот тебе ноги! Не пронесет тебя, падла! Бля буду, не отсидишься, паскуда конченная!
По садочкам тоже не видать — высунется один, стрельнет и опять засядет. Каждый по разу — всем весело. Тут с противоположной стороны, из-за Кокчи, лупанули по-взрослому. Ну вот, дождались... На слух — под десяток автоматов, где-то вдали ДШК кашлем зашелся, легла первая мина.
Понеслась война, твою мать! А до дома осталось — всего ничего... песня такая была...
Ну, а что делать?! Осматриваюсь: лупят густо, но в основном саперов, нас так, по попке похлопывают. Пацаны и собаки вначале на правую сторону за машины рванули, вот их там и встретили. Кого-то уже волокут в десанты, кто-то лежит, крики, маты... Шанхай!
Танки башни доворачивают, но еще молчат. Машина прикрытия позади нас тоже ствол поднимает, причем не за речку — на сады. Да понятно, свой геморрой болит сильнее. Там где-то РПГ бродит! Что ему тот крупнокалиберный да миномет?!
Закидываю винтовку на голову Зубенко, тот из люка высовывает Ткачевский ПК. Щассс, с-суки, побазарим! Две секунды — с Темиром разберусь!
Укладываю пацана поближе к броне, там рытвина на треть штыка. Тыкаю пальцем в ближайшие сады и кляну страшными карами, если попробует подняться. Давай, военный, пора за работу...
Поворачиваюсь к бурам спиной, закидываю сошки на ребристор. Понеслась, бля! Даешь буги-вуги!
Все это секунды. Сейчас, вспоминая, они укладываются в плотные блоки и пару мгновений тогда, сейчас можно вспоминать часами. Скорость восприятия, не подстегиваемая кипящим адреналином, иная. Время всегда течет по-разному... Память тоже избирательна. Первыми возвращаются самые сильные впечатления. Шоковые... Как выстрел пушки, например...
Мир от неба до самого земляного нутра внезапно лопнул, треснул вдоль мокрой простыней и наступил миг нирваны. Потом пустота взорвалась дикой болью в ушах, яростным звоном миллиона цикад, упругим толчком в каждую пору тела и напоследок полыхнула жаром в лицо. Танк прикрытия саперов выдулил из ствола бело-оранжевый шар метра на три в поперечнике. Позади меня громыхнуло вновь. На месте крайних, самых больших кишлачных развалин вырос утес из пыли и дыма. Организм встретил знакомые ему ощущения легким подташниванием и чувством собственной отстраненности, потерянности в этом мире. Братская память контуженых...
Все... башни развернулись за реку. Хвала Всевышнему! Стоять под углом выхлопов — так и вконец мозги вытекут. Глянул на Болды — ничего мальчонка, не поперхнулся, строчит себе помаленьку короткими, как по писаному.
А за речкой грязножопые товарищи и вовсе посказились. Не иначе обдолбленные — лезут прямо под орудия. Санек Катаев щедрится от души, дорвался пацан: столько проходить пехотой, чтобы обломилась ему под раздачу знатная пруха — автоматическая пушка БМП-2. Ну и поливает длинными, не жалея снарядов.
Я тоже так, особо не экономя, как дубеля пачками всаживаю (Юра потом спасибо скажет). Приметил сразу троих аллахеров за передней грядой и вздохнуть им, высунуться не даю — частыми, на три-четыре патрона, очередями гоню их, недоношенных, к соседней скальной россыпи. Меж ними и валунами — открытая площадка; проскочить бы вам надо... Смелее... попытайтесь, суки, на спор!
Катаев замечает мои трассера, на ходу врубается в тему и густо прикладывается сверху. Хорошо... Следующую перебежку делает уже один — только шапчонка пегим войлоком мелькнула, словно пасху ему на голову натянули. Ну-ну, гандон... я начал, Санек закончил — от души нагадил с обоих стволов поверх моей очереди. Усе мама, сливайте воду...
Только вошел в раж, дурное веселье боя вставило, слышу крики: «Санинструктора!». Плохо дело... У саперов есть свой внештатный санинструктор, вместе за одним операционным столом в гнойке стояли. Идет с пацанами и наш прапор, Степан, фельдшер второго батальона.
Дотягиваюсь до Зуба:
— Коробку давай!
Эта жаба скрывается в люке и через пару секунд выбрасывает мне... ленту! Ну, бля, хохол, понадкушенный!
Спорить некогда. Закидываю ему отработанные звенья с оставшимися финиками, укладываю в свой короб новую сотку, загоняю затвор и, согнувшись пополам, лечу к саперам. Только добежал — оборачиваюсь на сопенье за спиной. Вот те на! Темир свою дуру сзади тащит. Мать-перемать! лежать! убью!... Ну, да ладно, не назад же под пулями гнать. Своих дел не меряно...
Здесь — полный кавардак. Двое уже в десантах, над одним колдует Степан. Еще боец, с перетянутым по хэбэшке коленом, сидит, привалившись спиной к люку, и длинно строчит куда-то в горы. Понятно, вот он где — мой сапер-санинструктор. Между машинами — куча-мала. Двое, все уже в крови, пытаются тащить третьего. Тот упирается, кричит, плачет, тянется к своей собаке. Пес лежит на боку и под ним уже черная, растоптанная сапогами лужа. Все вперемешку: люди, звери, где чья кровь? кто ранен? куда? кто кричит?
Между машинами саперов не шибко-то и чвиркает, жить можно. Ору что-то про маму, отталкиваю самого ретивого — явно не ранен. Тот, что упирается — с пробитым правым бедром и течет с него слишком добряче — своя лужа уже. Не до эмоций. Фиксируя выбрики, наваливаюсь плечом сверху на живот, накладываю жгут под самые яйца и, не отпуская, вбиваю в другую ногу одну ампулу промедола. Бинтовать некогда: ногой он сучит, конечно, знатно, но разбери в горячке, все что угодно может быть — и кость, и артерия, и нерв. Врачи разберутся. Двое, что держали, волоком тащат его в десант к Степану. Пацан просто заходиться. Тянется к псине и кричит, кричит, кричит: «Дуся! Дуся!».
Спи, давай, братишка, разберусь я с твоей Дусей. Подхватываю животину и за другую броню. Какой здоровый кобель, просто огромный... Вот тебе и Дуся! Тут подскакивает Болды, хватает за хвост и лапу, и уже вдвоем шустро затягиваем собаку под десанты.
Эх, какой у меня татарча толковый! На ходу приметил, за здоровую лапу ухватился. Молодец... А пулемет свой бросил! срань такая!
Тем временем танки так дружненько угандобесили по скалам, что, по-моему, даже по Кокче рябь пошла. Вначале прошлись по приметному коридорчику — так миномет по третьему разу больше и не гавкнул. Потом упороли куда-то повыше, в скалистую даль, ДШК тоже в момент прижух. Полечили и АКМщиков. Представляю, как духи после первых залпов дрыснули по щелям. Да остыньте, тут не спрячешься...
Не суетные ребятишки танкисты: редко базарят, да кулаки тяжелые, отгавкиваться желание пропадает быстро и всерьез.
Под конец прилетела пара «крокодилов», покружили, отшипели сверху НУРСАМи, порычали пушками и отчалили с чувством честно исполненного интернационального долга. Красавцы! Всегда им, летчикам, завидовал... По определению, элита! Говорила же мне, долбню, мама: учись сынуля, тяжко жить неученому...
***
Саперы рванули сразу, по горячему. Полные десанты раненых — не до мин уже, на «точку» надо — вертолеты на подходе. Подошли машины колонны, популяли в скалы, на ходу помолотили сады и, набирая скорость, двинули в Кишим. Мы остались на месте, в полусотне метров от танка боевого охранения. Когда пойдем назад, будем первыми. Привыкли, не удивляемся.
У меня еще должок - руки чешутся! Заводиться стал шибко быстро, что-то не было такого раньше — домой пора. Махнул Богдану, тот подхватив свою винтовку, перепрыгнул на нашу машину. Оставив молодых на месте, мы, выждав окно в сплошном потоке движущейся бронетехники, направились назад, к остаткам кишлачка.
От души танкисты приложились... Там и так ничего живого уж не было, а тут и вовсе: одни огрызки фундаментов, словно гнилые драконьи зубы из мертвой земли торчат.
Гаденыша приметили сразу — еще на подходе. Лежит, воняет рядом с воронкой. За малым не ушел... Помню, удивился, насколько грамотная и продуманная позиция: залег, тварюка, не в самом кишлаке, а в низинке, метрах в тридцати-сорока от последних руин. И лупанул в проем меж дувалов. Со стороны по хвосту гранаты видно, бьют из середины кишлака, а он — вот где! Да ладно, все равно не выгорело: и танк не сжег, только каток подпортил, и самого по запчастям закопают.
Рядом огрызок гранатомета. Отлично... Сереге подарок сделаем, он комбату, тот — комполка. Глядишь, кто-то дырочку в кителе, а то и в погоне просверлит. Потери — издержки войны, раненые — проза жизни, а вот захваченное у мятежников оружие это — поэзия успеха!
Подошли к духу. Лежит, уткнулся рылом в пыль, правая рука вместе с плечом и лопаткой оторвана к хренам собачьим. Левая — подвернута и растопыркой вверх вывернута. Одной ноги от колена нет, только поодаль калоша валяется. Наша, кстати, советская — черный низ и малиновый бархат внутри. Правоверный весь порубан, окровавлен, обожжен, одежду со шкуры клочьями сорвало. И мелкий такой... несчастный, когда дохлый.
Подцепил стволом пулемета, перевернул на спину. Стоим втроем, глазами лупаем. Спецы тоже из люков повысовывались, с машины смотрят. А перед нами — птенец желторотый. На вскидку, лет двенадцать, может чуть больше. Глаза открыты и забиты палевой пылью так, что очками кажутся. Черты лица — Мефистофель в отрочестве. Вот с таких в средние века бесенят и чертей писали. Лицо звериной национальности...
Не знаю, такое накатило... никогда со мной подобного не случалось... да и чтобы с кем другим — не видел. Поднял пулемет и всадил в харю очередь, только ошметки полетели... Нате, хороните красавца, великого моджахеда!
Подошел Зубяра, закинул свой ПК за спину, забрал мой и, приобняв за плечи, тихо сказал:
— Пийдемо, братусю, хай йм неладно буде...
Да, куда уж неладнее! С чем и отвалили...
***
Возле машин суета — молодняк позиции готовит. Взводный закинул в башню остатки РПГ и помчался отчитываться — машина комбата в Баланджери. Осмотрелся по сторонам: мой Юрец с остальными, под бойкие окрики Слободянюка, который Пончик, бодро лопатой машет, а Темира не видно. Не понял?!..
Вон он где! Сидит под деревцом над мертвой псиной и что-то скулит. Непорядок! Подхожу... Оказывается, поет! Уселся на корточки, сорванной веточкой отгоняет от собаки мух и что-то свое, бабайское, грустно мурлычет. На тощие пожелтевшие ветки накинута плащ-палатка, вот в этой тени они и пристроились.
И самое интересное, смотрю, а пес-то дышит! Нормальная собака, круто! Редко, мелко, с перебоями, но распоротый бок вздымается. Присел рядом, осмотрел. От шеи до самого брюха, как бритвой, весь бок по диагонали распанахан. Видны надсеченные ребра, но не разобрать, целы ли. Разваленная рана прибита пылью, кровь почернела и свернулась, вздыбив густую и уже заскорузлую шерсть. На груди тоже — все торчком и присохло. Жара...
Нога еще пробита, помню. Сейчас не посмотришь, переворачивать, мучить животину не хочется. И так понятно: кранты, отвоевался пес. Но и подыхать солдату, хоть и четвероногому, так, на обочине, не пристало. Хотел еще промедола вколоть, но потом передумал, кто его знает, как он на собак действует, а пес и так не дергается.
Аккуратно положили собачуру на плащ-палатку и отнесли в десант моей 149. Вечером похороним...
***
Посидеть спокойно не дали. Приехал взводный, тут же по связи одна команда, потом еще одна; поехали, родная, кататься! Угомонились только под самым Кишимом. Начинало потихоньку смеркаться. По связи запретили разжигать костры — бред полный! Какого?! От кого прятаться, всю округу за день на уши поставили! Да ладно...
Завели БМПшки, повыкладывали на эжекторы банки с кашей и тушенкой, греем. Залез я в десант и вижу задратую морду, осмысленный взгляд и даже, гадом буду, два слабых удара хвоста по сидушке. Вот тебе на, живой!
Свистнул своей татарче, бережно вытянули пса на брезенте и положили в сторонке. Лежит голову почти все время держит, ушами, словно конь, прядет. Глазюки карие... Столько в них понимания и тоски... Налил в ладошку воды из фляги — он жадно выпил. Понято...
Порылся в десанте, откопал пару Серегиных банок: «Гречка в курином бульоне». Блатная каша, увидит — прибьет на хрен. Кинул на эжектор, поманил пальчиком Пончика, шепнул пару ласковых... Да, Глебыч, вопросов нет, родной! Забрал у кого-то из молодых каску без внутренней оснастки. Вывалил туда две банки каши, долил воды в бульончик. Попробовал — нормально, не горячая. Темир вырыл у головы ямку, как раз почти на всю каску. Поставили. Ешь, мол...
Парняга так рьяно зачавкал, что понял я, срочно нужен Степан. Залез к Катаеву в башню, давай связь налаживать. А фельдшер наш по всей колонне, как заведенный... Нашли в Кишиме, только раненых отправил. Я ему так мол и так... Ох тут он меня, и в хвост и в гриву, да так залихватски, да с выпендрежем своим сибирским, чалдон безбашенный.
Ну мне тоже с ним особо любезничать не о чем. Тоже мне, прапор, пуп земли! Нагавкавшись вволю, сговорились, что как разделается он с делами, так найдет машину и приедет. А тут ночь на носу, куда ездить — к урюкам на шашлык? Жопа...
С третьего или четвертого захода по связи сообщил, что едет с комендачами. Сказал, чтобы я воды разогрел. На чем? Втихую затащили один термос в окоп, накрыли палаткой и, спалив три или четыре осветительных огня, наш молодняк, чихая и кашляя, выдал на-гора литров двадцать кипятку. Взводный только головой качал, за этим цирком наблюдая.
Наконец приехал Степан. Приволок свою сумку и еще целый вещмешок медбарахла. Сразу осмотрел собаку. Спрашиваю:
— Ну, что?
— Да что, шить бочину надо... ногу потом посмотрим, с грудью вообще хер разберешь... Ладно, не казенный, поди...
Взяли Темира, фонарь взводного, Степановы причиндалы, воду, обложились палатками и начали нашего Дусю латать.
Первым делом добрым куском бинта схомутали пасть и завязали узел на затылке, под ушами. Внутримышечно дали обезболивающее.
Начали очищать рану. Обкололи вокруг новокаином, вылили почти всю воду, кое-как, местами прихватывая кожу, состригли закаменевшую шерсть. Стали промывать перекисью, тут же все запенилось бело-розовым, обильно пошла сукровица. Смыли фурацилином, жирно обмазали вокруг раны йодом. Семен разложил кривые иглы, нарезал и намочил антисептиком обычную армейскую суровую нить и говорит:
— Чего смотришь? Схватил зажим — вперед!
— Че, я буду шить?
— А кто?
Ну, с Семеном особо не поприпераешься — спасибо, что вообще приехал. Давай шить. Тот только покрикивает, да в гроба-душу-мать клянет жопорукого чухонца. Я уже под конец и смеяться не мог от его матюгов. Это ж как и, главное, где так ругаться выучиться можно? Ума не приложу...
Дуся лежит смирно, иногда только шкурой передернет. Тут-то и ему — по первое число от Степана. Не шали! А то долдон криворукий женилку к хвосту с перепугу причинит, что тогда: пока поссышь, служивый, пять раз кончишь. Ну, и все в таком духе, пока я не управился.
Серега, просидевший весь вечер рядом с нами, просто выл, сил ржать уже не было. А чего, классный день у летехи. Взвод — красавец. Себя показал, гранатомет добыл, раненых спас. Всех прикрыли, потерь — ноль. Даже собака чужая и та выжила. А тут такой концерт под занавес: Райкин отдыхает.
Смешно им, а мне терпи, обтекай. Нашли потешницу, швею-мотористку. И поди слово скажи, Семен разухабился, попустило мужика с утренней горячки, вот и потешается. Ты ему слово — он тебе десять в ответ, да так, что и рот потом открывать не захочешь. Это тебе не батальонная связь. Сиди на попе ровно, шей псину и сопи себе в обе дырочки, гиппократушка...
Управились с боком, засыпали все желтой хирургической присыпкой, как подсохло, поверх, замазали зеленкой. Занялись грудью. Состригли, где и как смогли, всполоснули, на чем и закончили. Грудина у пса — будь здоров, не у всякого мужика такая. Мышцы литые, тяжелые. Насчитали четыре дыры. Все мелкие — скорее осколки, а там, как судьба карту сдаст. Рентгена нет, как проверить — зондом? А дальше — полостная операция в условиях окопа, силами двух коновалов? Бред...
Обработали. Перевернули на заштопанный бок. С Семена весь кураж мигом слетел... Явно пуля, чуть выше колена. Кость раздроблена, нога соплей болтается. Кровоточит негусто, но постоянно. Туго дело...
Тут Взводный выступил:
— А пацан-то наш — боец!
— В смысле?
— Сраку духам не показал, все на грудь хапнул.
А ведь прав! Действительно. Приметил Серега — так и есть. Все раны — спереди. В лицо пса били — не отвернул.
Семен приосанился:
— Ладно, мужики, кончай базарить...
Засыпали дыру не разведенным бицилином, обработали сверху, перетянули тугой повязкой. Потом Семен наколол антибиотиков, повторно вогнал анальгетики, дал димедрола.
Пошли курить. Спрашиваю:
— Ну и как он тебе?
— Ой, Глебыч... Красивый собака.
Чуть третий раунд матерщины не начался, задрал уже своими приколами!
— Я про состояние...
— Усыпить бы надо, говорю же тебе.
— Тебя самого, блядь такая, усыпить надо...
— Да ладно, не дуйся, как сыч, тоже мне — целка. Подумай, что ему за жизнь светит — ни в работу, ни поиграть, ни суку покрыть... Ну, да, как знаешь... Бувай, здоров!
Я тоже долго не шастал. Завалился в Ткачев окоп, накрылся и вырубился до утра. Помню только, как ночью мои молодята под теплый бок, сменяясь с караула, тихонько заползали.
Вот уж впрямь — салажатова наседка.
***
Ночь прошла спокойно, а утром прибежал танкист с соседнего поста с тупым вопросом: «Кто тут доктор?». Это меня по связи ищут саперы. Кто-то слышал вечерние матюги по эфиру и сообщил им, что собака жива. Сказали — едут. Пошел посмотреть псину. Ясно, заберут.
Мои гаврики докладывают: «Спал, пил, отлил. Степан смотрел. Уже уехал».
Орлы! Дедуля спит, служба летит!
Подхожу. Там — радости... Хвостом колотит, руки лижет. Посмотрел бок — ничего. Заглянул под брюхо: на лапе новая повязка. А говорил — усыпить...
Уселся рядом, поднимаю руку из-под морды — уши потрепать, слышу — глухой рык. Не понял... А глаза серьезные и губа над одним клыком чуть приподнятая. Рука сразу опустилась.
Пес-то огромный. От нормальной овчарки в нем совсем-то чуть-чуть. Те вытянутые, низкие. А этот высокий, мощный, костяк развернутый, пасть широкая, вообще — голова слишком большая. Какой-то метис. Шерсть короткая, густая, почти кремовая, подпалы сверху коричневым темнят. Абрикосовый малый, нежного оттенка, с хорошими зубами. Теперь выясняется, и с неслабым характером.
Тупо сел, ручки до кучки собрал, смотрю. Он положил голову мне на колени и преданно в глазки заглядывает, вновь хвост заработал. Хрень какая-то... Растопыриваю ладошку медленно подношу к рыжей носопырке. Лижет! Почухал под горлом. Темные губы в складки натягивает, глаза блаженно щурит, смог бы — улыбнулся всей мордой. Почесал пальчиком снизу за ухом — полное блаженство. Только погладить — рык. Странный ты, Дуся. Ну, ладно...
Минут через двадцать, еще жратву не разогрели, прилетают две машины. Ротный саперов и пацаны. Сразу с расспросами, что да как... Нормально, чуваки, расслабьтесь!
Подходим...
Дуся их увидел — давай скулить, хвостом по брезенту лупит, подняться пытается. Насилу уложили. Те его жалеют, гладят, целуют... Попустило ребят, а то прилетели суровые такие. Разговорились...
Пса зовут Дик. Дуся — это погремуха такая ласковая от Федора, хозяина. Он его с гражданки с собой на службу приволок. Сами откуда-то из-под Воронежа. До дембеля — полгода, майские. Пацан уже в полку — вчера отправили. Говорят, нормально, кость цела.
Пока говорили, на посадку стала заходить «восьмерка». Это что такое? Оказалось, за Диком. Ничего себе, вот так саперы — лихо службу наладили!
Напоследок спросил про странности в характере пациента. Те ржут.
— Скажи спасибо, что половину пальцев не оттяпал! Никому голову не дает, кроме Феди. И не пытайся, даже не думай, погладить!
Бывает...
Вертушка села. Дика на плащ-палатке подняли, положили на носилки, загрузили, следом пару саперов прыгнуло на борт. «Восьмерка» в три круга поднялась до перевала, присоединилась к своей паре и ушла за скалы.
Давай, Дуся, выздоравливай...
***
Без каких-либо развлечений привели колону. В полк мы не заходили, разгрузку ждали на речке. Пустые машины прогнали тоже успешно и быстро, а в двадцатых числах декабря вернулись окончательно.
Попарились, выдрыхлись от пуза, и на следующий день, под вечер, прихватив Болды, пошел я к саперам. Приходим — знакомые морды! Много моих, осенников. Все рады, вовремя пришел: на картофан успеваю и на косячек, по желанию. Желания нет. Спрашиваю, где Федор. А его, оказывается, сразу в Кундуз переправили, от греха подальше. Жаль... Ну, пошли, Дика проведаем. Снова — облом! У облома есть имя — мрачный прапорщик Трубилин, по прозвищу Труба...
Уникальный военный — персональная легенда саперной роты. Начальник питомника служебных собак, в просторечье — псарни. Редкий отморозок. Кликуха и та самим Провидением выбрана, вместе с фамилией — под характер. Одна хорошая черта в человеке — собак любит до беспамятства. Он им и ветеринар, и учитель, и кормилец. Но с людями... мама дорогая!
Дня через два, после прибытия в часть, прапор, знакомства ради, чуть не прикончил молодого бойца Рыжу. Тот, напортачил со жратвой что-то и уже начал по лоханкам разливать с пылу, с жару. А у собак, якобы, от горячего нюх пропадает и работать они после такой кормежки уже не смогут. Труба увидел это дело, молча хватает лопату и, как с алебардой, за ним. Пацан бросает термос и деру. Говорят чуть ли не с полчаса с ревом: «Угандошу!», он гонялся за бойцом по всему палаточному городку. Насилу успокоили. Но Рыжа больше на пушечный выстрел не приближался к псарне, а Трубилин без обиняков заявил ротному, что если этот ублюдок когда-нибудь появится возле животных, то он, гвардии прапорщик Советской Армии, не взирая на положения Устава, собственноручно нерадивому выблядку, дословно, глаз на жопу натянет.
В общем, строил Труба своих саперов без дураков. И все равно, решил я попытать удачу. Пошло с нами пару дембелей, уверяли, что с Трубой они «в золотых».
Подходим. Сидит прапор в беседке, читает, с понтом. Сам, что грозовая туча, насупился весь, нахохлился, надулся. Он-то сам уже в возрасте, невысокий, темненький и полноватый, не иначе, что-то южное в крови — мордень от бровей до шеи выскоблена и синюшная. Глаза тоже темные, карие, тяжелые. Зыркнул исподлобья, бровищами брежневскими повел недовольно так, но газету не убирает. Я как пионервожатая, в жопу укушенная: «Здравия желаем, разрешите обратиться, так и так, будьте любезны и великодушны...» Короче, встал на цирлы. Трубилин что-то скупо спросил, мы ответили, после чего дедушки-саперы, не солоно хлебавши, пошли в роту, а мы с прапором — на псарню.
Дик как нас увидел, зашелся бедный. На задние встать не может — и шеей тянется, и лапу тянет, и толчется, и мордой тычет, и скулит, и повизгивает. Но не по-щенячьи, лица не теряя, с достоинством, и, видно, пару минут и все — кончился порох. Даже дышать стал тяжело, язык вывалил.
Остальные собаки тем временем тоже завелись: кто хвоста дает, кто, наоборот, лает и на рабицу бросается, гвалт, шум, не перекричишь. По такому случаю выдалась нам всем прогулка за псарней...
Разговорились с куском. Хотя и тяжелый мужик, но, действительно, за своих собак кому хочешь во рту поцарапает. Рассказывает про Дика с болью:
— На лапу не встает и не встанет, хана лапе. На груди — тоже непорядок. На днях шишка лопнула, гной пошел. Видать, осколок выходит.
Спрашиваю:
— Так давайте, сейчас Степана позовем, посмотрим, что сделать можно...
Трубилин посмотрел на меня, как на ребенка у которого одна ножка, короче другой и голова — вава, и говорит:
— Через день начмед заходит. Колю сам. У него уже жопки там не осталось от этих уколов, да толку-то что... Был бы Федор...
— А Федор-то, чем поможет?
— От тоски он болеет, а не от осколков ваших, — и продолжил: — а со Степаном, я и сам говорил... — потом помолчал и, ощутимо напрягшись, сказал:
— Ты, паря, хорошо Дика зашил, молодец. Позатянулось все...
Ну вот, а говорили зверюга прапор. А пацан-то наш, тем временем вытянулся на пожухшей травке и, уложив морду на лапы, блаженно зажмурившись, слушал татарский психоделик в исполнении моего нукера.
***
Так паскудно, как январь 1985, у меня ни один месяц другой не тянулся. До Нового года ничего особенного не случилось, если не считать двух позорных походов в Бахарак. Первый раз посидели на «точке», да не выйдя за ворота, вернулись. Второй раз прилетели, посидели-подрочили в землянках, вышли в горы, да не дошли... Новый комбат, морпехова замена, не рискнул идти на перевал. Ссыкун. Вспоминать тошно...
Праздник встретили в карауле — обдолбились, слово «мама» не вымолвишь. Еще раз — чуть позже: рота ушла в горы, а мы, дембеля (в 85 уже не таскали нас) на радостях укурились чистоганом до галюнов. В общем, содержательно время проводили...
Одна мысль: где эта конченая замена? Перевал, естественно, облаками закрыт — вертолеты не летают. Тоска смертная...
К Дику ходил чуть ли не через день. С прапором считай, подружился. Саперы в шоке — как? Сам не знаю... Мы-то с ним только о собаках и говорили. По-моему, Трубилин больше вообще ничего и ни о чем не знал, в принципе. И, более того, знать не хотел. А об этих ушастых-языкастых — все, что хочешь. Собаки тоже, под себя от радости дули, и без слов его понимали, жестов слушались.
Пацана своего лечили все время. Он и не доходил, конечно, но и заметных прорывов тоже не наблюдалось. Грудь все время нагнаивалась, на лапу он не становился, но хоть стал приставлять — уже прогресс. И все время что-то новенькое — то понос, то золотуха.
Единственная радость у псины была, когда письма от Федора приходили. Писал парняга на роту, но отдавали их, не распечатывая, Трубе. Один раз поприсутствовал. Потрясающее зрелище...
Трубилин чинно дал понюхать Дику письмо. Тот аж припал на пузо и замер. Прапорщик распечатал и медленно, с расстановкой, торжественно зачитал текст. Дуся превратился в статую. Уши вытянуты вверх и дрожат. Просто фантастика... Текст никакой, типа: «Привет пацаны, все нормально, со дня на день возвращаюсь; все задолбало, врачи — уроды, еда — говно, сестры — курвы. Как Дик? Как собаки? Как вы все? Жму лапу. Федя». Конец...
Потом прапорщик положил распечатанное письмо перед собакой. Дуся поднялся, не касаясь бумаги, несколько раз шумно, до отказа, втянул в себя воздух. И замер. Потом опять потянул всем телом. Точно хотел впитать в себя родной запах.. Потом развернулся, допрыгал в свой угол, лег на лежак, вытянул морду и закрыл глаза. Могу поклясться на Библии, что я отчетливо видел слезы, стоявшие в собачьих глазах.
Хотел подойти, но прапор не дал. Я уже тогда, как его псы, на жесты реагировал. Трубилин поднял лист, сложил и, подталкивая меня в спину, вышел из псарни.
Я спросил:
— Товарищ прапорщик! Так он же еще сильнее тоскует.
На что мрачный и нелюдимый кусок веско ответил:
— Да, тоскует. Это его и держит... Так-то, вот... Пока, военный, не пропадай!
Ну, вот же, говорю, подружились...
***
Под конец января установилась сухая, солнечная погода. В одно утро, уже после подъема, когда рота была на зарядке, просыпаюсь от дикой тряски. То Зуб, с горящими глазами, ухватившись за дужку койки, подбрасывает меня как ляльку.
— Лытять, братусю! Лытять!
Сел на кровати. С перевала отчетливо доносился вертолетный гул. В одних подштанниках вылетаем на улицу. Вся передняя линейка перед плацем белым прибита — усеяна бойцами в исподнем. Рио-де-Жанейро, бля! Браты-осенники дождались. Ор, вопли, объятия. Случилось, твою мать! С перевала тяжело прет кавалькада из шести «коров». МИ-шестые, родные, как мы вас любим! Пошли одеваться, смотреть на замену.
Молодых поселили в двух палатках карантина. Все дембеля тут же заделались дисциплинированными девственницами. Кто пойдет в первых партиях — понятно, но вот по залету можно и март встретить, легко.
Сидим в этот же день напротив курилки. Замполит роты Саша Московченко ведет занятия. Услышал бы начпо, как он их вел — схлопотал бы инфаркт.
Саше эти политзанятия, впрочем, как и сама армия, до сраки. Давно уже на службу положил. Сейчас прикалывается. Вытянул молодого чмыря и куражится над ним. А чадушко, имени уже и не помню, ни в зуб ногой. Как он учился, где, что его родители с ним делали? Просто ни бэ, ни мэ — баран бараном. Старлей уже и не спрашивает ничего серьезного, так — издевается.
Тут подходит какой-то боец. Что-то говорит дневальному. Смотрю. Да это же Федор! Ну наконец-то...
Я к Московченко. Да, без проблем — иди! Подхожу к пацану.
— Привет, братишка! Как ты?
— Нормально...
— Когда прилетел?
— Утром.
— Как нога?
— Нормально... Пошли.
— Пошли!
Очень разговорчивый малый...
Я вообще-то до колоны его и не знал толком. И не здоровались до ранения. Не будь Дика и дальше бы не знался. Но, понятно, традиции — святое дело. По правилам я теперь его крестный, спаситель.
Никогда этих приколов не понимал и не принимал. Ни тогда, ни сейчас. Ну, выволокли тебя из-под огня, вкололи промедол, жгут, бинты, все такое... Что тут героического?
Но нет: «Ты меня вытащил! Я жизнью тебе обязан!» Херня это все, пьяные сопли на красной скатерти. Прощаю, свободен...
Это сейчас, а тогда...
Идем важно, неторопливо. Цвет армии. Думаю, сейчас отобедаю, хорошо...
***
Вышли к псарне, подходим...
И тут — встал я, умом вырубился...
На плащ-палатке, у самых ворот, лежит Дик. Мертвый Дик. Нельзя ошибиться. Сжалась гулкая пустота в груди, и стало очень больно, как холодом сдавило. Какая-то волна несколько раз по телу зябко прошла... Плохо мне, по-настоящему плохо...
Рядом понуро стоит Трубилин, куда вся круть делась. Возле пару дедов и моих осенников. Молчат...
— Ну что, пойдем?
Меня, оказывается, все ждали. Взял себя в руки, говорю Феде:
— Дай молодого, пацанов позвать надо.
Федор сказал: «Рыжа...» Достал сигарету, отошел в сторону. Малой умчался в четвертую роту. Я подошел к Трубилину.
Как-то все непонятно получилось. Неожиданно...
Федор прилетел утром вместе с заменой. Сразу пошел в роту, нашел Трубу и на псарню. Прапорщик говорит, что Дик с утра был сам не свой, беспокоился, явно чувствовал, что Федор где-то рядом уже.
Когда они подходили, Дик учуял, начал выть в голос. Его выпустили, и они тут минут пять зажимались. Прямо здесь, где он сейчас лежит.
Трубилин говорит, что пес не просто визжал, он плакал, орал в голос, как человек. Даже попытался изобразить звук издаваемый собакой: «А-а-а! А-а-а!»
Федя сидел на земле. Дик начал понемногу успокаиваться. Лег грудью ему на колени, положил голову на руки и... затих.
То, что он умер, они и не заметили не сразу. Ну, понятно, тормошить, массировать, даже что-то кололи еще...
Все, отмучался. Дождался. Увидел живого, попрощался и ушел...
Мрачный прапорщик стоял передо мной, сопляком, и, не утирая глаз, плакал. Сильный, суровый, настоящий мужик... такой беззащитный и беспомощный. Он столько сделал! Так много. И вот оно все, конец... Ничего ты, дядя, больше не сможешь сотворить, хоть себя заруби. Принимай это и живи. Как можешь.
Пришел один Ургалиев. Подняли плащ-палатку, понесли...
Шли долго, почти к самой бане. Там на холме, метрах в тридцати от танка боевого охранения, солдаты уже выкопали могилу.
С холма открывался лучший вид, который только можно найти в нашем полку. Под холмом Кокча делала крутой изгиб, и там начиналась серьезная быстрина. Напротив вода подмыла скалы, и открывались гроты. Под ними шли не вымерзающие за зиму камыши. Вдали нависали искрящиеся белизной шапки Гиндукуша. А правее, в камышовой дали, светился своими ледниками грузный Памир.
С противоположной стороны вздымался на полнеба перевал, куда весной улетит твой Федор. На роду у тебя, родной, видимо ждать написано. Вот он — перевал перед тобой, вечность ожидания впереди...
Федор держался хорошо. Встал на колени, сказал: «Прощай, Дик». Поцеловал в глаза и встал в стороне. Большие круглые слезинки, словно бусы, катились по щекам, губам, висели на ресницах и носу. Он не шевелился. Стоял, смотрел на собаку и беззвучно плакал.
Больше никто не подходил...
Подошел я. Опустился рядом и впервые в жизни положил свою ладонь на широкое темя. Прощай, Дуся, прощай друг. Лучший из друзей.
Трубилин вытащил из-за пазухи бушлата Стечкина. Дал три раза в воздух...
Темир монотонно тянул любимую Дусину песнь...
Он-то всегда пел ему одну и ту же. Это когда только до печенок проймет, выкрутит изнутри, согнет, сожмет до боли в груди, вот только тогда начинаешь по сторонам смотреть, да других замечать, да внимание обращать: что они делают, говорят, что поют...
***
Ранней осенью 1994 г. приехал я в Воронеж. Остановился на квартире у большого русского писателя Ивана Ивановича Евсеенко. Дружная семья. Литература, музыка. Полный дом кошек...
Меж делами ходил по музеям. Там они — не в пример нашим, луганским.
Топаю раз себе по центру назад, на Ново-Московскую улицу. Вдруг, слышу сзади: «Глебыч!». Поворачиваюсь...
Летит ко мне нечто бритое, в кирпично-сиреневой двубортке. Черный гольфик, такие же штаники, туфельки лаковые, модные. Весь лоском сияет, шиком. Огненным ежиком и золотыми перстнями-цепурами весь горит. Руки вразлетку, губы чуть ли не трубочкой вытянуты. Меня в этой жизни только бандюки еще не целовали.
Боковым примечаю еще парочку таких же толстолобиков, поодаль, возле припаркованной прямо на тротуаре тонированно-хромированной бэмки.
Подскакивает. Останавливаю братка протянутой рукой и лучезарной улыбкой:
— Привет!
— Привет!
Как-то поник весь, жмет руку, а в глаза испытующе заглядывает. Чей-то его не обнимают, в щечку не чмокают... А я его не знаю! Не видел ни разу в жизни, и все тут!
— Ты как, Глебыч?! Какими судьбами к нам? Где остановился? Как ты вообще?
Ничего не понимаю. Он определенно меня знает. Начинаю что-то буровить, по контексту вычислять.
Через пару минут клоунады я где-то обмолвился и чувак понял, что его не помнят. Обида в глазах промелькнула.
— Ты че, брателла, не признал? Я же Леха! С саперной! Рыжа! Помнишь?
А-а-а! Ну, иди сюда, дай потискаю, кости тебе поломаю, братишка! Прости, родной, совсем башня контуженная набекрень съехала!
Крепко обнялись, начали по новой: что, где, как? Я не сдержался:
— Что, дружище, в движение подался? — И за полу пиджачишки выразительно подергал.
Он даже смутился. Началось: «Понимаешь... каждый ищет... жизнь сейчас...» Понимаю. Не надо оправдываться.
Ладно, поехали. Да, давай!
Сели в БМВ. Мы с Лехой молчали. Братва, гордясь собой, гуняво терла впереди, обильно пересыпая тупой базар своим гуммозным новоязом. Ехали долго. Водила — лихач, но ездит безграмотно. Машину и вовсе не жалеет: то придавит на гашетку под пять тысяч оборотов, то тормозит, что дурной. Передачами дерг-дерг, дерг-дерг —и так все время! Ведет себя по-хамски: сигналит беспрестанно, из полосы в полосу шорхается; один он на дороге, все ему мешают. Удивить, наверное, хочет. Да видели уже, насмотрелись на вас, отморозков.
Приехали. Я Воронежа вообще не знаю. Какие-то спальные районы, многоэтажки вокруг сплошным строем стоят. Унифицированное уродство совдепии, навязанное древнему, красивому городу. Под машинку всех. Города, как рядовые.
Братва стала меж собой прощаться. Культово приобнялись, соприкасаясь щеками и остриженными кеглями. Никак у зверьков переняли моду — так только мандариновые носороги чоломкуются.
Леха, явно смущаясь спутников, подошел ко мне. Триста двадцать пятая, завизжав палеными покрышками, черной тенью метнулась к светофору и тут же, не успев на зеленый, вновь сжигая резину, взвыла тормозами. Отдача качнула в обратку, и машина, тяжко присев на задние амортизаторы, встала как вкопанная. Хорошая тачка, наездник — дерьмо. Я просиял, кончил полтора раза, и ,не скрывая сарказма, посмотрел на Рыжу. Тот вообще потерялся, бедный:
— Ну, что тут сделаешь - такие пацаны!
Да ну, ясно, какие проблемы?!
Зашли в кабачок неподалеку. Явно для своих. Спутника моего знают, уважают. Уселись в углу. Долго пили, вкусно ели, дошли до темы «а помнишь». И тут он говорит:
— А, Федор! Так земеля же, знаю...
***
Чудить Федор начал еще в полку. Со своими залетами дембельнулся уже под лето. По возращении запил. Предки у него, по словам Лехи, неслабые. Как-то угомонили. Поступил. Женился. Когда вернулся Рыжа, его бывший сослуживец и зема опять захолостел. Но ребятенка они заделать успели. Так, побыстрячку.
Жена взяла академ и, не разводясь, рванула, вместе с сыном, от него подальше, назад, в деревеньку под Воронежем.
Пацан вновь заквасил, бросил институт. Родители ничего поделать с ним уже не могли. Леха видел его достаточно часто. Говорит, просто завал! Вокруг него вечно отирались какие-то конченые рожи, какие-то немытые, вечно угашенные телки, после и вовсе — алкаши. Парень опускался в бомжатник. Пропил, буквально, за банку чемера, свою «Красную Звезду».
В начале девяностых Федор по пьяной лавочке надумал проведать сына. Принял на грудь, взял пол-литра и поехал на пригородном в деревню жены. С залитых глаз вылез не там и, согреваясь с горла, пошел по пашням. Не дошел...
Взошел из-под снега уже весной. Похоронили без помпы. Все...
Я не верил услышанному. Леха сказал:
— На Никольском лежит. Батя ему такой памятник отгрохал...
— Поехали!
— Куда, сейчас, Глебыч? Расслабься.
Угу! Где так расслаблялись? Забыл службу, душара бритоголовая, щассс — напомню!
Через пять минут уже тряслись в старой жиге, с шашечками на крыше.
***
Какое оно большое это Никольское кладбище! Пока дошли...
Вижу вдруг, смотрит на меня с черного мрамора Федор. Непривычный такой, в фуражке, в парадке — раз в жизни одевали. Такой молодой, просто зелень. Видно фотографию художнику дали с учебки. Ну да, одна лычка на погоне, а он при мне уже старшим был.
Слава тебе, Господи, не пошел со мной Рыжа дальше. Показал рукой издали на памятник да двинул своих искать.
Правильно, я же не видел Федора после. Так и остался он в моей памяти тем несчастным пацаном на танковом холме.
Крутые предки, говоришь. Родители. Мать. Отец. Простите и Леху, и меня, дурака, за слова, за мысли эти непотребные. Мудрые вы, увидели все, в самую бездну души заглянули, саму суть беды прочувствовали; все поняли, все простили...
Скрутило спазмом рожу, дулей глаза свело ...
Мягкий я стал, сорвало уже с меня толстокожесть, корку армейской огрубелости, зверство военное — не тот уже, танцор с пулеметом, да тихушник с эсвэдэхой. Видеть начал — глаза жестокостью залитые, слезой прочистились, прозрели... Твоя рука, Боже... Твой Промысел... Не спроста я сюда пришел... Вас встретил... Чудо твое, Православное, случилось. Спасибо тебе, Господи...
На нижней плите, вытянувшись во весь рост лежит Дуся. Мельчайшие детали, даже отдельные волосинки, были воссозданы с удивительной точностью. Мастер рисовал, мрамор чеканил.
Это был он — Дуська. Без всяких сомнений. Метис овчаристый...
Красивый, сильный, здоровый. Мощную морду на вытянутые лапы уложил, уши внимательные навострил, глаза в сердце смотрят.
Не Темирка я, не знаю я татарского, да и петь не умею. И не нужна теперь, братишка, тебе эта песня. Вон он, твой Федя, рядом, над тобой возвышается. Красивый, ладный, не заплаканный. Дождался ты, поди...
Вот и встретились, наконец. Разом, теперь. Ни Трубилин, ни Степан, ни Гиндукуш с Памиром, ни водяра — никто вас не растащит, не разлучит, не разведет по разным берегам одной речки. Вместе теперь. Рядышком.
Упокоились оба, отмаялись. Спите, пацаны. Отбой, братишки...
_________________________________________
Об авторе:
ГЛЕБ БОБРОВ
Родился в Красном Луче, живет в Луганске. Проходил службу снайпером в 860-м отдельном мотострелковом полку 40-й армии в Афганистане, награжден медалью ДРА «За отвагу». После демобилизации работал преподавателем начальной военной подготовки, художником, менеджером, журналистом.
Автор журналов «Подъем», «Звезда» и др. Автор книг «Солдатская сага», «Украинка против Украины», «Эпоха мертворожденных».
скачать dle 12.1