ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 217 апрель 2024 г.
» » Ирина Иваськова. ФОРМУЛА КРУГА

Ирина Иваськова. ФОРМУЛА КРУГА

Редактор: Женя Декина


(рассказ)



1.
ТЕПЕРЬ

Занавесок в отделении водной терапии не водилось. Окна смотрели в закрытый внутренний дворик; изредка, очень не торопясь, проходил мимо них уличный работник – то с лестницей, то с ведром. Боковое зрение развил он чрезвычайно, но, к своему огорчению, мог разглядеть лишь смутные, белесые, плавно передвигающиеся тени.
Длинные ванны, спаренные по две, царили в разделённых невысокими кафельными перегородками отсеках; кафелем же, розоватым, матовым, укрыты были стены и пол.
– Гляди, Вер, я прям русалка.
Ванна слева называлась кислородно-жемчужной – лежащие в ней покрывались сетью мелких серебристых пузырьков, и впрямь похожих на рыбью чешую.
Женщина в правой ванне, составленной из горячей воды и загадочного, остро пахнущего ёлками порошка, хмыкнула.
– Лежала я там вчера. По мне, так больше на плёнку похоже оберточную, знаешь, такая, лопается с треском, пупырчатая?
– Сама ты пупырчатая. –Жемчужная обиделась и повела руками, лишив себя серебряной одёжки.
Хвойная обиды не заметила и прикрыла глаза. От горячей воды, тишины и собственной обнажённости наполнила её томная слабость – хотелось то ли чаю, то ли танцев.
– Ещё целая неделя у нас, – проговорила она, не открывая глаз. – А поглядеть и не на кого. Одни бабы!
– Не сезон, – ответила жемчужная и вздохнула. – Вчера, правда, приехал новенький, и совсем один, видела? Но молоденький, зараза, и сорока нету.
– Ну его, молоденького. У него глаза совсем больные. – Хвойная перевернулась на живот и закачалась в зелёной воде, ухватившись за бортик и чувствуя животом скользкую гладкость ванной эмали. – Я, Нин, тебе сразу скажу. Я ж кадровик, я их насквозь вижу. С этим и связываться нельзя, увязнешь хуже болота. К нам такой в прошлом году приходил, на работу хотел. А я ему сразу – а чего не женат в тридцать–то восемь? Он так и сел, не знал, чего сказать. Не взяли его, короче.
– А какой, какой он был-то? Кривой, что ли? – заинтересовалась жемчужная.
– Да нет. Обычный, симпатичный даже. Чернявый такой, с бородкой. А глаза – вон, как у новенького – чисто пёс уличный несчастный.
– Много их таких, что говорить, – подытожила жемчужная и снова вздохнула. Опечалилась и хвойная, думая о чём-то своём.

Молчание нарушил кашель – явно мужской, низкий, доносящийся из соседнего отсека грязевых обёртываний. Прочистив горло, сосед снова притих, а женщины, переглянувшись, захихикали, ощущая себя шкодливыми девятиклассницами. Веселья хватило до самого вечера; а перед ужином всё ещё пахнущая ёлками хвойная извлекла из чемодана узкую бутылочку самодельного коньяка, продлив хорошее настроение почти до отбоя.

***

Милка сидела тихо – как и договаривались, под кроватью.
Темнело, и номер полнился особенной, свойственной только гостиничным пространствам тишиной, до отказа переполненной бывшим и будущим человеческим присутствием.
– Иди сюда, – прошептал Митька. – Гулять пойдём.

Милка выползла из-под своего панцирного убежища осторожно, не цокая когтями и не позволяя себе глупостей вроде скулежа или тявканья. На руки пошла безропотно, хоть и знала, что сейчас Митька спрячет её под куртку, а там ей будет неудобно и жарко.
Распахнув окно, Митька полез на улицу, оберегая от случайных ударов твёрдое собачье тельце и в который раз удивляясь Милкиной несуразности. Вроде мелкая, приземистая, а тяжёлая – страсть! И неудобная вся: вон, всякая породистая собачья мелочь так ловко усаживается на хозяйские руки, будто под них и заточена, а эта уроженка улиц неловко собрана из углов, скользкой шерсти, палки хвоста, да ещё морды длинной, толстоносой… Милка, похоже, свою нелепость осознавала и сидела тихо, не шевелясь, словно бы стараясь не причинять хозяину ещё неудобств.

Митька спрыгнул на асфальтовую дорожку и поспешил мимо тёмного ряда окон первого этажа, мимо тусклых, ощетинившихся сухой травой газонов, мимо басового дрожания музыки, составляющей развлекательную ежевечернюю программу. На узкой пустой аллее, ведущей к озеру, освободил Милку от курточного плена, и она побежала рядом, тихо фыркая и встряхиваясь.

В зябкой осенней прохладе и сумерках особенно понималось, каким лишним и бессмысленным пришёл на эти берега человек. Дела людских рук – серые санаторные корпуса, путаница асфальтовых дорожек, клетушки беседок, – сохраняющие кое–какое достоинство днём, по вечерам гляделись неловко и словно бы побаивались тянущихся к вечернему небу голых тополиных ветвей, чернеющей озёрной глади и далеко, за лесом, звонко и жалобно кричащих птиц.

На скромной озёрной пристани, удерживающей парочку дряхлых лодок, Митька остановился и уселся на серые занозистые доски. Теперь нужно было дождаться полной темноты – в этих краях она глубока и беззвучна.

По-хорошему, не стоило бы тащить Милку на этот странный и нежданно приключившийся отдых – здешние правила строго-настрого запрещали присутствие любого домашнего зверя. Но в городе её оставить было не с кем, а отказаться от пришедшей через третьи руки путёвки в санаторий – не морской какой-нибудь, не южный, а местный, плохонький, в двадцати километрах от города – отчего-то не вышло.

Но на деле оказалось не так уж худо – кормили порядочно, мазали пахучей грязью, купали, да так аккуратно, что Митька чувствовал себя то ли детсадовцем, то ли стариком. Отдыхающие – сплошь женщины средних лет – по утрам глядели сурово; днём брали ванны и совершали моцион, а после ужина, нарядные, тяжело, но с душою танцевали в нарочно для них затемняемом вестибюле. Вечерние танцы
Митька наловчился пережидать у озера – гулял с Милкой, промерзал на ветру, возвращался к себе и засыпал так крепко, как никогда не спал дома.
– Молодой человек, ваша собака не кусается? – Женский голос раздался так внезапно, что Митька вздрогнул. – Я опасаюсь незнакомых животных.

Пожилая женщина стояла у пристани, опираясь на трость. В полутьме трудно было разглядеть её лицо: коротко стрижена, тёмноволоса, в очках – вот и всё, что видно.
Милка тихонько тявкнула, и женщина подняла трость, будто защищаясь. Держала она своё оружие словно меч – наискось перед собой, и от этого Митьке стало смешно и стыдно.
– Нет-нет, не кусается. Ни разу никого не укусила, только облаять может, да и всё.
– Ну, хорошо, – протянула женщина и опустила трость. – А вы?
– Что я? – не понял Митька.
– А вы не кусаетесь? – спросила женщина и тоненько хихикнула. – Я вас частенько вижу – ходите возле озера в темноте. Я ведь тоже тут ближе к полуночи прогуливаюсь, люблю, знаете ли, когда никого нет. А собаки здесь запрещены, между прочим. Вы читали? Об этом ещё в санаторной книжке предупреждают.
– Читал, – ответил Митька, и ему расхотелось смеяться, но стыд никуда не делся – столько ночей тут гулял и думал, что совсем один. Он представил, как женщина смотрела на них с Милкой сквозь деревья, опираясь на трость, и ему стало не по себе. И как это он её ни разу не заметил – должно быть, она страшно неуклюжа со своей палкой?

Словно в ответ на его мысли зашумели облетевшие тополиные верхушки – под этот свистящий шелест и свист женщина сказала что-то ещё, что – Митька не расслышал, но на всякий случай кивнул.
– Я скоро уеду, – сказал он только затем, чтобы что-нибудь сказать.
– И очень хорошо сделаете, – женщина развернулась, медленно и аккуратно переставляя трость. – Санитарные правила нужно соблюдать. Всего хорошего, молодой человек. Извините.

Митька смотрел ей вслед и думал, что хорошо бы было её догнать, взять под руку и спросить, почему ей так нравится гулять, когда никого нет, да ещё и в темноте. И ещё что-нибудь спросить, о чём-то поговорить – о чём-то же она разговаривает с людьми? А потом он каким-то собачьим, нутряным чутьём понял, что прямо сейчас отправится она к дежурной, или ночной – как там она называется – медсестре. А когда он вернётся к открытому окну, в комнате будет гореть свет, и глянут на него сверху сердитые женские лица и одно смущённое мужское – разбудят на всякий случай того мужичка, что бегает у ванного отделения с лестницей и ведром.
– И это правильно, – пробормотал он, – вдруг я всё-таки кусаюсь?
–Милка! Мил! – он подскочил и свистнул в темноту. – Иди сюда.
Если пойти напрямик, не по тропинке, а через рощу, вполне можно эту хромоножку опередить. Вещи собрать, Милку на поводок и до шоссе – оно проходит недалеко, за озером, стелется между пустыми полями и крестами электростолбов до самого города. Кто-нибудь да подберёт.


2.
ТОГДА

Городская жара, составленная из автомобильного шума, духоты и шелеста ещё свежей тополиной листвы, в тени костёла утихала. Открытую калитку миновали с презрением; кованую ограду, будто бы нарочно снабжённую рядками удобных завитушек и перекладин, одолели без труда, а после спрятались от глаз прохожих на крохотном пятачке пустого заднего двора. Упираясь пропотевшими спинками футболок в прохладный красно-рыжий кирпич, мальчики поглядывали то вправо, на глухой забор, то влево – на тёмное дерево двухэтажного дома, построенного когда-то для настоятеля и его семьи, но давно уж отданного под музыкальную школу. Из открытых по случаю жары окон лилась идущая то вверх, то вниз не музыка даже, а музыкальное передвижение, несмелое, но упрямое.
Чтоб не прогнали, говорить приходилось тихо, смеяться и вовсе не стоило; всякому понятно – двое пацанов, пыльные сандалии, чумазые лица – непременно задумали пакость. Но в мыслях у мальчишек ничего дурного не было – они набегались и устали; жарко, во дворе никого, а на реку нельзя.
– Мать строго-настрого запретила, – полушёпотом говорил Митя, – вчера старшаки катамараны упёрли, а хозяин проката сказал, убьёт всех, кто к пристани подойдёт.
– Да знаю я, – отмахнулся Коля. Он всегда знал чуть больше друга – накоротке был с пацанами постарше, развлекавшимися зло и опасно.

Ломали гаражные замки, тащили чужие велики, рушили скамейки и клумбы, а вчера вот угнали пяток ржавых катамаранов с речного проката. Вреда большого не получилось: разбили цепи и пустили лёгкие посудины по течению, до первой отмели. Но хлопот вышло много – и хозяин проката, одышливый, дочерна загорелый, вправду был теперь слишком сердит, а руки у него были крепкие. Лучше переждать жару в тени; потом и вечер наступит, и воскресенье придёт, а там, глядишь, и вырастешь так, что можно будет ходить с лицом наглым и презрительным, и никто не треснет тебя по затылку и не спросит, чего это ты такой дерзкий.

Как же хотелось Коле поскорее стать большим и пройтись по двору вот эдак– наискось, смело, поплёвывая. И Митя пусть рядом идёт, хоть и нет в нём ни того вида, ни наглости. Зато друг – пусть и разные они, но ведь так похожи: нет до них никому никакого дела, всё они сами по себе, всё несутся куда-то, по-птичьи вскидывая острые локти и коленки. И дружба у них выходила птичья: в мелкой возне с камушками, стёклышками, деревяшками и ручейками; в перебранках и тычках; в беседах лёгких и пустых – из междометий и обрывков.
– Мать говорила, тут священник жил когда-то, – кивнул в сторону музыкальной школы Митя.
Коля пожал плечами – старшие пацаны о таком ему не рассказывали, и протянул только обязательное для продолжения разговора: «и чё…».
– Он нарочно себе этот дом выстроил, чтобы поближе к замку быть, он там вроде как работал по своим священским делам.

Замком мальчишки называли костёл, выстроенный почти столетие назад, прослуживший по назначению меньше пяти лет и после оборачивающийся то складом, то студией звукозаписи, то музыкальной филармонией. Зубчатая стена его фасада, вонзающиеся в небо острые стрельчатые башенки, круглое витражное окно над тяжёлой дверью, плоское крыльцо – всё это затейливое, костистое и сухопарое –чуднО и странно высилось меж наскоро собранного, приземистого здания телевизорного завода и серых бараков общежитий. Музыкальная школа – бывший дом настоятеля – прижималась к левому боку храма верным, на всё готовым слугою, уставшим, но ещё живым стражем.

Белостенные церкви с луковками-куполами, тихо и аккуратно встречающие прихожан на городских окраинах, мальчишки с чуднЫм замком ни за что бы не связали, да и слова такие восьмилетним оболтусам были неведомы: храм, католики, православные. А слова эти, меж тем, были; время сохраняло белые и красные стены, но ни следа не оставляло от человека. Сгинул, претерпев невиданные мучения, и отец-настоятель, толком не обживший ни костёл, ни светлую, пусть и небольшую квартиру в пахнущем свежим деревом доме. Ещё путались в оконных створках только что выстиранные летние занавески, шевелились на сквозняке страницы открытой книги, тревожно переговаривались на крыше голуби, а его тело с разбитой головой и сломанными руками скинули в неглубокий овражек за картофельным полем – далеко, очень далеко от города. Трава здесь росла густо и высоко, путались меж собой корни старых пней; испугавшаяся было шума и криков гадюка вернулась в своё гнездо, дождавшись тишины. Позже эти места разделят под дачные участки – счастливчикам достанутся ровные, а уж кому не повезло – с ложбинами.
– Может, в разведчиков? – спросил Митя заскучавшего друга. – Давай как будто мы здесь прячемся в засаде.
– Ты чё, дурак? – усмехнулся Коля. – Разведчики в засаде не сидят. Они трофеи несут. Вот если бы тут где-то вражеский штаб сделался, мы бы туда проникли.
При мысли о трофеях мальчишки оживились, забыв об усталости и жаре.
– Давай как будто вражеский штаб вон там, – прошептал Коля, кивнув в сторону открытых окон. – Слышишь, они замолчали вроде?
Робкое музыкальное передвижение и вправду стихло. Хлопнула дверь. В оконном проёме парусом поднялись и опустились лёгкие жёлтые шторы.
– Пошли, – Коля говорил так тихо, что слова его можно было угадать лишь по движению губ. – Ты прикрывай, а я гляну.
Мальчики метнулись к открытому окну. Митя прикрывал – вертел головой, прищурив глаза, а Коля, прижав к левому плечу крепко сцепленные ладони, целился указательными пальцами в полуденное небо.
– Никого, – шепнул он, заглянув внутрь. – Я мигом. – Подпрыгнул, подтянулся, упёрся исцарапанной коленкой в занозистый подоконник и пропал из виду.
Митя испугался и перестал щуриться. Это было слишком – даже старшаки, пожалуй, на такое бы не решились – как-никак, школа, пусть всего лишь и музыкальная.
–Колян… Колька, ты куда? – зашептал он куда-то вверх. – Совсем, что ли? Давай назад!

Из класса послышался негромкий треск – будто ломалось что-то хрупкое, сухое. Митя, с колотящимся где-то у горла сердцем, медлил – бежать? Кричать? Тоже лезть внутрь? Но пару секунд спустя Коля появился рядом – кубарем скатился с подоконника, отбиваясь от липнущей шторы и задыхаясь. Он пихнул Мите в руки какие-то деревянные обломки, сложил перочинный ножик и хлопнул друга по плечу.

Хохотать начали уже у кованых завитушек ограды, карабкаясь вверх, а потом вниз, оскальзываясь и чертыхаясь. Едва коснувшись узкой дорожки тротуара, рванули к дому – по безлюдным, укутанным в летний зной улицам, наплевав на светофоры и полоски пешеходных переходов; не бежали, а летели, наполненные смехом и почти непереносимым, распирающим мелкое мальчишечье нутро чувством близости друг к другу.
Деревянные обломки Митя сунул в карман и вспомнил о них только вечером, перед сном. Трофеями оказались три клавиши пианино, выломанные перочинным Колькиным ножиком из гладкого чёрно-белого ряда.

Митя подумал, что пианино будет теперь щербатое, и сунул трофеи под подушку. На следующее утро он завернул клавиши в газету и упрятал свёрток в недра своего письменного стола – туда, куда и мать не добиралась с уборкой. Сначала Митя всё ждал, что к нему придут – участковый или кто-то из музыкальной школы. И даже спалось ему тревожно. Но никто так и не пришёл – ни к Мите, ни к Коле; начальник проката скоро сменил гнев на милость, и можно было не скучать, шатаясь неведомо где, а снова с утра до вечера торчать у катамаранной пристани под бледной ивовой тенью.


3.
ТЕПЕРЬ

Поднимаясь по вытертым деревянным ступенькам крыльца музыкальной школы, Женя уже не чувствовала ничего особенного и с недоумением вспоминала себя прошлогоднюю – всё ждала, дурочка, что придёт к ней какой-нибудь печальный призрак, расскажет что-то такое… тайное. Больше всего хотелось ей оказаться в компании женской призрачной тени: молоденькой прихожанки костёла или шустрой, кудрявенькой священниковой кухарки. Но года работы хватило, чтобы понять – все призраки и тени отсюда выветрились, и все следы их вымели и закрасили. Осталась скудно посещаемая электронная страничка: пять-десять абзацев, умещающих в себе рождения и смерти, а ещё фотографии – на них-то Женя углядела и кухарку, и кучку смущённых прихожанок в длинных тёмных юбках и платках, повязанных по моде столетней давности.

Сегодня по скрипучим полам шагали дети – бледные, до скрипа умытые, смирные. Разбредались по классным комнатам учителя – особое племя с нервными пальцами и острым, как игла, слухом. Заглядывал в окна музыкальных классов краснокожий костёл; будто бы смеясь над робкими упражнениями учеников, лился из него нездешний голос органа.

«Когда-нибудь и я такой же стану… – думала Женя, заходя в учительскую и оглядывая неспешно прихорашивающихся коллег. – Устрою себе сложную причёску и буду кричать на детей. А потом буду вытирать тряпочкой стол и пить чай. Может, это и не так уж плохо…»
– Представляете, оказывается, хуже лунного камня может быть только янтарь, – скрипачка Елена Петровна закрыла яркий журнал и принялась по своей обычной привычке пересказывать прочитанное. – Пишут, что натуральные камни нынче не в моде. Бусы, брошки, браслеты, вот это всё должно быть из драгоценного металла. Не запрещена и качественная бижутерия.
– Вы, Елена Петровна, ещё бы в интернет залезли. Нашли чему верить. – Директриса поправила воротник блузки и открыла пудреницу. При взгляде в зеркало она вытягивала губы и слегка щурила глаза, принимая вид презрительный и оскорблённый. – Женечка, включите чайник. Будьте добры.
Добавка вежливости, выданная после недолгой паузы, привела Женю в привычное раздражение, похожее на изжогу – поднимается к горлу, а после опускается и утихает.
– И ещё пишут, что тонкий трикотаж нынче не актуален… – не унималась Елена Петровна. – Ну, тут я совсем ничего не понимаю. Что плохого в трикотаже, вы мне можете объяснить? Тепло, по фигуре сидит, всю жизнь носить можно.
Женя нажала на кнопку чайника и смотрела, как рождаются в его прозрачном стеклянном животе первые меленькие пузырьки кипятка.

Значит, хуже лунного камня только янтарь… Женя представила себе шкатулку, полную лунного камня, тускло-перламутрового, голубоватого, как разбавленное молоко, или янтаря, лежащего неровными, но оглаженными кусочками, жёлтого и будто бы съедобного.
Чайник щёлкнул, выключаясь, директриса с треском разорвала блестящую оболочку чайного пакетика и протянула Жене чашку.
– Половину налейте. Пожалуйста.
«Лунные камни, лунные камни…» – подумала Женя и встала, собираясь выйти – урок должен был вот-вот начаться.
– Женя, постойте, – директриса поставила чашку на стол и захлопнула пудреницу. – Я должна с вами поговорить. Вчера вы снова забыли закрыть окно в нижнем классе. А я не раз вам говорила, что это недопустимо! Вы, может быть, меня не слышали? Так я повторю!
Женя в который раз подивилась директрисиному умению держать ритм и тональность разговора, не увеличивая скорости, но плавно повышая громкость. Тридцать лет хорового пения – это не шутка.
– Я повторю! – для значительности сказанного директриса встала, с грохотом отодвинув стул. – Вы, может быть, не помните моих слов? Но рисковать детьми и инструментами я вам не позволю!

Директриса заговорила так громко, что Женя перестала различать её слова и с досадой вернулась мыслями во вчерашний день – надо же, опять забыла… Историю про открытое окно знал всякий – тридцать лет назад, когда директриса только пришла в музыкальную школу простой хоровичкой, неведомые злодеи забрались в класс на первом этаже и выломали несколько клавиш из новенького, только что купленного пианино.В порче имущества тогда обвинили молоденькую хоровичку – это она распахнула окно – и до сих пор самым страшным её ночным кошмаром оставался беззубый, искалеченный инструмент, издающий вместо привычных звуков человеческий стон.
– … чтобы этого не повторялось! Сделайте одолжение. – Голос директрисы вернулся к прежней громкости, Женя кивнула и вышла, избегая сочувствующего взгляда Елены Петровны и подавив в себе желание поаплодировать. Урок её прошёл как в тумане – мало кем любимое сольфеджио в этот раз несло пытки не только тугим на ухо ученикам, но и самой учительнице.

***

– Раз, два, три, четыре, пять… – Миша пересчитал коробки и отметил что-то в блокноте. – Ты чего так долго, я уже полчаса жду.
– С директором поссорилась, а потом пробки… – ответила Женя и распахнула дверь. – Давай, заноси.
Миша перетащил коробки из подъезда в коридор и снова пересчитал их. Внутри коробок шелестело и поскрипывало что-то сухое и мелкое.

Свой неизвестный груз Миша приносил к Жене по вторникам, а забирал по воскресеньям. В понедельник, среду, четверг, пятницу и субботу Женя привычно обходила коробочную баррикаду, стараясь не сердиться: квартира её была близко от какого-то склада, а эти коробки отчего-то на складе появляться не должны – Миша объяснял, отчего, смеясь и подмигивая, но объяснений этих Женя так и не поняла. Бог с ними, с коробками, не так уж много места они занимали, но мучительным было другое – что же пряталось за этими картонными стенками? Год назад Женя постеснялась спросить, а теперь уже и не решалась – почему-то теперь спрашивать было неловко. Шелестит, пересыпается, ничем не пахнет, почти ничего не весит…
– А чего поссорились-то? – спросил Миша, устраиваясь поудобнее за кухонным столом. – Я тебе давно говорю, бросай ты это болото и перебирайся к нам.
Женя представила, как перебирается из своего музыкального болота в нечто неведомое – сухое и шелестящее, а потом подумала, что слишком много сегодня представляет, и от этого, наверное, всё идёт наперекосяк.
– А что бы я у вас делала?
– Ну, сначала можно товар по коробкам раскладывать. Это совсем не сложно. Берёшь…
– Нет! – перебила его Женя, поняв вдруг, что совсем не хочет ничего знать о том, как, что и куда нужно будет разложить. – Не надо!
– Ну не надо так не надо, чего кричишь, – удивился Миша. – Нервная ты со своей работой стала. Всё забываешь. Опаздываешь. Самой не надоело?

Женя выключила плиту и обернулась. Миша смотрел на неё вопросительно и равнодушно, светлые волосы его, как обычно, были как-то глупо разделены пополам и заправлены за уши, и пуговицы на рубашке расстёгнуты слишком низко.

Попробовать объяснить? Что не просто так она сидит в этой музыкалке, и что только там ей место, потому что под царящей в классных комнатах и коридорах повседневностью чуется ей чья-то давняя жизнь – слабо, еле слышно, но чуется, и очень важно это чутьё не потерять, а как потеряешь, так и кончится всё насовсем и навсегда.

Или, может быть, объяснить про свои родные края, в которых кругом бараки, бараки и густейшая, всегда наисвежайшая слякоть даже летом. И как зимой заметает посёлок по самые крыши так, что и на улицу не выйдешь, а соседи всё орут и колотят в стену, когда чудится им, что Женя шумит, а ведь сидит она тише мыши. Или как Женя была уверена, что весь мир, вся планета кружится стремительно и вольготно, и только её домишко вместе с нею забыли, и он стоит себе совсем один безо всякого движения и надежды, а внутри него теплится сумеречный, дрожащий свет, какой бывает от тусклой – вот-вот сгорит – лампочки.

Или как мать привезла её, восьмилетнюю, в город, к дальней родне, погостить: говорила, сестрёнка там твоих лет, подружитесь, но сестрёнка дружить отказалась и обсмеяла Женины голубые рейтузы и кофту на толстых пуговицах. Но Жене даже не было обидно – она уже встретила своё счастье, и пока мать ошеломлённо бродила по магазинам, сравнивая и ужасаясь, Женя торчала у кованой ограды костёла, пытаясь расхрабриться, войти в калитку и потрогать рыжую кирпичную кладку. Две острые башенки упирались в небо, светился между ними белый цветок витражного окошка – всё нездешнее, будто не взаправду выстроенное, а нарисованное кем-то неведомым для игры, баловства, ну, или, может, волшебства какого.

Ничего подобного в её посёлке не водилось – и вся поселковая жизнь была полной противоположностью этому, коричнево-оранжевому, стрельчатому. Женя пыталась найти особенные слова, чтобы запомнить свой восторг, удержать его внутри, но нужных, подходящих слов придумать не получалось. «Красиво. Как же красиво», – твердила она про себя, и чтобы отдохнуть от этой непереносимой красоты, переводила глаза на деревянный двухэтажный домик, притулившийся чуть левее. В него входили и из него выходили дети – кто так, налегке, а кто – со скрипичным футляром или гитарой в плотном чехле.

«Всё что угодно сделаю, – обещала себе Женя, – но сюда вернусь». И шла обратно к чужой, уклеенной пёстрыми обоями квартире, где жила родня и фыркала на неё стоюродная, ни за что не желающая дружить сестра. Возвращаться не очень хотелось, и она торчала во дворе до сумерек, прячась за беседку или деревянную горку. Отсвет той красоты падал на всё, что было рядом: на заваленную палой листвой, никому не нужную песочницу, на толстые тополя и облетевшие кусты сирени, на мелкого мальчишку с толстой головастой собакой, на спешащих домой взрослых и даже на кучку курящих подростков, делающих взрослые, суровые лица – как бы досталось им от настоящей, безжалостной поселковой шпаны!
– Хорошая у меня девка растёт, тихая, а отец-то её ох буйный был… Бил так, что я вся была синяя, сплошняком, от шеи до пяток, – с гордостью откровенничала мать за кухонным столом, пытаясь разговорами отблагодарить родню за приют и подарки – обувь, шапки, куртки и невиданные для поселковой жизни кухонные мелочишки: перечницы, солонки, салфетницы. Родня – узкоглазая тётка Марина и её муж, будто бы нарочно на диво глазастый – жевала губами, считала дни – пахнущая печкой гостья со своей молчуньей-дочкой обещала стеснить лишь на пару дней, а жила уж неделю…
Чем-нибудь вообще можно измерить это расстояние – от той девочки в толстых варежках, Женьки-Алкинойдевки, до нынешней Жени?

Дорога от посёлка до города составлена из километров, и для времени есть свои выкройки – часы, дни, года. А чем, как отсчитать силу того рывка, на первый взгляд невозможного, но совершённого ею вопреки слякоти и тусклым лампочкам безо всяких там плафонов? И ведь даже пела нечисто, и живого пианино до окончания школы ни разу не видала, а теперь – гляди-ка, преподаёт соль-фед-жи-о. И разве вообще всё это можно кому-нибудь объяснить, а уж тем более этому неприятно-светловолосому Мише – таскает неизвестно что туда-сюда, да ещё и умудряется это неизвестно что приворовывать…
– Нет, в музыкалке мне не надоело, – отозвалась Женя и неожиданно даже для себя добавила. – Мне ты надоел.
– Слушай, я пойду лучше, не надо мне твоего супа, – обиделся Миша и встал. – Давай до воскресенья ты успокоишься и нормально будешь говорить.
– Да иди! – закричала Женя, сожалея, что не умеет так, как директриса – с переливами и возрастающей угрозой. – И коробки свои забери! И вообще больше не приходи! Ни в воскресенье, ни во вторник, вообще никогда!
– Да пошла ты. – Коротко сказал Миша. – Давно тебе хотел сказать, что ты чеканутая. Не связался бы с тобой ни за что, но живёшь от склада близко.
Он поставил невесомые картонные кубы друг на друга, ловко подхватил получившуюся колонну и ушёл, пнув напоследок дверь.

Женя, похолодев, смотрела ему вслед. В животе ёкало, сердце стучало. Но не потому что кончились наконец-то эти бессмысленные и невесомые встречи – оно, наверняка, к лучшему, а потому что окно в нижнем классе, похоже, снова осталось открытым.


4.
ТОГДА

Собака появилась осенью, когда уже началась учёба. Мысли ещё хранили летнюю свободу – будто бы не всерьёз, понарошку пришёл сентябрь, и в любой момент – стоит только захотеть – можно вернуться назад, в сияющую компанию июня-июля-августа.
После уроков, шедших тоже будто бы вполсилы, Митя с Колей по привычке убегали к реке. Прокат уже закрыли, катамараны убрали на зимовку, от серебряной речной воды веяло прохладой, но довольно было ещё и тепла от причала, и зелени в листьях, и чистого, не потерявшего ясности неба.
– Эй, пёс, – сказал Колька и протянул руку к пыльной собачьей морде. – Эй ты, бродяга…
Бродяга откликнуться на Колину ласку не захотел и отвернулся, глядя на Митю.
– Это не пёс, а псица… – хохотнул Коля, – смотри-ка, ты ей понравился.
Собака ткнулась мокрым носом в Митину ладонь, фыркнула, а потом уселась рядом, прижавшись тугим, ровно дышащим боком к его ноге. Эта нехитрая формула счастья – вода, причал и собачье тепло – тут же сохранились в Мите там, где пряталось самое важное, вроде памяти о коробке с ёлочными игрушками, тихо ждущей своего часа на антресолях, или о диковинной рыбе из шоколада, полой внутри и плотной, глянцевой снаружи.
– Ну, завёл подружку… – вздыхала мать, глядя, как Митя таскает вниз, во двор, то хлеб, то кашу. – Весь дом объест, аферистка… Да ещё и цапнуть может – что у ней на уме-то, а?

Но собака вела себя скромно – при встрече с Митиной матерью прикрывала глаза и будто кланялась, опуская круглую, по-дурацки большую голову и аккуратно шевеля хвостом, и благодарно ела всё подряд – от супа до сухарей. В квартиру её, конечно, не пустили, но разрешили спать под дверью – благо, соседи против бесплатного охранника не возражали.

Митя назвал её Милкой, пропустив мимо ушей Колины издёвки – разве так можно называть настоящую мальчишечью собаку? Псиное имя должно быть строгое, суровое – Альма, или там, Гильза, ну, Вьюга на худой конец. Чтобы только кликнул, и она тут как тут, с рыком выдирает из глотки противника хороший кусок. А тут что… Милка… Чисто корова, а не пёс.

На «корову» Митя обижался, но Милка и вправду была какой-то коровьей расцветки, и по-коровьи смирная. Обижался и Коля – не признался бы, но обижался: отчего эта глупая псина так откровенно и сразу его не полюбила?
Детская дружба постепенно таяла, и не только Милка была тому виной. Всё кругом стало таять, обретать неприятную, режущую глаз чёткость, стало обретать разницу – и не замечать её никак не получалось.

За лето Коля вытянулся и повзрослел – рослый для своих девяти, он чем-то неведомым заслужил благосклонность пацанов постарше, был ими принят и одобрен. И если в сентябре друзья ещё играли вместе – у пристани, во дворе или на длинных рядах гаражных крыш, то в октябре Митя остался совсем один, не считая Милки и непрочных ещё, существующих только под школьной крышей приятелей. При старшаках Коля с Митей теперь не здоровался, а если сталкивались один на один – просто кивал, сплевывая и хмурясь озабоченно, будто очень занят.

Митя не сердился – дураку понятно, Коляну там веселей. Но если б позвали его туда – в вечерний гогот под окнами, в горький, но такой взрослый запах сигарет, в непонятный железный скрежет и стеклянный звон – помчался бы, не медля. Но Митю не звали – и по вечерам вместо прогулок приходилось открывать окно, вглядываться в живую, шевелящуюся внизу темноту, различать в спичечных вспышках лица и радоваться отчего-то, если слышался вдруг знакомый голос.

Митины родители сначала всё спрашивали – где же Коля, а потом и спрашивать перестали; жалели, но чуяли – говорить тут ничего не нужно, лишнее. Но ободрить мальчишку хотелось и, поразмыслив, пошептавшись, решили пустить Милку в дом – тем более она уж давно потеряла уличную выправку и обрела вид домашний, сытый, приличный. Добыли коврик – коричневый, под цвет Милкиной шерсти, а ещё ошейник и крепкий поводок.
– Ну, аферистка, обустроилась… – ворчала мать, но под показным её недовольством Митя почуял радость – и страшно хотел мать обнять крепко-накрепко, как маленький.

Собака быстро стала частью семейной повседневности, но на самом деле к ней привыкли уже давно, и новостью стал только обязательный ритуал ежевечерних и ежеутренних прогулок.
Гладкую, облагороженную ошейником Милку не гнушался выгуливать и отец – чаще всего по утрам, совмещая знобкий холодок восхода с первой сигаретой. По вечерам выходил Митя, стараясь не задерживаться во дворе, сразу обогнуть дом и скрыться на невеликом пустырьке у мусорных баков.

Вслед ему неслись смешки – поначалу почти беззлобные. Громче всех смеялся Коля и всё твердил, вызывая одобрительный гогот, что-то про пастуха и его жирную скотину, и Митя точно знал, что нужно ему делать вид, будто он ничего не слышит, ну, или вроде как не понимает, что это ему, потому что если это понять, нужно будет и ответить.

Не замечать слова и смех – это просто. Можно закашляться и пройти мимо, пряча лицо в горсточку ладони. Или глядеть в сторону и улыбаться – вроде как тоже посмеиваться над кем-то, кто очень смешной и, конечно, заслужил и хохот и обидные слова. Или, проще всего, пробежать быстро, как только сможешь – ну торопится человек, что тут удивительного. Но если вместо слов и смеха окружили тебя, взяли в плотное кольцо – тут уж улыбайся не улыбайся, беги не беги…

Пацаны стояли кругом, и Митя вглядывался в их лица – надо же, ведь знал каждого, сколько себя помнил, а теперь будто незнакомые, совсем чужие. Он частенько видел, как брали в кольцо других – но то всегда были посторонние, случайно или намеренно забредшие во двор с вражеских улиц. Вот Коля здесь же – он тоже звено этой кругом натянутой цепи, но он-то, он-то свой, да и вообще – что плохого может случиться здесь и сейчас, под окнами многоэтажки, где все они – и старшие, и он, Митя, живут вместе?
– Пусти, – сказал Митя почему-то только Коле, и, глядя тому в глаза, шагнул из середины круга вперёд, к плотно стоящим звеньям. – Пусти, собаке надо.
Пацаны стояли равнодушно, молчали – ждали.
– А ты иди, пастушок. Мы не держим, – нетвёрдо сказал Коля, и все лицо его как-то странно задрожало – то ли заплачет сейчас, то ли засмеётся.
Но ни плакать, ни смеяться он не стал; ловко – Митя и двинуться не успел – схватил собачий поводок и отскочил назад, волоча Милку за собой.
– Э, ты чего? Стой! Ты чего, Колян? – крикнул Митя, но пацаний круг разомкнулся, стал линией – между Митей и поскуливающей Милкой.
– Ты иди, иди, – отозвался Коля. – Попасись один пока что.
После несильного, но до слёз обидного пинка, Митя развернулся и рванул к подъезду, услышав вслед ленивое: «За батей побежал…» и чей-то ответ: «И чё?...».
Задыхаясь, Митя ворвался домой и, подскакивая от ужаса, услышал, как льётся с улицы в открытую форточку хохот и собачий визг.
– Пап… Там пацаны… Милку забрали! Пошли скорей! – от быстрого бега кололо в боку и говорить толком не получалось.
Отец поднял голову от своей газеты и снял очки. Прислушался.
– Ну? Чего ты? – прыгал Митя. – Пап?
Отец, не торопясь, выглянул в окно – но видно ничего не было, совсем уж стемнело. Мать выглядывала из ванной, тёрла полотенцем мокрые руки и молчала.
– Ботинки сними, не топчи, – сказал отец. – Не надо никуда ходить, – он подошёл к Мите и стал расстегивать на нём куртку – он делал так ещё пару лет назад, когда приводил сына из детского сада.
Будто к незнакомцу, глянул Митя в отцовское лицо.
– Да раздевайся ты, чего стоишь, – сказал отец.
Митя рванулся к двери. Получив затрещину, остановился. Сел на корточки у вешалки, закрыл уши руками.
Отец постоял рядом и ушёл на кухню – по вечерам он любил чаёвничать в одиночестве. Как сквозь туман, ждал Митя знакомых звуков: вот сейчас польётся вода, вот чиркнет спичка… Но отец – быстро, сердито шагая, вышел обратно и сгрёб с вешалки куртку.
– Да что ж мне теперь! – ответил он на материно «Куда-а..» и захлопнул за собой входную дверь.
Прижав ухо к шершавому дерматину, Митя услышал, как позвонил отец в соседние квартиры, и как говорил что-то сначала пучеглазому мужу тёти Марины, а потом дворнику – лысому деду Капкову. А потом наступила тишина, и ничьих голосов больше не было слышно: ни человеческих, ни собачьих.
Вернулся отец скоро – и десяти минут не прошло, но Милки с ним не было.
– Видать, убежала, испугалась, – виновато сказал он Мите и матери, пряча зачем-то руки в карманы. – Я и не видел её. Темень такая.
Митя молча потянул отцовские руки на свет. Тот не сопротивлялся, раскрыл ладони – и были они густо измазаны липким, красным, смешанным с клочками коричневой шерсти.
– Не дышала она, Мить. Завтра Капков посветлу её на пустырь отнесёт, прикопает, а потом к участковому сходит, пожалуется. Иди,
ложись. Поздно уже.

***

Горя в Мите не было. Не нашлось в нём места для такого горя – и чувствовал он себя так, словно нет у него внутри вообще ничего, словно его спина и живот – плотно прижатые друг к другу бумажные листы. Заснул Митя быстро, и снилось ему лето – замок, открытое окно музыкальной школы, перочинный Колин ножик и сам Коля, и будто бы Милка была тогда с ними и ни разу не гавкнула, вот молодчина.

Утром он проснулся, глянул на пустой Милкин коврик и пожал плечами. «Не может быть, – подумал. – Этого не может быть. Этого не было».

В школу собирался как обычно, только завтракать не стал. Вышел во двор, постоял у подъезда, глубоко вдыхая осеннюю прохладу и повторяя про себя: «Не было вчера, не было. Ничего не было». Поглядел, как грузятся в такси тёти Маринины гости: девчонка его лет – две недели всё таскалась по двору как тень, такая невидная, что никто с ней не заговорил ни разу; и, наверное, её мать – крупная, горластая, в блестящей косынке.
Такси тронулось, тётя Марина махала вслед.
– Думала, не доживу… – говорила она мужу, сохраняя приветливую и вроде как сожалеющую об отъезде улыбку. – Напьюсь сегодня с радости.
Пучеглазый дядька – тёти Маринин муж – тоже улыбался, махал и кивал.
– И я напьюсь, – ответил он жене и хохотнул. – И плевать на гастрит!
«Улыбаются. – Подумал Митя. – Значит, точно не было ничего. Ничего не было».

Он мимолетно позавидовал невидной девчонке – как было бы здорово сесть сейчас в такси и поехать куда-нибудь далеко-далеко. Может быть, она живёт где-нибудь в чудесном месте, и там из бледной тени превращается в отчаянную красавицу или вообще – колдунью? Ведь наверняка где-то есть оно – неизвестное «далеко-далеко»? Какие-то земли, совсем непохожие на здешние? Чтобы замки, мощёные улицы – как, должно быть, звонко стучат по камням лошадиные копыта! А вслед за всадником несётся целая стая узкомордых, кудрявых, тоже ненашенских собак.

При мысли о собаке что-то щёлкнуло внутри, изменилось – и стало свободным, просторным, будто весь мир вдруг очутился в Мите, а снаружи не осталось ничего.
«Ничего, ничего. Не было ничего, – подумал он с удовольствием, наблюдая за собой внутренним, – ничего не было».

Мир снова щёлкнул и перевернулся. Зашумел, закружился, раскололся и отпустил обратно к Мите собаку – головастую, с толстым хвостом, перепачканную землёй и несокрушимо живую. Дёргая шкурой и фыркая, собака выбралась из мокрой чащи бесцветной повядшей полыни, обогнула мусорные баки и понеслась к дому. Когда Митя обнял её – обхватил не одними руками, но всем телом – она мелко задрожала и тепло выдохнула в его лицо.


5.
ТЕПЕРЬ

У ворот костёла пахло свежей краской.Уже совсем стемнело, но плотные облака, затянувшие небо, сделали темноту светло-серой; тихо светился белый цветок витражного окна, собирался дождь.

Тридцать лет назад калитку в кованых воротах не запирали, но теперь красовался на ней тяжёлый замок, Митька подёргал его, проверяя на прочность, и сел рядом, упираясь спиной в холодные прутья. Милка покрутилась возле – обнюхала пустой газон и фонарные столбы, а потом улеглась у Митькиных ног – и тепло её мягкого бока он чувствовал даже сквозь толстую кожу ботинка.

Мимо, по слабо освещённому тротуару, усыпанному мелким мусором и листьями, прошли две женщины с цветными пакетами, пробежал сутулый мужичонка – отворачиваясь, пряча лицо в куцый воротник, а следом за ним девушка в красной куртке – сначала она миновала калитку, но потом остановилась и вернулась.
– Извините, пожалуйста, – сказала она смущённо, но твёрдо. – Вы не поможете мне перелезть через ограду?







_________________________________________

Об авторе:  ИРИНА ИВАСЬКОВА 

Родилась в Красноярске. Окончила юридический факультет Красноярского государственного университета. Около 10 лет работала по специальности. Публиковалась в журналах "Север", "День и ночь", региональной прессе. Автор книги "Бумажный саксофон". Обладатель гран-при I Всероссийского литературного фестиваля-конкурса "Поэзии прекрасный свет", лауреат фестиваля-конкурса "Хрустальный родник". Член Союза писателей России. Живет в Анапе.скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
832
Опубликовано 01 дек 2021

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ