Редактор: Женя Декина
(рассказ)
1ФОТОАТЕЛЬЕ МАСЛОВОЙПаровоз с двумя вагончиками споро бежал мимо семафоров, домишек на переездах, через туннель, леском, опушкой, снова туннелем. Выбираясь из темноты, задорно гудел в свисток и даже выпускал пар. Чуть притормаживал перед мосточком, натужно пыхтел. Люди в вагонах покачивались и из окошек смотрели на лесок, опушки, домики на переездах. Татусе разрешалось играть в железную дорогу, пока Мика в гимназии. Горничная Феклуша подставила стул, и Татуся с ногами забралась на турецкую подушку в шёлковых кисточках по углам. С высоты лучше виделся весь паровозный путь в три ветки и один тупичок. Паровоз проворно бежал и задорно гудел. Муслиновые занавески, напротив, никуда не спешили, плыли по рейду, обещая волю, просторы и чудеса дальних стран. Солнце выкатывалось из-под них и шарило по обоям с пальметами. Тут же за овальным столом подавали завтрак.
Мать и отец неспешно беседуют, пока Феклуша приносит из кухни кофейник, омлет со шпинатом, паштет и кашу с изюмом для Татуси. Фи, каша с изюмом… Татуся морщит носик и ждёт густой шоколадный напиток из какао-бобов. В четыре с половиной года ещё трудно найти всему слова. И не понятно, как назвать ту негу, что разливается внутри тебя от милого щебетания мамы, низкого папиного баритона, от улыбки горничной и беготни солнечных зайчиков. Всё вокруг наполнено светом дня, бликами, сквозняками, воздухом, раздвигающим стены комнаты. За окном слышен близкий благовест, который тут в столовой перебивается позвякиванием столового серебра. Татуся следит за паровозом, пока стынет каша, но на самом деле, через тот необъяснимый тёплый комок — негу — впитывает всё происходящее в комнате.
Мама благодарит Феклушу и даёт знак идти, заглядывает в глаза отца. На маме сегодня белое муар-антик платье, праздничное по случаю. Что за случай, Татусе не ведомо. Папа вытирает салфеткой усы и, наклоняясь, целует маму в висок, раздвигая рыжие локоны. Сегодня папа прежний — домашний и милый. А третьего дня, когда он разбудил свою Татусю в детской за полночь, она спросонья не узнала его, расплакалась и остаток ночи спала с Феклушей, хотя хотела спать с мамочкой. Но мама уединилась с тем военным, незнакомо пахнувшим, скрипящим кожей портупеи и напугавшим. Утром Татуся в ночной сорочке до пят побежала в мамину комнату рассказать о дурном сне. Но в дверях спальни уже стоял старший брат и они вдвоём с любопытством наблюдали за телом под мерно вздымающейся простынёю на маминой кровати, за шевелившимися от надоедливой мухи длинными пальцами на смуглых ногах, пока вдруг сзади их за плечики не обняли лёгкие мамины руки. «Папа приехал, дети!».
И вот третий день дом наполнен смехом, мужским одеколоном, широким шагом. А ещё гостями: каждый день навещают знакомые, поспешившие расспросить о делах на фронте.То и дело слышны слова «отпуск», «провал», «увязли», «бездарность», «старец», «императрица», «ставка», «дагерротип». Мика даже отказывался ходить в гимназию, дома интереснее. Но ему не дозволили пропускать. Зато после гимназии папа ежедневно придумывал увеселения. Вчерашний день они провели в Зоологическом саду, где Татусю напугала жирафа, близко опустившая над девочкой бархатную морду с огромным волооким глазом. Позавчерашним днём ходили на карусели. Ещё детям обещан цирк Саламонского с жонглёрами и канатоходцами. Но цирк отложен на завтра, а Театр миниатюр на послезавтра, сегодня иное дело.
За поеданием скучной каши Татуся считала удары напольных часов-курантов; когда часы били двенадцать долгих ударов и пять коротких, с учёбы возвращался брат-гимназист и принимался играть в паровозик, словно он дитя, а не младшая сестра. Теперь часы пробили всего десять раз, и Татуся сквозь уличные крики припозднившейся молочницы: «малакаоооо», сквозь мелодичное бряцание десертных и бульонных ложек, вилочек и лопаток слышала милые-милые голоса, даже не вслушиваясь в смысл взрослых слов. Пусть говорят, а она будет хорошо себя вести, чтобы папа не рассердился и снова не уехал. И пусть завтрак никогда не кончается.
Вошла Феклуша и папа понизил голос.
— Лёка, ну, к чему слёзы, к чему истерики? Мне всё равно придётся вернуться в расположение.
— Вы называете это истерикой, Влади? Кажется, прежде я не была замечена в скандальности.
Феклуша вышла с подносом грязной посуды.
— Милое, милое моё сердце, прости, неловко выразился. Просто женские слёзы для меня как касторка — непереносимы. Сознание, что у меня есть ты, дети, дом только и придавало сил. Потому что всё остальное настолько бездарно…
Папа скомкал салфетку с вышитым вензелем В.И. — Владислав Ипсиланти — и швырнул её на пустой край стола. Взял маму за руку, поцеловал костяшки пальцев — рука распрямилась: простила.
— Ты живи тем, что скоро эта ошибка исправится. И детьми живи, Лёка.
— Знаешь, Влади, прежде не замечала в себе желчности, а нынче ощущаю муть у горловины. Муторное чувство ненависти. В горле теперь всё время горчит. Душу прячу от всех. Ненавижу тех, кто вовлёк нас в губительную лавину.
— Тише, тише, бусинка, дети должны чувствовать, будто всё по-прежнему, не обеспокой Татусю. Как выросла рыжуха за эти два года! И волосы так хорошо вьются. Я готов заплетать ей косы каждое утро.
— Не уводи разговор в сторону, прошу тебя. Сколько это ещё будет продолжаться?
— Этот вопрос задают себе и друг другу миллионы человек на разных языках. Вильгельм и наш Николай ввергли страны в едва ли разрешимый конфликт. Кайзер и царь имеют глупых советчиков. Самое страшное, что порыв иссяк. Перелом настроения. Впрочем, я не хочу более о том говорить, бусинка. Понимаю одно, нам жилось не дурно, наша жизнь была так солнечна, что терять её преступно. И почему светлое так разрушимо?
Вновь вошла Феклуша и принялась собирать посуду на поднос: пашотницу, молочник, маслёнку.
— Вам ещё кофе? Или какао, Влади?
— Кофе, пожалуй.
Папа проводил горничную взглядом.
— Довольна ты ею?
— Вполне. Дети её полюбили за весёлость.
— Ну, дай Бог. Близкое общение открыло для меня в простонародье такие золотники, каких прежде не замечал. У меня в подчинении удивительные солдаты-фейерверкеры, удивительные. Отпускали с добром, ребятишкам велели свистульки из канадского клёна передать. Простые, но мудрые. Веруют. Представь, они против бойни. Чистота и понятность. Но так не всюду.
— У нас в городе столько неразберихи. В основном, в умах. И масса дам, которые всех могут поставить на место, всё растолковать, абсолютно всё, правда, по гороскопам и картам.
— По дороге в поезде, вот в таком же почти, как у Татуси, в одиночестве и затерянности, я мечтал, как проведу семь дней отпуска. Сквозь паровозный дым видел эту светлую комнату, это золото в волосах, твоих и дочки. Самое сладкое — в предвкушении.
— Вот ты и дома.
Папа снова поцеловал руку.
— Рвался в Москву. И что же? По приезду такое разочарование. Нет-нет, не в семье. Ты и дети — это самое-самое, понимаешь… Но более другого меня поразила расхожесть, перепад между войной и миром. Понятное дело, мир живёт обыденностью. Но какой? Там в окопах казалось, что тыл разделяет наши тяготы. Но здесь идёт совершенно прежняя, самодовольная жизнь с варьете, ресторациями, биржевой свистопляской. И если бы не газеты… Только сводки, собственно, и напоминают о фронте. Хотя и безбожно врут, взяли пакостную привычку чернить то хорошее, что ещё существует.
— Знаешь, Влади, в эти два года без тебя, особенно в последнее время стала убавлять визиты. Я избегаю людей. Потому что среди наших общих знакомых оказалось так много полюбивших войну. Все как-то сразу полюбили войну. В одночасье. А я никак не могу её полюбить. Наверное, потому, что слишком люблю мир. Я слишком люблю мир. И мне так больно смотреть на детей, которые забывают тебя.
— Татуся даже меня не сразу узнала. Она всегда так скверно ест? Оставила кашу, выковыряла изюм. Надо заставить доесть.
— Пускай играет, не заставляй. А как ты находишь сына?
— Мика совсем подросток.
— Да. И недурно рисует. Смущён, отвык, вот и не показывает тебе своих работ. Но я попрошу. И ты удивишься, с тех пор, как он стал рисовать, на всякой работе ставит знак: твой вензель «В.И.», только берёт его внутрь солнца. Никто не учил его тому.
— Это, должно быть, рука художника. Он уже сознаёт себя мастером, вот и ставит знак. Один из старших Ипсиланти…
— Который из них? Гусар?
— Нет, другой. Он тоже недурно рисовал. У нас прекрасные дети, Лёка. Я вижу их большие судьбы, хорошие судьбы. Страна вот-вот сбросит паршу бойни и распрямится. Я даже немного завидую нашим детям, какой славный путь перед ними.
Папа снова взял мамину руку, гладил по белой коже.
— Мы сегодня ждём кого-то? Так хотелось побыть одним, семьёй.
— Сегодня Пшениснова собиралась заглянуть, Татусина восприемница.
— Ну что ж, восприемнице как отказать. Вот вместе и отправимся на прогулку. В доме Бобылёва не закрыли ещё мастерскую?
— Нет, не закрыли. Там фотоателье Масловой. Соседи говорят: лучшее у нас в Даниловской слободе.
— А вот и звонок, слышишь? Встречай гостью.
— Феклуша отворит. Пригласим Пшениснову сняться впятером?
— Да. Заедем за Микой в гимназию. А затем непременно гулять. Москва летом так просторна и воздушна, одуряюще пахнет сиренью. А после возьмусь за паровозик, Татуся на мосточек его пальцем подталкивает. Взобраться паровоз не может, вагоны назад тянут.
— Как все мы: ползём, ползём, а тщетно. Взобраться на высоту не можем, тяжёл груз за спиною.
— Вид грустных женщин меня удручает. Словно тут моя вина. Улыбнитесь, Лёка!
— Вы не могли бы остаться, Влади?
— Надо возвращаться туда, где ты сейчас эффективен. Долг ещё не выплачен.
— Я боюсь за тебя.
— Не бойся. Даже в самой страшной мясорубке, в самом жутком пекле кому-то выпадает шанс на удачу. И нет постоянного страха смерти. Чего же тогда бояться?
Куранты снова пробили долгими, но Татуся не успела посчитать, сколько. Под окном притормозил экипаж, и кто-то громко протянул: «Тпрууу…»
— Ну, что же, милые дамы, берите свои шляпки, идёмте сниматься. Сегодня я буду счастлив и горд: со мною об руку первые красавицы города. А потом поведу вас к «Дарнзасу» или к «Мерилин» за новыми платьями. Мадмуазель Татуся, прошу Вашу руку.
2
ПУТЁВКАВ помещении стояла такая духота, что первым желанием было отворить форточки или выйти вон. Но окна оставались заклеенными бумагой с зимы. Пахло нагретой пылью и папиросным дымом. У мутноватого стекла курила женщина, вторая перебирала бумаги на столе под портретом чернобрового Генерального секретаря. Третья женщина сидела на стуле посреди комнаты, как в ожидании приговора суда присяжных. Курившая у подоконника председатель месткома Харько и разбирающая бумаги председатель профсоюза мотальщиц Степанова обменивались понимающими взглядами: ты посмотри, посмотри на неё, уселась, как английская королева. Но предметом их зависти всё же была не поза или чужой силуэт, а нечто за спиною силуэта. Сидевшая на стуле взглядов не замечала, как бы ушла в себя. Ждали Опоздуна — председателя комиссии. Опоздун запаздывал.
Сидевшая держала спину, не опираясь на стул, свела вместе и чуть наклонила в сторону стройные ноги в туфлях-лодочках, выдававшие высокий рост. Юбка кримпленового костюма, никак не натягивалась на колени в светлых чулках, и женщина прикрывала их обмякшим клатчем. Рыжеватые волосы, давно потерявшие блеск и силу, кое-где сплелись с сединой, но не выдавали возраста. Выглядела она моложаво. За спиной на стуле висела авоська с курицей, по-балетному скрестившей наружу лапы длинными когтями. Харько затушила папиросу в стеклянной банке полной окурков. Тут же с шумом в комнату вошёл Опоздун, на ходу договаривая с кем-то в коридоре.
— Здравствуйте, товарищи. Прощу прощения. Задержался на товарищеском суде.
Опоздун скорым шагом прошёлся до стола в президиуме, мельком взглянул на портрет чернобрового. Сел. Встал. Бросил на подоконник болоньевый плащ. Вернулся, сел, одергивая серый пиджачок «Москвошвея» или «Большевички».
На его «здравствуйте» Харько ответила кивком, Степанова вопросом:
— Кого судили?
— Двоих. Тунеядца и расхитителя соцсобственности. Осудили единогласно. Передаём по инстанциям.
Сидевшая женщина приподнялась. Опоздун на ходу махнул «сидите-сидите» и вытащил из шкафа со стеклянными дверцами тяжёлую вещь. Резко отворил раму, оборвав бумагу, и подсунул предмет в торец. В комнату проникла весна.
Низвергнутому подсвечнику-трезубцу нашлось применение: держать захлопывающуюся створку окна. Жирандоль, подумала сидящая на стуле и привычно не удивилась, откуда ей знакомо это слово. Незнакомые слова, непонятного происхождения иногда вспыхивали в обыденной жизни женщины, по первости изумляя, а после приходя и уходя когда им вздумается и уже не вызывая вопросов; всё-таки читала она не мало. Можно даже сказать, всё свободное от работы в цеху время.
Опоздун устроился на центральное место за столом, Харько и Степанова по обе стороны от него. Председатель комиссии отодвинул пустой графин и стакан, положил перед собой подготовленные материалы. Общественницы, критически сомкнув губы, уставились на женщину напротив.
— Н-да. Характеристика так себе, — произнёс председатель. — Общественной нагрузки никакой. Хромает у вас, товарищ Исполати, общественная работа.
— Ну, почему… Я в прошлом году вела цеховую стенгазету. Разве это не указано?
Председатель заглянул в пустой графин, закрыл крышечкой.
— Всюду субботники, а у нас вот в комиссии бардак.
Харько и Степанова отвернулись в разные стороны.
— Маловато нагрузки у вас, однако. Как шефское поручение возьмёте на себя уборку помещения комиссии?
— Возьму.
— Отлично. Так по какой линии у нас идёт товарищ: по профсоюзной или от месткома?
Пока Опоздуну докладывали порядок выдвижения, сидевшая на стуле прислушивалась к звукам за окном. Из окон первого этажа долетали запахи тушёной капусты и тефтель, слышалось металлическое бряцание приборов в мойке. Этот звук всегда странно будоражил её, никогда не объясняя природу беспокойства. Нож об вилку, лопатка для масла, ложка о ложку, бульонная, десертная, пирожковая… Хотя и одной алюминиевой обходимся.
— Ага, разобрались. Ну, товарищ Исполати, расскажи нам про себя, так сказать.
— Так там же есть автобиография.
— Мало ли… Товарищам интересно послушать из уст, так сказать.
— Я, Ипсиланти Татьяна Владиславовна, родилась в 1912-м году. В шесть лет попала в приют на Солянке. Два года была питомкой Воспитательного дома. После чего меня взяли на воспитание в семью крестьянской вдовы Новоселовой под Рузу. У вдовы было шестеро детей, трое своих и двое приёмных помимо меня. За меня она получала по 4 рубля в месяц на содержание.
— Родителей помнишь?
— Нет.
— Родню имеешь?
— Нет.
— А за границей?
— Никого.
— А там что не дали что ли фамилию приёмных родителей? Фамилия у тебя больно заковыристая, ёк-макарёк.
— Я осталась под своей.
— Продолжайте.
— В 1921-м году я пошла учиться в сельскую школу, в 1924-м году умерла моя приёмная мать. Но я прижилась в приёмной семье. Когда окончила в 1925-м году четыре класса, пошла учиться в ремесленное училище кройки и шитья в г.Руза. В 1928-м году я окончила ремесленное и уехала в Москву к дочери моих приёмных родителей Новосёловой Марфе, но мы все звали её Мамаша, она нас вырастила, младших. В Москве…
— В Москве не искала родителей? — перебил председатель.
— Да ты чё…как же искать…она такая во какая… — развела руками Степанова.
— Товарищи, я закурю, — соблюла формальность Харько, хотя уже прикурила и сбрасывала пепел в банку с окурками.
— Ну, не скажите. Вот у нас на производстве случай был…
Татьяне Владиславовне под общий спор вспомнилось, как впервые ходила она по Даниловской слободе, ходила-бродила, искала дом. Какой дом? Не знала, чего искать. Разве фотостудию, где вечно хранятся негативы. Но только сами фотостудии не хранятся вечно. Однако, думалось, люди не ходят сниматься далеко от дома, скорее всего, идут в ближайшую мастерскую. И вообще решилась искать не в шестнадцать, не в тридцать, а уже за сорок, должно быть. И на Даниловскую прядильно-камвольную фабрику оттого, может, и устроилась, что тянуло её сюда. А почему тянуло — не объяснить. Если только...
— Вот…. А вы говорите, невозможно… Москва — большая деревня, ёк-макарёк.
Ну, продолжайте, товарищ.
— Поступила в кондитерское ФЗУ и работала на фабрике «Марат», во время работы получила образование семь классов. В 1933-м там же на «Марате» познакомилась с Чугуновым Петром, наладчиком, вышла замуж.
— Постой, постой. И снова не сменила фамилию? Была бы у тебя пролетарская, что ни на есть, советская фамилия — Чугунова Татьяна. Н-да… И чего тебе за твою держаться? В приюте, небось, придумали. Харько, что ты всё на курицу пялишься? Вертайся уже в президиум.
— А где курицу достали? — ходила вокруг стула Харько.
— В продуктовом на углу. В обеденный перерыв выскочила. А там очередь. Оказалось, кур дают: две в руки. Повезло.
— Повезло... А чего же одну взяли?
— А куда мне две. Я одинокая.
— А Чугунов?
— Пропал без вести в сорок третьем. Я перешла с «Марата» сюда на Даниловскую прядильную, помощником счетовода устроилась. Комнату получила в коммуналке у рынка. Сюда и извещение пришло. В 1950-м году вышла замуж за Шмульца Игоря Иннокентьевича, гобоиста.
— Чё?! — Степанова с Харько спросили одновременно.
— В одно слово, — опять вместе сказали и сердито посмотрели друг на друга.
— Это навроде трубача в оркестре, — пояснил Опоздун, — так ведь, товарищ?
— Да, в филармонии работал.
— Ну, такой фамилии и бесплатно не надо… Шило на мыло.
— Да, он и не предлагал. Гражданским браком мы. А потом оказалось, у него в Жмеринке вторая семья, вернее, первая. С 1957-го года с ним не живу и ничего о нём не знаю. В 1965-м году по состоянию здоровья перевелась из счетоводов в вахтёры при шерсточесальном цехе, где и работаю до сих пор. За границу не выезжала. Взносы плачу исправно.
— А с членами приёмной семьи в связях состоите? Судимых там нет?
— Нет судимых. Да и разлетелись они по всему свету, кто на целину, кто куда.
— Н-да, не героическая автобиография. Вот у нас государство какое: и вахтёр выехать за рубеж может. Старейших работников выдвигаем. Ну, какое мнение будет, товарищи? В прошлый заезд у нас кто оформлялся?
— По профсоюзной линии от бухгалтерии трое, из управления пятеро.
— От месткома в предыдущей группе два слесаря, двое из планового отдела и сами члены месткома, четыре штуки.
— Ну, знаете, пора и рабочие профессии пропускать. Стало быть, товарищ Исполати, уборка помещения за тобой.
Татьяна Владиславовна кивнула. Вцепилась в сумку-клатч, но виду не подавала, как переживает. В шаге от решения, в шаге. Хоть бы не передумали.
— Давайте голосовать? — Опоздун пригласил общественниц за стол.
Татьяна Владиславовна давно научилась читать по лицам. Лицо Харько беспокоило больше других. И тогда Татьяна Владиславовна проявила инициативу.
— Товарищ, Харько. Не могли бы выручить? Избавьте меня от курицы. Вот ей-богу не знаю, зачем схватила. Все брали и я взяла. А мне ведь не надо.
Авоська с изящно, по-балетному, скрещенными куриными когтями перекочевала из зала в президиум. Лицо у Харько разгладилось. Председательствующий поставил на голосование: единогласно! Татьяне Владиславовне выписали туристическую путёвку в Югославию через две недели. Объяснили про документы и кто старший группы, к нему прибиться и от него ни на шаг. Что-то ещё упоминали про дешёвое югославское серебро.
С розово-сиреневым бланком, на котором вписано чернилами ФИО — Татьяна Владиславовна Ипсиланти — шла она весенней Москвой к своей комнатке в пятисемейной коммуналке, где находились две самые драгоценные её вещи. Москва провожала и сочувствовала. А в комнате на столе возлежали рядышком свежий номер журнала «Огонёк» и фотокарточка в картонном паспарту с серебряным тиснением: «Фотоателье А.И.Масловой. Негативы хранятся вечно», с надписью на обороте — «Дорогой доченьке Татусе от мамы и папы, 1916 год». На фото пятеро серьёзных людей, как будто фотограф под чёрной накидкой никак не мог рассмешить троих взрослых и мальчика с девочкой. Кто-то из детей расчеркал оборотную сторону, нарисовал паровозик с дымком, а рядом поставил значок; две буквы «В.И.» и обвёл солнышком. Каждую букву, рисунок и значок на фото, как и черты лиц незнакомых людей Татьяна Владиславовна знала наизусть; карточка — единственная её личная вещь со времён Воспитательного дома. Ничего узнаваемо близкого она не увидела в лице художника Мики Влади из Югославии, который, как гласили страницы «Огонька», по программе обмена опытом в странах соцлагеря недавно участвовал в московской выставке аквафортистов, а теперь открывает свою, персональную, в Белграде.
И Бог бы с теми аквафортистами, Татьяна Владиславовна не разбиралась в живописи. Но тот художник на всех своих работах ставил один и тот же значок. В лупу, спрошенную у соседского мальчишки до вечера, на репродукциях журнальных страниц отлично были видны те самые «В.И.» внутри солнца.
_________________________________________
Об авторе:
ГАЛИНА КАЛИНКИНА Прозаик. Публиковалась в журналах «Юность», «Textura», «Литературный Вторник», «Клаузура», «Культурная инициатива», «ЭТАЖИ» (Москва-Бостон), «Новый Свет» (Торонто), «7 искусств» (Ганновер), «ГуРу АРТ» (Берлин) и в интернет-журнале ЧАЙКА (Вашингтон). Призер конкурса им. И.А.Бунина в 2020 г. (журнал «ЭТАЖИ», 2020 г). В январе 2021 г. - Спецпремия литклуба «Бостонские чтения». В мае 2021 г. - призёр Международного конкурса-фестиваля «Русский Гофман», второе место в номинации Проза. В июне 2021г. вошла в шорт-лист – «список 13-ти лучших» – первого сезона премии им.В.Катаева, учрежденной журналом «Юность». Член жюри Международной литературной премии ДИАС-2021 им. Д.Валеева (Татарстан). Живёт в Москве.
скачать dle 12.1