ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 216 март 2024 г.
» » ПОДБОРКА ШКОЛЫ ПРОЗЫ «ГЛАГОЛ»

ПОДБОРКА ШКОЛЫ ПРОЗЫ «ГЛАГОЛ»

Редактор: Юрий Серебрянский


(рассказы)



НАТАЛЬЯ ВДОВИКИНА

ЧАСЫ

Антон до странности четко помнил тот день, когда он их купил. Выцепил взглядом в витрине маленького магазинчика на Петроградке, где шатался тогда без особой цели — так, глазел по сторонам.

Ровно такие, как он помнил: ясный, простой циферблат, прихотливым почерком выведенные цифры и старомодный кожаный ремешок. Антон запнулся, сбился с шага. Как в дурном кино, чесслово. Подчиняясь чуднóму течению событий, он дернул дверь и вошел. Прокашлялся, попросил примерить, смущаясь про себя все больше. Пальцы скользнули по неровной, под крокодила, коже. Совпадение было полным.

Конечно, они ему шли — кто бы сомневался. Тонкий корпус идеально ложился на запястье, и странно-уютный металлический холодок заставил Антона выпрямить спину, сведя лопатки, вздернуть подбородок, отвести локти чуть назад. Он помедлил пару лишних секунд, прежде чем снять их с руки.

Сам Антон часов не носил. В универ приехал с дешевеньким трекером — и так и таскал его все эти годы, лишь меняя силиконовые ремешки. Трекер не очень-то подходил к его манере одеваться, но Антон к нему прикипел. Привычно находил пальцем неприметную кнопку, оживлявшую экранчик, привычно одергивал манжеты, чтобы оставить ровнейшую белую полоску торчать из рукава свитера.
Вернув часы продавцу, он вышел на улицу. Усмехнулся про себя: и что на него нашло? Поднялся ветер, Антон вдруг замерз, сунул руки в карманы. Прошагал еще пару кварталов, а потом развернулся и двинул назад, ускоряя шаг.

С наличностью было туго, тогда он только вернулся из незапланированной поездки домой, пришлось выгрести подчистую лимит карточки и потом еще два месяца грызть роллтон, понемногу отдавая долги. Но часы ночевали на тумбочке в изголовье, мелодично тренькали будильником в сером утреннем свете, а все остальное время Антон носил их, не снимая — теперь вот уже, получается, третий год.
Над ним посмеивались — и за часы, и за старомодный «лук»: за эти его вечные белые рубашки и одинаковые строгие свитера — «ты как из прошлого века вылез, Тош», — но он не обижался и не отвечал. Он-то давно понял: белая рубашка все равно что броня — что угодно за ней можно спрятать до полной неуязвимости.

Когда-то, шесть лет назад, в одиннадцатом классе — не здесь, а в маленьком приморском Н-ске — он целый год любовался на такие вот безупречные белые манжеты. Три раза в неделю жизнь замирала, поставленная на паузу, отступала за пределы класса, сдвинутых вместе столов, круга света от учительской лампы — а внутри оставалась одна математика. Шесть голов склонялись над завалами тетрадей и листочков. Были ожесточенные споры («Нет, послушайте, здесь не так!» — «Дайте мне сказать» — «Можно проще»), напряженные мозговые штурмы, тонкий азарт пойманной за хвост идеи, торопливый шорох ручек по бумаге, торжество красивого решения и, разумеется, Эд, или ЭдВик, то есть Эдуард Викторович — доставшийся им в выпускном классе новый математик. Умный спокойный взгляд, стремительные манеры, взблеск очков, острый почерк — бесконечные красные пометки в бесконечных Тошкиных домашках. Умри, а двадцать задачек в неделю как с куста — и Тошка сидел ночами, грыз ручки, пил чай, пинал ножки стула, но приносил-таки решенное снова и снова.

Тошка метил высоко, почти в невозможное. Когда стало ясно, что в группе он такой один, он стал оставаться на дополнительный час, после того как остальные расходились. Почему ЭдВик с ними так возился, Тошка даже и не задумывался поначалу.

Эд казался ужасно молодым. В семнадцать лет никто не умеет определять возраст тех, кто старше, но они не без оснований считали, что ЭдВик пришел к ним сразу после института. А на молодых в школе ездят, вот ему и выдали сразу полную гору всего, и в придачу — подготовку к профильному ЕГЭ. Впрочем, в лицее его любили. Безупречно одетый, приветливый, не по-здешнему стильный, он умудрился не стать ни предметом насмешек, ни белой вороной — как-то так он умел расположить к себе, неярко понравиться людям. «Эд» — это Тошка услышал, как окликает его угрюмый физик на пороге учительской. «Эд, погоди» — и Тошка притормозил, вслушиваясь в дружескую беседу, пока не захлопнулась снабженная суровым доводчиком дверь.

Бурные воды их дикого 11 «Б» ЭдВик рассекал со спокойной уверенностью трехмачтовой бригантины. На уроках Тошка все больше отмалчивался, наблюдал с последней парты, отклонившись назад на стуле; подавал реплики лишь иногда, когда класс буксовал или тупил безнадежно. Эд улыбался уголком рта и кивком приглашал к доске, и Тошка решал, уверенно и быстро, дожидался одобрительного кивка от Эда, клал мел, отряхивал руки и, не оглядываясь, возвращался к себе «на Камчатку».

Он вообще не любил быть в центре внимания. Мама рассказывала, что маленьким он болтал как радио, но лет с десяти все мало-помалу изменилось, будто между ним и остальным миром наросла и оформилась тонкая стеклянная стена. Тошку это, в сущности, устраивало. Когда его переполняло, он шел к морю: бродил по берегу, кидал камушки, рассказывал лохматым волнам, что накипело — про себя, а иногда и вслух.

Как-то во время вечерних математических бдений Тошка набрался духу и спросил Эда, каким ветром его занесло в Н-ск. Тот скривился насмешливо:
— Госпрограммой занесло. Спасения.
Тошка попытался сострить:
— Спасения учеников? Или учителей?
Эд дернул плечом:
— Безработных математиков.
Тошка молча поднял бровь и сумел-таки выдержать вопросительную паузу, не отвести взгляд. Эд снял очки, потирая переносицу, близоруко прищурился в окно.
— Я тут жил когда-то, до четырнадцати лет. Пока родители в Тосно не переехали.
— Значит, решили вернуться к корням?
— Да не то, чтобы… Скорее, попробовать. Ну и потом, тут море.

Это объяснение, толкнувшееся внутри теплом, Тошка понял всем сердцем. И — будто оберегая нежданно вырвавшееся чужое — не стал навязываться, опустил глаза, легко перешел к следующей задаче, на которую указала подрагивавшая тонкая дужка очков.

У Эда были выразительные руки. Тошка это заметил не сразу, через много часов — общих, алгебры и геометрии с Эдом у доски, и тех других, вечерних, что они просидели друг против друга за одним столом. Тонкие костяшки, россыпь веснушек на тыльной стороне ладони. Белый выглаженный рукав задирался от резких жестов, открывая тот самый циферблат, взблескивали серебристые стрелки. Эд машинально поправлял манжеты и на мгновение задерживал пальцы на круглом стекле, словно на ощупь определял время.

Дважды Антон удостоился рукопожатия. Первый раз был зимой, когда однажды он «продемонстрировал класс»: свел стереометрию к задаче с параметром, неожиданно и красиво, и ЭдВик смотрел и смотрел на коротенькое, в пол-листа, решение, а потом поднял на Тошку взгляд, полный гордости и чего-то еще, что Тошка тогда не понял. А второй — когда пришли результаты ЕГЭ, и напротив Тошкиной фамилии стояли триумфальные 98, а в крови, как шампанское, пузырилось торжество пополам с отчаянным изумлением: неужели и вправду получилось?!

Позже, когда эйфория сошла, выяснилось, что с крутейшей по меркам лицея суммой в 272 в масштабах столичных он вовсе не «кум королю и сват министру». Ночи напролет он просиживал, листая сайты вузов, приемных комиссий и форумы поступающих, проверяя рейтинговые списки. Глядя на фотки кампусов и гуглопанорамы, Тошка снова и снова спрашивал себя: может, Питер? По баллам туда он уверенно проходил, и казалось, это место подойдет ему больше, чем зазнавшаяся, мажорская Москва, которая и впрямь, может, «прожует и выплюнет», как панически предрекала мама. Но главным — что Тошка не проговаривал вслух, а скорее чуял нутром наперед, еще не зная, — была близость моря, дышавшего в серой шершавой Неве, в ватном небе, задевавшем шпили, в потертом историей граните.
Он спросил как-то Эда, и тот странно поморщился, будто не хотел отвечать. Помолчав, обронил: «Ну да, там в целом неплохо учат» — и только. Вот и, в сущности, все. Ну почти.

Тошка выбрал сам — и ни разу не пожалел. Это и вправду оказалось подходящее для него место.
В Питере он научился гулять. Исшагав обязательные маршруты, стал забираться туда, куда туристы не смотрят, кружил по дворам, проникал в парадные и подворотни. О тех зданиях, что западали в душу, потом читал. Но больше просто смотрел, бродил, думал обо всем и ни о чем — или пытался представить, о чем думали те, кто, быть может, смотрел на эти дома до него.
Такое вот своеобразное краеведение стало привычкой, «второй натурой», въелось в кровь. Вот и теперь, оказавшись на три дня в незнакомой и прекрасной Риге, Антон все свободное время бродил по городу.

Эта поездка на конференцию была для него как щель между мирами, в которую он провалился по какой-то прихоти судьбы. Первая заграница, глоток совсем другой, неведомой жизни. По большому счету, он ее не заслуживал: магистрант с двумя скромными статейками, внезапной волей заведующего кафедрой превращенными в доклад, а потом и в эти волшебные три дня. Тошка сам не понимал, за что ему так повезло, почему его, а не кого-нибудь другого присоединили к двум теткам-доценткам с дружественной кафедры, оплатили билеты, визу и скромную чистенькую гостиницу и вот — выпустили в мир. Он ходил на все сессии, слушал жадно, многое было интересным: и по его теме, и новое, о чем он даже не читал. Вместе с кафедральными тетками, Еленой Владимировной и Тамарой Львовной, ходил завтракать и обедать. Вечерами гулял, топтал извилистые мощеные улочки до изнеможения, но чувство, что его пустили сюда по ошибке, все равно возвращалось.

И вот сегодня — последний день, междумирье почти истаяло, завтра самолет — и обратно в обычную жизнь. Часы показывают полвторого ночи, и Антон сидит на брусчатке посредине улицы Элизабетес, а с фасада напротив прямо ему в глаза смотрит огромное каменное лицо. Беломраморный лоб, тонкий нос, горько изогнутые губы — вся несоразмерность остальному прихотливому декору делает эту маску странно живой. Он думает о душах бесчисленных атлантов и кариатид, навеки замурованных среди помпезных колонн и балконов. С этой каменной женщиной ему есть о чем помолчать. Ее взгляд поднимает со дна то, что он не решается слишком часто вспоминать.


…Только в самом конце, ближе к маю он понял, что тугая пружина, скрутившаяся у него внутри, не имела отношения ни к стереометрии, ни к взведенным нервам, ни к предстоящим экзаменам. То, что было важнее всего, имело отношение к Эду.

Это было на последнем занятии. Он сидел и смотрел, как чуть-чуть подрагивает испещренный формулами лист. Эд постукивал пальцами, скользя глазами по строчкам, а у Тошки вдруг снова заболело в груди, кончился воздух в легких, и тогда отчаянно — а что ему оставалось терять — он протянул руку и накрыл эти беспокойные пальцы своей ладонью.

Время замерло. Не было ничего в целом мире — только в желтом круге исписанные листы, и распахнутые глаза за тонкими линзами, и россыпь прохладных веснушек под горячими пальцами. Потом рука под его рукой шевельнулась, развернулась к нему беззащитной и жадной ладонью, пальцы нашли его пальцы. Они смотрели друг на друга в огромной, сияющей тишине, а где-то рушились галактики и города, осыпаясь пылью и светом.
А потом Эд сказал:
— Тебе пора. Удачи тебе.
И убрал руку.

И вот это уж точно все. Больше Тошка его ни разу не видел.

Юбилей лицея случился на его третьем курсе. Отмечать собирались с помпой, анонсировали вечер встречи выпускников всех лет, и Антон, поколебавшись, все же дал слабину, поехал. Обнимал неожиданно расчувствовавшихся училок, смущаясь, выслушивал, какой он краса и гордость, бормотал благодарности, а сам все высматривал меж пиджаков и улыбок узкое веснушчатое лицо. Эда не было. К середине вечера он набрался наглости и подъехал с вопросом к раздобревшему физику.
— Старжевский? — физик враз погрустнел. — Он уехал, друг мой, в тот же год уволился.
— А как же программа… ну, молодых учителей… — ненавидя себя, зачем-то продолжал лепетать Антон.
— Да не было никакой программы. Вольная птица, не понравилось ему у нас — он и фьюить!

Антон ушел тогда рано. Вернулся в Питер и недели две был сам не свой. Лиговский, Невский, Васильевский, Петроградка — полгорода он перемерил ногами, тыкаясь, как бездомная дворняга, во все подряд углы без смысла и цели. Тогда он и нашел себе часы.

А потом жизнь вошла в колею, он нащупал привычное, вернулся к учебе, увлекся темой, которую подкинул научник, накропал к концу года неплохую работу и обрел привычку, как Эд, обнимать пальцами циферблат, поправляя манжету на левой руке.

Жизнь катилась своим чередом — до сегодняшнего дня. В начале этого бесконечного вечера, когда они поприсутствовали на закрытии сессии, распрощались с коллегами и получили свои пакеты с сувениркой, тетки, разом превратившиеся в Лену и Тому, потащили его «в хорошее место отметить». Ресторанчик был шумным, заполненным почти до отказа, и кормили на самом деле прекрасно. Тетки взяли бутылку вина, Антон прятался за своим пивом, а они тормошили его, расспрашивали о том о сем.
— Антоша, а вы откуда? — налегая грудью на стол, интересовалась Елена Владимировна.
Он, смущаясь, назвал Н-ск.
— А у нас ведь был мальчик из Н-ска! Тома, помнишь Эдика?
— Старжевского? А как же!
Антон аккуратно положил вилку, следя за лицом.
— Хороший был мальчик, жаль, что с ним так закончилось.
— Зря он попер на рожон. — Тамара подцепила салат. — Все-таки Николай Палыч у нас академик, можно было предположить… Ну, оказывал мальчику авансы, ну, домой приглашал — тоже мне дело, все же знают, что Николай Палыч юношам благоволит.
— Ну знаешь, говорили, там совсем далеко зашло, — Елена Владимировна выразительно округлила глаза.
Но Тамара Львовна только отмахнулась:
— Да мало ли что говорили! Слушай, не он первый, не он последний — и как-то никто же до сих пор не умер! Эдик все слишком драматизировал. В конце концов, он его был протеже. — Она прожевала мясо, хлебнула вина. — Был бы сейчас в науке, а то вон сгинул незнамо куда, ни аспирантуры не кончил, ни защиты, ничего.
Антон хотел было сказать, что не незнамо куда, но все слова вдруг стали бессмысленными, ненужными.

Он честно досидел до конца. Пережил бесконечные разговоры и еще кофе с десертами, улыбался, отвечал на шутки, что-то пил и жевал — и еле дождался момента, когда они вышли наконец в синюю майскую прохладу. Прощаясь с тетками, бормотал что-то такое неубедительное, что сам себя застыдился, но они, подогретые ужином и вином, добродушно махнули ему: дескать, молодо-зелено, ступайте, юноша, и все такое прочее. «Мы с Тамарой ходим парой», — хихикая, продекламировала Елена Владимировна, и, взявшись под ручку, они нестройно зашагали к остановке. Антон повернул в другую сторону.

Шел куда глаза глядят. Долго, долго плутал, пока в конце концов ноги не вывели его к стройной махине собора. Было уже совсем поздно, вечерний концерт закончился, баннеры-афиши хлопали на ветру. Антон прислонился щекой к старой-старой шершавой стене. Потом обошел пустую площадь, сел под раскидистым деревом на бордюр. Когда в его сторону двинулась фигура полицейского, он встал и отправился дальше. В гостиницу ноги не шли. Он посидел на гранитных ступенях, глядя, как черно-стальную чешую реки ерошит ветер. Потом повернул обратно к центру, пошатался в парке с каналом, добрел до квартала югендстиля. Тут она и настигла его — маска правды с печальными каменными глазами.
— Эй, пацан? Те че, плохо?
Стайка студентов, веселых, немножко пьяных и говорящих на чистом русском, обступила его, как колоритную достопримечательность. Антон покачал головой, растянул рот в улыбке для убедительности.
— А чего тут сидишь?
Он показал.
— Ух ты, глянь, какая красотища.
Антон разлепил губы:
— Этот дом отец Эйзенштейна построил. Знаешь такого режиссера?
— Не-а, — девица, плюхнувшаяся рядом, помотала головой, и по ее плечам заметались хитро заплетенные косички.
— Он чиновником был вообще-то, а архитектурой просто так занимался, для души. И в итоге пол-Риги застроил. — Антон махнул в сторону каменной женщины. — Говорят, он ее с жены рисовал. Когда она его бросила и в Европу уехала.
— Клевый чувак.
Белобрысый парень протянул ему термос. Антон хлебнул и закашлялся, горло обожгло внезапной крепостью, и парень рассмеялся:
— Машкин фирменный чай!
— Ты что, экскурсовод? — другая барышня, с короткой стрижкой, делавшей ее похожей на эльфа, заглянула Антону в лицо.
Он снова покачал головой.
— Местный?
— Нет, — Антон замешкался перед тем, как продолжить. — Я в Питере учусь. Но, может, потом уеду.
Девчонка с косичками, не дослушав, вскочила и, держа термос как микрофон, запела что-то из Леди Гаги.
— Машка! Эй, Машка, стой! — остальные, поднимаясь, потянулись за ней.
Белобрысый парень напоследок хлопнул Антона по плечу:
— Не парься, пацан! Нормально все будет.
Антон прочистил горло:
— Ребят, а как к морю попасть?
— Это с вокзала, — девочка-эльф махнула рукой куда-то вдоль улицы. — В Булдури тебе надо. Полчаса на электричке. Только сейчас не ходят.   

Когда первый утренний заспанный поезд выпустил Антона на аккуратной станции, небо уже посерело, и, пока он топал мимо сосен и гламурных курортных домиков за низенькими заборчиками, мучаясь внутри, что все не то, за правым плечом возникло медно-алое солнце, и вдруг открывшийся серый простор весь окрасился влажным плотным жемчужно-розовым лучом. Здесь было пустынно и покойно. Этот не имеющий имени рассветный цвет, вобравший в себя все цвета, был здесь повсюду: к разостланному широкой, вольной полосой серо-бежево-розовому песку на цыпочках подбиралось такое же море, и небеса на горизонте сливались с ним, прижавшись румяной щекой.

Антон снял ботинки, оставил их под скамейкой. Закатал штанины и, увязая в песке, пошел к самой кромке воды. Здесь он вырыл ямку — прямо руками, как когда-то в детстве, когда играл в клады, закапывая сокровища и позволяя морю их находить. Он снял с запястья часы. Чем не клад. Подержал напоследок в ладонях. Зарыл, заровнял, похлопал сверху, добиваясь гладкости, и отошел.

Море ответило почти сразу. Одна за другой набежали несколько волн посильнее других, добрались туда, где он только что был. Слизнули с его тайника слой песка, как подтаявшее мороженое; в сероватой пене мелькнул кожаный ремешок. Антон рванулся вперед, выкрикивая что-то отчаянное, шарил в месиве прибоя, размазывал по лицу соленую морскую влагу. Где там. Не нашел, конечно, — да и знал же, что не найдет.
Не чуя холода, он вернулся к скамье, посидел, обсыхая, глядя, как исчезает розовое волшебство, растворяется в белесом трезвом свете наступающего дня, а потом обулся и пошел обратно на станцию.

Возвращаясь, он продрог до костей, и если б не чай на перроне, то околел бы, наверное, по дороге. Мы-с-Тамарой-ходим-парой, судя по всему, давно уже выписались и уехали. Антон покидал вещи в рюкзак, наскоро отряхнул песок со штанов и ботинок — сойдет. А вот свитер и рубашка были, как выражался его сосед по общаге, заруинены в хлам. Нечего и думать заявиться в таком виде в самолет, и тем более пред светлы очи кафедральных. Другой рубашки не было. Антон огляделся. Из вчерашнего пакета торчала желтая толстовка с эмблемой конференции. Расстегнув рукава и ворот, он стянул рубашку вместе со свитером, скатал в мокрый ком.

Мягкий флис обнял тело, обещая тепло. Антон потер пустое место на запястье. Сунул телефон и бумажник в карман-кенгурушку, заодно проверяя время и наличность. Нормально все будет. Можно жить.



ДАРЬЯ МЕСРОПОВА

ПОРТФЕЛЬ

Между прочим, я способный. В школе учился на четверки-пятерки, стихи пытался писать. Только поступать в институт не стал. Мама сразу сказала, что денег не даст, а без денег разве поступишь? Пришлось идти работать. Работал в общепите, на стоянке сторожем, на кассе в супермаркете, кладовщиком — да много кем. Последние пару лет на продуктовом складе заказы паковал. Но там, во-первых, воняет, во-вторых, холодно. Когда отморозил себе в холодильнике все, что можно и нельзя, решил уволиться. Здоровье дороже.

После увольнения какое-то время слонялся без дела, деньгами мама помогала. Конечно, это не очень приятно, да и перед мужиками неудобно. Соберемся компанией пивка попить, а я мнусь, потому что пятьсот рублей надо у мамы просить. У нее хоть пенсия есть, а мне-то откуда взять? Потом меня и звать перестали.

Через полгода после увольнения стало совсем хреново. Даже не знаю, как правильно назвать. Вроде как депрессия. Ходил и думал, что вот уже скоро двадцать семь, а нет ни денег, ни работы приличной. Неужели так и придется до старости яйца по складам морозить? Ведь в школе меня хвалили, младшим в пример ставили. Я решил взяться за себя.

Стал вставать рано, отжиматься, из квартиры выкинул хлам, несмотря на мамины протесты, и начал искать работу. Без высшего образования, честно скажу, сложно найти приличное место. Несколько месяцев я смотрел вакансии, но ничего не привлекало. А потом во «ВКонтакте» увидел объявление: в компанию по оптовой продаже мебели требуется региональный менеджер по развитию. Хорошая зарплата, проценты от сделок — все как надо. Решил, что вот он мой шанс показать себя, устроиться в солидную компанию, а потом, может, и семью завести. Пора мне уже, да и мама была бы рада. Так-то жениться я давно готов, если б средства позволяли.

К собеседованию решил основательно подготовиться и выглядеть представительно. Костюм взял у кореша, а вот с портфелем вышла засада. Ни у кого из друзей не было приличного, а у меня только мягкая сумка через плечо, как у старшеклассника. Ничего, подумал, дело ответственное, нужно вложиться. Пошел в торговый центр возле дома и взял быстрый микрозайм. Проценты бешеные, но я даже не считал. Думал, что легко верну с первой зарплаты. Купил за двадцать пять тысяч портфель «Черутти». Помню, директор склада мне как-то присел на уши и долго рассказывал, какие они крутые. Он и впрямь очень красивый, кожа тонкая, телячья. Теленка забрали у коровы-матери и сделали портфель, чтобы я им владел.

Пошел на собеседование уверенный и довольный, только брюки коротковаты. Чувствовал себя королем, девушка одна с интересом глянула. На собеседовании вроде я все отвечал, улыбался. Портфель продемонстрировать не удалось. Думал ручку красиво достать, но там только устно спрашивали. В конце сказали: «Спасибо, мы с вами свяжемся». Я ждал. Не звонят. Позвонил сам. Сказали, что выбрали другого кандидата.

И так меня эта неудача огорчила, что я забухал немножко. А потом снова какой-то кризис бахнул, работы вообще не стало. Из микрозаймов стали названивать, кредит-то я не платил, еще проценты и пени набежали прилично. Пришлось маме признаться во всем. Она, как узнала, что за какой-то портфель можно такие деньги отдать, просто взбесилась. На эмоциях хотела его с балкона выбросить, но я удержал. Сказал, что продам. И даже выставил объявление на «Авито», но там торгуются за копье. За те деньги, что я отдал, конечно, уже никто не хотел брать. Один раз даже встретился с покупательницей — она хотела купить подарок мужу на юбилей. Она так и сказала: «Муж уходит на пенсию» — и посмотрела на меня как бы с надеждой. Я не знал, какой звук подходит для этой новости, и молча достал портфель из тканевого мешка. Женщина покрутила его по всем осям, поскребла ногтями кожу и даже зачем-то понюхала подкладку. Я не удержался и тоже понюхал. Пахнет мокрой землей и сеном. Покупательница сказала, что хорошо бы уступить, и посмотрела на меня выжидательно. Я совершенно растерялся и снова промолчал. Вечно я теряюсь, когда происходит что-то нелепое или стыдное. А женщина сама отказалась, ей не понравились заломы на коже. Они появились, потому что внутрь я старые газеты напихал, чтобы он форму не потерял. Так портфель вернулся домой. Маме пришлось сказать, что жалею об этой покупке, да и вообще о бездумном кредите. Но о портфеле я не жалел. Он только мой, и это стоит любых денег.

Без работы делать нечего, и я стал часто ходить в парк. Куда еще бесплатно пускают? Там всегда девочки стайками гуляют, вот одна и зацепила. Красивая такая, черноволосая. И имя красивое — Диана. Из Молдовы на заработки приехала, всего девятнадцать лет. Позвал к нам жить, мама не возражала, хотя и не очень радовалась. Мы прожили полгода, я жениться захотел, она говорит, что сначала надо к родным в Молдову ехать, сватать, чтобы официально. Ну надо так надо. Я собрался ехать, у мамы занял на дорогу. И уже почти перед самым отъездом она меня на кухню зовет поговорить. Усадила, в ноги мне практически упала и рыдает. Оказалось, у нее ребенок есть, четыре года уже, с мамой живет. Я обалдел, конечно. Никак не ожидал, что в таком возрасте может быть ребенку четыре года. Жениться на ней я сразу же расхотел, но очень уж жалко ее. Мама, как узнала, велела ей убираться из нашей квартиры. Но я же мужчина, почему она командует моей женщиной. Сказал: нет, она никуда не пойдет. Мама сказала, что вызовет миграционную службу для проверки документов. Я сказал, что мы сами уйдем. Не ожидал такого от матери. Она отпустила нас как будто с облегчением даже.

В общем, пошли мы снова в микрозаймы. Взяли сто пятьдесят тысяч на мой паспорт, Дианка же не гражданка, и сняли малогабаритную квартиру. Она маникюрщицей устроилась, а я опять кладовщиком. Деньги все на съемную квартиру уходили, и, как назло, то холодильник сломается, то ботинки сносятся. Короче, кредит снова ушел в бешеные проценты. В целях экономии я стал выносить продукты со своего склада. Когда меня раскрыли, уволили без скандала, спасибо им за это. Диана, оказывается, за год маникюра скопила достаточно, чтобы уехать к сыну. Как я понял, там еще и отец ребенка нарисовался.

В общем, я вернулся к маме. Сказал, что при сокращении большую компенсацию выплатили. Она очень обрадовалась. Сказала, что скоро и невеста достойная сыщется. Про второй мой кредит она узнала случайно. Я не успел забрать письмо из почтового ящика. А там сумма с процентами и пенями уже двести восемьдесят тысяч. Мама сначала не поверила. Думала, это мошенники. Пришлось все объяснить. Честно говоря, я немного перевел стрелки на Дианку.

Вместе с мамой мы решили, что надо закрывать мой кредит. Я устроился в шиномонтаж, а мама уборщицей в детский сад на полставки. Но с этими микрозаймами такое дело, что проценты только растут. Мы стали еще больше экономить: выгадывали «счастливые часы» в магазинах, покупали битые яйца на рынке — так значительно дешевле. Раз в неделю мы устраивали «разгрузочный» вечер: я брал себе пива с полосатиком, а маме покупал фундук в шоколаде, любит она его, хоть и дорого, и усаживались смотреть «Уральских пельменей».
Хорошее время было. Под «Пельменей» я доставал из-за кресла портфель. Все равно он мне очень нравился, он ведь не виноват в том, что проценты растут как на дрожжах. Было приятно разглаживать морщинки на поверхности кожи, обводить пальцем круглые следы, как будто от прививки. Наверное, укусы или ранки. Теленок немало пострадал, прежде чем лишился шкуры. Помню, в школе нам рассказывали, что нацисты так поступали с людьми. Шили изделия из человеческой кожи. Это сложно представить. А мой теленок лежал прямо на коленях. Беззащитный и обнаженный. Наконец он может отдохнуть от страданий. Поглаживая мягкую кожу, я успокаивал его и успокаивался сам. Иногда мы так и засыпали вместе.

Маме все это не очень нравилось. А по мне, ничего такого. Не хуже, чем пиво пить. Она начала прятать от меня портфель, но я всегда находил его по запаху. Она не чувствует, а я четко слышу запах земли и сена. Чтобы мама не сделала ему что-нибудь нехорошее, я стал ходить с ним повсюду: на работу, в магазин, клал на ночь рядом с кроватью. Один раз мама пылесосила, я пошел мыться. В душе неожиданно ошпарила мысль: он же совершенно беззащитен! Мама может выкинуть его с балкона, как обещала, или отдать соседке. Я так испугался, что выскочил голый из ванной. Мама тоже перепугалась. Я по глазам видел: она хотела сделать плохое, но не успела. С этого момента я стал и в душ с ним ходить, и в туалет.

В общем, мама уговорила меня лечь в больницу на Ганнушкина. Она требовала, чтобы я не брал с собой портфель, но я настаивал, и врач в приемном покое разрешил. Хороший доктор. В больнице мне понравилось. Сначала было неприятно видеть других пациентов, а потом привык: ну подумаешь, психи тоже люди. Я с ними быстро общий язык нашел. В основном они мирные, только от лекарств ни стоять, ни лежать не могут, все время двигаются. Это утомляет. Ну и спиной нельзя поворачиваться, это на всякий случай.

Как раз когда я лег в больницу, нами заинтересовались коллекторы. Тогда их еще не прищучили и была полная безнаказанность. Они пытались выломать дверь, залили клеем замок, писали на стене подъезда, что все желающие могут получить интим в квартире номер сто пятьдесят семь. Маме было нелегко отбиваться от их звонков и визитов, и она решила пока переехать в бабушкин дом в области. Там не было воды и отопления, но, по крайней мере, спокойно. Раз в три дня мама меня навещала, привозила домашнюю еду и чистую одежду. Говорила, что все будет хорошо, только бы меня вылечили. Потом мы кредит спишем — я ведь теперь инвалид. Хорошо бы найти мне достойную девушку, чтобы ухаживала за мной, как мама.

Самое главное, что в больнице я познакомился с Никой. От одного имени теплеет в пояснице, а смотреть на нее просто невозможно: мозги отказывают от такой красоты. Ника слышала голоса в голове и несколько раз в год впадала в депрессию. Но с кем такого не бывает? И у меня такое было, да и почти у всех. Короче говоря, я решил, что раз она не опасная и очень красивая, надо попробовать познакомиться поближе. Начал к ней в палату заглядывать, анекдоты про наших психов травить и помогал толстых соседок от говна отмывать — санитарку разве дождешься. Ника сперва на меня внимания особо не обращала, много у нее таких, а потом вроде как потеплела.

Мы стали общаться по-дружески, все друг другу рассказывать. Конечно, мы не столько дружили, сколько флиртовали, но разговаривали по-простому, откровенно. Я даже решился спросить по поводу груди, настоящая ли она. Уж больно шикарная. Ника нисколько не смутилась и ответила, что нет и что сделать грудь — идея мамы. Мама дала денег и велела идти на операцию, чтобы не киснуть после развода и строить свою жизнь. Врач сделала все в лучшем виде: из первого размера — четвертый. Сразу, как спал отек и стало меньше болеть, Ника начала носить декольте, а мужчины начали сходить с ума. Она со смехом рассказывала, что мужики действительно тупеют при виде бюста и никуда больше смотреть не могут, только в блузку. Бывший тоже на грудь запал. Он был при деньгах, но о женитьбе и детях даже слышать не хотел. Ника сказала, что теперь ищет надежного и семейного. А если вдруг такой не сыщется, то всегда можно сделать из четвертого размера шестой и тогда уж точно выйти замуж за кого угодно. Я сказал ей, что готов жениться хоть сейчас. Только сначала на работу новую устроюсь и начну зарабатывать. Я ведь способный. В школе учился на четверки-пятерки, младшим меня в пример ставили. Ника посмеялась, но и не отказала.

Я так обрадовался, не могу передать. Ужасно захотелось показать Нике мой портфель. Я пошел к себе, старался идти спокойно, но в итоге не выдержал и побежал. Сильный земляной запах почувствовал еще в коридоре. Когда я вбежал в палату, он уже был там. Беспокойно переступал тонкими ногами, тыкался белым пушистым лбом в больничные тумбочки. На звук моих шагов поднял влажные глаза. Он искал меня, он звал меня, а я все не приходил. С теленка содрали кожу и сделали портфель, чтобы я им владел. Но я плохо им владел: чуть не продал, чуть не позволил его выбросить, а теперь вот оставил в палате совсем одного. Космические черные глаза смотрели укоризненно. Показалось, что мое сердце сейчас разорвется, как переполненный мешок. Нет, он достаточно натерпелся. И никакую Нику к нему не подпущу. Я протянул руку и коснулся прохладного кожаного носа. Не бойся, милый, теперь никто не посмеет обидеть тебя. Я буду твоей коровой-матерью.

 

ГАЛА ФРАНК

КАНАРЕЙКА ДЛЯ ГЮНТЕРА

На входной двери из темной древесины торжественно и неуместно сиял лист бумаги. Разумеется, Гюнтер знал наперед, что это значит. Предыдущие дни, яркие и безумные, — вот бы они разом стерлись вместе с ним, с тем, кому хватило глупости или наглости тешить себя надеждой на другой исход этой истории. Он сорвал документ, обрывок так и остался торчать на клейкой ленте. Этажом ниже поскрипывала дверь. Противная старуха не могла устоять и балансировала грузным телом на пороге. Получается, все уже в курсе. Тем лучше! Не придется отвечать на вопросы, а может, даже получится некоторое время совсем не разговаривать. Гюнтер любил молчать, и не потому, что предпочитал тишину или одиночество, а из-за того, что за свои сорок с небольшим так и не научился говорить внятно и по делу. Из оцепенения его вырвал голос Верочки.
— Лев Карлович! Не стойте.
Вера втиснула его в квартиру, усадила за стол и разлила вчерашнюю заварку по двум стаканам.
— Надо же, — протянул он еле слышно. — Ты тут.
Он всматривался в темную жижу и страдал: ну почему Верина экспедиция закончилась именно сегодня, зачем такое унижение? В глазах защипало. Гюнтер развернул мятый лист. В уме вспыхнула уродливая идея: ведь все еще может обернуться ошибкой чиновника, неприличным розыгрышем, банальным сумасшествием? Прекрати сию секунду, соберись. Печати на месте. Бланк установленного образца. Взгляд изучал каждую подпись, читал наименования, должности, выискивал опечатки, избегая лишь одного — центрального абзаца. Вера подалась вперед и замерла в неудобной позе.

* * *

Все началось две недели назад. Он завтракал и слушал радиопередачу, так и узнал о новом законопроекте. В самом конце выпуска новостей, перед прогнозом погоды (ведь нарочно, будто что-то незначительное) диктор зачитал указ о запрете содержания канареек. Гюнтер хихикнул. Какая нелепая шутка. Словно в подтверждение его мыслей притихшие на мгновение птицы вновь завели привычную песню. Канарейки жили в родительском доме, сколько он себя помнил, со временем рядом с ним никого, кроме них, и не осталось: невеста сбежала, друзья эмигрировали, ушли родители…

Утром Лев Карлович по обыкновению вынес клетки на балкон мансарды. Наверху — весеннее небо, внизу — цветущий миндаль. Иногда порывы ветра забрасывали лепестки на второй этаж, раскладывали горстками по углам. Пахло марципаном. Гюнтер повернулся к радиоприемнику, там играла безвкусная и наверняка популярная песня, но он ее не слышал. В голове унылым бормотанием звучало: «изъять», «без компенсации», «без права», «во втором чтении» — сначала тихо, потом все громче, громче, слова перекатывались волнами в опустевшем пространстве, бились, кричали, орали на него, пока вконец не оглушили раскатами эха. Гюнтер пролил на себя холодный кофе и очнулся. Нужно было успокоиться. Пока ведь ничего не произошло. И не произойдет, потому что он, Лев Карлович Гюнтер, заявит о себе, объяснит ситуацию и непременно избавит общество от подобной несуразицы.

Отлично представляя себе некрасивый механизм законотворчества, он решил ответить тем же и подступился к вопросу со всей тщательностью госслужащего с доски почета.
— Не так написано. Тут. И тут, — острый ноготь тыкал в написанное. — И дату вчерашнюю проставьте!

Гюнтер переделал и пришел назавтра. В свежем заявлении нашлись другие ошибки. По средам обращений вовсе не принимали, а в пятницу из-за сокращенного графика Льву Карловичу пришлось отпрашиваться со службы. Начальник оторвался от газеты, проверил, действительно ли перед ним Гюнтер, и без лишних вопросов отпустил. Лев Карлович успел до закрытия, но чувствовал себя отвратно. Он терпеть не мог что-либо делать впритык. Грузная дама послюнявила пальцы, многозначительно потрогала заявление и удалилась куда-то вглубь помещения. Вернулась. Он благоговейно следил за ней сквозь мутную перегородку. Она посмотрела на часы.
— Распишитесь.
Лев Карлович вдохнул полной грудью и откинулся на жесткую спинку. Дама повеселела.
— Оцените нашу работу. От одного до пяти.
Дни бюрократической волокиты успокоили Гюнтера, дали отсрочку неизбежному и заглушили интуицию. Четкие процедуры расслабляли.

Ему нравилась ладность государственных процессов, он даже находил в них своеобразную красоту и изящество. Так легко и приятно было знать, что ты часть целого, что вместе с тобой движется вперед весь мир, что этот мир, столь прозрачный и ясный, готов меняться и обязательно изменится. Стоит лишь подобрать нужный инструмент и правильно заполнить бланки. Это потом, когда его пустое мельтешение в коридорах госучреждений приведет любимиц к гибели, он станет казнить себя за беспечность. К слову сказать, ответа на прошение Лев Карлович так и не дождался. А ведь прошло уже четырнадцать рабочих дней. Гюнтер порывался набрать Верочку и все рассказать, поплакаться, попросить совета, но передумал. Где-то в грудной клетке, под кожей, мышцами и костями, зудело. Пускай он немолод и скучен. Пускай все смеются над его видом и привычками. Сейчас он желал одного — действовать.

В выходной он откопал вполне целый ватман и кое-какие краски. Оставалось разбавить их водой и выдумать звучный лозунг. Лимонный цвет у Льва Карловича выходил грязным. Он вспомнил ненавистные уроки живописи:  никак он не мог понять, почему нельзя взять баночку готовой зеленой гуаши, почему непременно нужно смешивать синий с желтым — и еще с десяток «почему». Из художественной школы его в итоге отчислили, и с тех пор на антресолях пылилась коробочка с перемешанными красками. Далеко за полночь работа была готова. Большая, схематично нарисованная птица держала в клюве веточку, а в самом низу плаката запретным изумрудным блестела надпись: «За Птичьи Права». Гюнтер подумал о Верочке. Она бы обязательно его похвалила.

*  *  *

Они познакомились сразу, как Вера переехала в тот же дом. Он возвращался из конторы и заметил необычное оживление около подъезда: люди ходили туда-сюда, какие-то коробки, сумки и много-много книг. А потом она засмеялась. Что ее рассмешило, Гюнтер не мог вспомнить: то ли его нелепый, застывший вид, то ли бестолковый грузчик — помнил только, что смотрела она в его сторону.

Вера не так давно окончила институт археологии и работала по специальности. Из-за ее частых командировок и началась их дружба. Лев Карлович любезно следил за ее безымянным котом и геранями, а она иногда забегала  к нему в гости — выпить чаю, обсудить статью для журнала или сердито помолчать, погрузившись в свои мысли. Он пытался понять, почему она так добра к нему, почему выбирает его угрюмую компанию, но объяснения, которое одновременно устраивало бы его и выглядело правдоподобно, так и не нашел. Наверное, думал он, ей так удобно. Привычно находиться среди экспонатов. Гюнтер не воображал ничего лишнего, он представлял себя этаким изваянием из прошлого, восковой музейной фигурой: толстые линзы в роговой оправе, пальто, твидовый костюм и даже кейс из пластика.

Личных тем они никогда не обсуждали, каждый по-своему боялся спугнуть редкий экземпляр. Удивительным оставалось то, что в их общении не было и следа неловкости. Лев Карлович стеснялся двусмысленных ситуаций.

* * *

Утром решительности поубавилось. Но не останавливаться же теперь, когда полночи воображал себя героем! Местечковым, конечно, но все же. Лев Карлович понимал, что дело его маленькое, невзрачное. Он хотел было найти единомышленников, но в итоге решил разобраться с проблемой самостоятельно. Чужие доверия не вызывали: одни ненавидели все и всех вокруг, другие жаловались, третьи делали вид, что ничего не происходит. Хотя многие сходились во мнении: гуманнее всего выпустить птиц на волю. Предрассветную тишину взорвал вороний крик. Гюнтер поежился и закрыл окно.

В полдень того же дня Лев Карлович встал на главной площади города. Было светло и тихо. Мимо брели бесцветные фигуры, они обходили одинокого демонстранта, шарахались от желтого плаката, держали дистанцию. Бабушка в платочке подошла поближе. С минуту разглядывала нарисованную канарейку, вздохнула, перекрестилась и пошаркала дальше. И, наконец, на него обратил внимание дежурный полицейский. Он шел медленно, издалека, посреди рабочего дня наслаждаясь прогулкой, и, поравнявшись с «нарушителем общественного порядка», шумно высморкался и заговорил, смотря пустыми рыбьими глазами поверх и сквозь.
— Не положено. 
Лев Карлович не пошевелился.
— Ну… как знаешь, — дежурный удалился, на ходу докладывая о «ситуации». В ответ рация несколько раз фыркнула.

Через семь минут на протестующего уже составляли протокол. Гюнтер замер. Еще вчера он знал, на что идет и чем рискует. Он был уверен, что готов идти до конца — что бы это ни значило. Но стоило его фантазиям о выдуманном себе стать реальностью, стоило ему произнести фамилию-имя-отчество вслух, как безупречный образ героя, такого героя, о котором узнает всего, может, один дом, один подъезд, одна Верочка… Этот образ сначала потерял очертания, а потом и вовсе превратился в пятно неопределенного цвета. Гюнтеру выписали штраф, похлопали по плечу и отпустили. Часы на площади пробили один раз.

С того дня Лев Карлович выходил из дома только на работу. На обратном пути он делал крюк, покупал на рынке фрукты (птицам особенно нравились абрикосы), хлеб и мчался к своим канарейкам. Верочку он избегал. А все свое свободное время проводил у клеток. Забывал ужинать, отгадывать кроссворды, бриться. Никак не мог насмотреться. Впрочем, однажды кое-что произошло. Гюнтер сдвинул щеколды, распахнул дверцы, выбежал с балкона и зажмурился. Его терпения едва хватило на полминуты. Лев Карлович бросился обратно и захлопнул клетки. После этого случая делать он больше ничего не хотел.

*  *  *

Заварка в стакане покрылась пленкой. В ней отражалось оранжевое солнце, которое скоро укатилось за дом напротив. Стемнело. Лев Карлович попробовал подняться с табуретки, но тут же сел обратно: ноги затекли и не слушались, поясницу свело острой болью. Сколько же он провел в таком положении? Верочка уже ушла. Помыла посуду, вытерла со стола, оставила записку: «Суп в холодильнике, пожалуйста, поешьте». Гюнтер опустил голову. Перед ним так и лежал лист с предписанием. Он прочитал: «извещаем», «проживающего по адресу», «23 апреля в 17:00». Клеток с птицами ни на балконе, ни в квартире не было.

*  *  *

Лев Карлович продолжал пять дней в неделю ходить на службу, которую боготворил и считал невероятно значимой. Коллеги привыкли к его дотошности и занудству. Кто-то раздражался, кто-то посмеивался. Гюнтер благоговел перед цифрами, буквами, запятыми — любыми символами, способными обозначить внешний мир, упорядочить и структурировать его. Он писал и считал, организовывал в таблицы колоссальные объемы данных с чудовищной скоростью. Неизменным оставалось одно: ровно в четыре он, как по звонку, вскакивал, со всеми раскланивался и с немного виноватым видом выскальзывал из конторы. Стоит ли говорить, как удивились его сослуживцы, когда он впервые задержался. Сначала на час, потом на полтора, а потом стало складываться впечатление, что он чуть ли не ночует на работе. Кто-то больше не раздражался, кто-то перестал смеяться. Рвение этого тихого человека вызывало тревожное чувство. Что-то подсказывало: он не может быть счастлив. Гюнтера жалели.

Вера долго не могла добиться встречи, но в один из выходных у Льва Карловича закончились оправдания и он сдался. В квартире было затхло и темно. Шторы не пропускали ни воздуха, ни июньского слепящего солнца. Вера открыла форточку и чихнула. От потревоженной ткани поднялась и заклубилась пыль. Впрочем, пыль была повсюду. Все вещи лежали на своих местах, покрытые серым слоем, будто здесь и не жил никто. Из кухни тянуло вонью. Вера прошла вглубь и погрузилась в застывшее пространство, наполненное запахом растворимого кофе, шпротов и чего-то до тошноты сладкого. Под туфлей чавкнуло, тотчас выскользнув, гнилое пюре. Она посмотрела под ноги. Абрикосы были повсюду: кое-какие уже стухли, другие только начинали чернеть и выглядели вполне аппетитно. Некоторые в этой духоте мумифицировались и превратились в подобие кураги.

Гюнтер скукожился в кресле и ждал. Вера молчала. Лучше бы она сказала хоть что-то. Злое, обидное — все равно! Но нарушить тишину так никто и не решился. Вера постояла еще немного и ушла.

Вернулась она на следующий день и без приглашения. Лев Карлович завернулся в плед, снова заполз в кресло, ставшее ему за последние месяцы убежищем, и, как ему казалось, всем своим видом демонстрировал возмущение. Такой наглости принять он никак не мог. Но и допустить, что он первым разобьет повисшую с вечера тишину, было нельзя. Это было уже делом принципа! Нахалка уселась прямо на незастеленную кровать и таращилась на Гюнтера. Он не сдавался и рассерженно щурился в ответ. Особенно его интересовала коробка из-под обуви, лежавшая на ее коленях. Так бы они и играли в эту незатейливую игру, если бы из этой самой коробки не раздался писк. 
Гюнтер вскочил и бросился на Веру. 
— Какая же вы, Вера… Дура!

Вера вцепилась в коробку, отпрыгнула с ней к стенке и затаилась. В комнате снова стало тихо. Гюнтер окаменел. Руки-булыжники повисли вдоль тела, в мыслях вертелись обрывки фраз, песен. Он уставился на пестрое покрывало и зачем-то считал цветочки (как это прекрасно, когда даже у узора есть своя слаженная система). Вера всхлипнула один раз, второй и нагоняла, помогала себе, накручивала, пока в конце концов не зарыдала. Половину слов разобрать было невозможно. Она то шипела и ругалась, поминала черта, то ворковала и сюсюкала, а то и вовсе начинала подвывать и смеяться.

— Я все понимаю… Лев Карлович! Ненадолго и не то… Но вы же, Лев Карлович, вам же нужно! Хотя бы так, ладно, что несколько… Да что же это такое! Я не знаю, сколько недель или месяцев. Но она желтая! Да посмотрите же вы сами! — Вера открыла коробку. Там в углу жался и дрожал цыпленок. Самого настоящего канареечного цвета.

Но Гюнтер не смотрел на цыпленка, он смотрел лишь на Верочку.


Рассказы были написаны в рамках «Курса одного рассказа»







_________________________________________

Об авторах:  

НАТАЛЬЯ ВДОВИКИНА 

Прозаик. Училась в Creative Writing School, в мастерской О. А. Славниковой, в школе прозы «Глагол». Публиковалась в альманахе «Пашня» и журнале «Лиterraтура». Живет в Москве.

ДАРЬЯ МЕСРОПОВА

Прозаик, критик. Заканчивает Литературный институт им. А. М. Горького. Критические работы появлялись в «Литературной газете», «Кольцо А», «Формаслов» и Rara Avis. Рассказы публиковались в журналах «Юность» и «Незнание».

ГАЛА ФРАНК

Родилась в Москве, где и жила больше тридцати лет. В 2019 года эмигрировала в Израиль. Училась на курсах CWS у Марины Степновой, Майи Кучерской и Анны Старобинец, также на курсах школы прозы «Глагол» и WLAG.скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
876
Опубликовано 02 июл 2022

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ