facebook ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 186 сентябрь 2021 г.
» » Борис Евсеев. СУЛЬФАЗИНОВЫЙ КРЕСТ

Борис Евсеев. СУЛЬФАЗИНОВЫЙ КРЕСТ

Редактор: Женя Декина


(рассказ)



Гул микрофонов на минуту-другую стих. Чтобы отвязаться от избыточных слов, Кирик развернулся к сцене спиной и стал глядеть в широкие, во всю стену, не задёрнутые шторами окна. В крайнем правом окне раскидистый дуб с ветвями, напомнившими в разлёте узластый восьмиконечный крест, он и увидел. Ветки по весне были ещё голыми, лишь кое-где обозначали  себя пугливой зеленью. Похожее дерево-крест Кирик уже видел, но никому про него не рассказывал. То, давнишнее дерево припоминать было тяжело, да по правде и опасно. На первых порах дерево-крест он, кончено, вспоминал, чем вызывал приступы боли и сокрушающей тоски. Тут же до сорока градусов подскакивала температура, начинались судороги, вслед за ними наваливалась дикая ломота, костенели мышцы лица и тела…
Правда, совсем недавно, он разоткровенничался про дерево-крест перед ребятами- телевизионщиками. Ребята весёлые, радушные, телевидением на удивление неизгаженные, про медицинские казни и слыхом не слыхали. Вникнув, они притихли, даже съёжились. А Кирик, рассказывая, наоборот, увлёкся, прямо-таки взлетел весенней пташкой, да так неосторожно, что мигом рухнул вниз, провалился и задохся: совсем, как в уборной провинциальной психушки, специально выстроенной во дворе закрытого отделения для самых невоздержанных. 
Запах из нужника памяти повалил не так чтобы гнусный. Скорее наоборот: сладко запахло хорошо подсушенным дерьмом, приятно-отвратным, до боли напоминавшим душок раннего детства.
Вот и сегодня: перед торжественной сходкой, разговаривая один на один с европейски признанным писателем, чуть сбрызнутым, словно одеколоном, мутноватым дипломатическим прошлым, – Кирик не сдержался. На минуту забыл, зачем сюда на Швивую горку пришёл, забыл правых и виноватых, старое и новое время, забыл честных баб и остервенелых профур, даже туманящую влагу «Красного камня» запамятовал и сказал общеевропейцу лишнюю фразу: «Страшнее серы зверя нет». 
Тот укоризненно покачал головой, и, явно не понимая о чём речь, протянул недовольно: «Опять вы, Кирик Ильич, со своей мистикой». 
А никакой мистики не было. Был сульфазиновый крест, который в присутствии общеевропейца  вслух почему-то называть не хотелось. Наверное, потому, что Кирик вмиг определил: если дать соприкоснуться той давней истории с двумя-тремя капельками слюны, вылетевшими  вместе со словом «мистика» изо рта всеевропейца и мелко засиявшими на лацкане его пиджака,  – рассказ станет показушным, подложным! А показуху в эту историю Кирик запустить никак не мог.
Тихо-неспешно, меж рядами кресел, выбрался он во двор, сел по-зэковски на корточки прямо под раскидистым дубом, одним из немногих, что уцелели здесь, на давно и хорошо знакомой Швивой горке…


***

Сегодня Кирика завёл шум микрофонов. А тогда, три с лишним десятка лет назад, всё началось из-за окурка.
Осень была нежно-летучей и сладко-коричневой.  Кусаться и царапаться не хотелось. Да и нельзя было. Кирик Юрчишин уже третью неделю лежавший в психушке,  и только-только отбившийся от инсулиновых шоков, чувствовал, конечно, себя героем, но и опасность чувствовал. Вокруг огромного дощатого настила укреплённого на метровых сваях и выстроенного для отдыха больных ещё в послевоенные 50-е годы ходило человек сорок больных. Среди них доставучий Шмоня: приблатнённый, прятавшийся в психушке от суда и теперь пытавшийся заставить Кирика поднять кинутый на землю им же, Шмоней, окурок.
Вислогубый Шмоня залупался, подходил спереди, сзади, настропалял других. Ссора во дворе то затихала, то вспыхивала вновь. Сильно кричать и размахивать кулаками, было нельзя: могли наказать.
Но дураков учить – что мёртвых лечить: несколько старожилов отделения, игравших лёжа со Старшим, устав хлестать картами по настилу, решили размять спины. Один из них резко поднялся и дал Кирику под дых. Кирик ответил. Автоматически и несильно, но здоровенный Волдырь тут же упал на Кирика всей тушей.
Бить Юрчишина открыто не стали, затолкали под настил, чтобы отмутузить перед ужином. Тут на беду во двор вышли сразу два санитара: Румын и Глотка.  Один увидел торчащую из-под настила Кирикову ногу. Вислогубый Шмоня решил подслужиться и, взмахивая одной рукой, стал объяснять: больной Юрчишин никому не даёт покоя, а под настилом что-то прячет.
- Может, - анашу?
Санитары выволокли Кирика из-под настила. Кирик отодрал узкую доску и заслонился ею от двух верзил. Те подумали, посмотрели на окна ординаторской и на время отстали.
Старшой и его прихлебатели громко смеялись, показывали на Кирика пальцами: теперь им самим не надо было мараться.
Через час за Кириком пришла медсестра. По дороге им попался по пояс голый, ощипанный и подпаленный по плечам, как гусь, майор Лупнёв, которому Кирик сдуру рассказал о своей недолгой армейской жизни и связанных с ней приключениях. Разжалованный Лупнёв – не устававший подчёркивать своё военное превосходство - тут же, при медсестре, начал Юрчишина стращать и лапать. А когда Кирик его оттолкнул, стал тягуче выкрикивать: «Нападение на офицера, нападение на офицера!»
На беду дежурил доктор Четвертак,  чутко и прицельно, с ленинским дружески-коварным прищуром оглядывавший больных и при этом неодобрительно качавший головой с огромным, резко и далеко выпиравшим затылком. Увидав этот гориллоподобный затылочный горб Кирик из инсулиновой палаты с небывалым скандалом и вырвался. Странно было то, что его всё-таки - решив прервать инсулиновые шоки - перевели в палату обычную, чего, как знал Кирик, раньше никогда не делали.
Тогда-то он враз и окрестил Четвертака: «штурм-гориллой».
Наблюдавший издалека сцену с разжалованным майором, Четвертак подошёл и ни слова не говоря, жестами поманил Кирика в процедурную. Дежурному врачу было скучно: пятница, скоро вечер, завотделением уехал, некоторые другие врачи – тоже. Можно было выпить спирту, но в последнее время спирт как-то не шёл: хотелось чего-нибудь поострее.
Вызывая на спор самого себя, Четвертак негромко произнёс:
- Если войдёт медсестра Таисия – больного к чёртовой матери во двор. Если войдёт кто-то другой – больного наказать.
Таисия не пришла, заглянула старуха-докторша Арефьева. Близоруко глянув на покачивавшего затылочным горбом Четвертака, слабо пискнула: «В прежнее время, таких как вы врачей, расстреливали!»  - и поспешно скрылась.
Четвертак подступил вплотную и ухватил Кирика за вихор.
- Не трогайте меня.
- Чудак-человек. Я же просто реакции твои проверяю. А ты…  Вот как ты, Юрчишин, теперь живёшь? Армию советскую обгадил прямо перед солдатским строем. Родителей позоришь. В твоей истории болезни уже можно записывать: «причина смерти – неудавшаяся жизнь». А зачем тогда и жить? Я тебя спрашиваю: кому это надо?
- Кому-то надо, - насупившись, ответил Кирик, - вы мне жить не запретите.
- Вот видишь? На вопрос, кому нужна твоя жизнь – ответить не можешь. Дерзишь, сопротивляешься лечению. Насупился, всех врагами считаешь. А это, знаешь, о чём говорит?
- О чём?
- О явном психозе. Так что напрасно ты жалуешься, что тебя, здоровенького, в закрытое отделение упрятали. Болен ты, ох, как болен!
- Я здоров.
- Нет-нет. Не убеждай, дружок, не поверю. Я врач опытный  и на этом деле собаку съел.
Кирик невольно улыбнулся.
- Ну вот, опять. Минуту назад - резкая хмурость, теперь - улыбочка. А это уже явный маниакально-депрессивный психоз. Того и гляди, возомнишь себя борцом за справедливость и на меня кинешься.
- Не кинусь.
- А ты кинься. Я люблю, когда на меня мужики кидаются. Может, поладим…
- Говорю ж вам - не кинусь.
- Ну, тогда ответишь за всё и сразу. За то, что доску от настила отодрал. За то, что на инсулиновые шоки жаловаться к завотделением ходил. А так не полагается. Нельзя так, понимаешь? Кстати, тут мне Лупнёв нашептал… Ты вроде некрещённый?
«Всё выдал, сука», - скрипнул зубами Кирик, а вслух сказал:
- Не успели родители в детстве. Работы у них было выше крыши. Но я - собираюсь.
- Ну, это я так, к слову. Взял, так сказать, на заметку. Это даже хорошо, что некрещённый. Мы же с тобой советские атеисты, так ведь?
– Я не атеист.
- А вот это нехорошо,  вот это неправильно. И чтобы ты убедился, что крест тебе в будущем не нужен…  Гм… Ты в туалет давно ходил?
- Недавно.
- По-маленькому или по-большому?
- И так, и так.
Четвертак на минуту задумался, потом стукнул себя ладонью по лбу. Звук получился странный: туповато звонкий.
- Тогда вот что. Мы тебя, как следует, полечим. Кардинально, так сказать, и результативно. Ну, а после того, как введём тебе нужный препарат – крест на груди нарисуем. Но повторяю: вряд ли он тебе поможет! Скорее, наоборот. А нам, врачам, это как раз в лист. А то совсем на курсах повышения квалификации замучили: «Приведите медицинский пример, когда больному Бог не помог! Покажите нам философию марксизма в действии». Диалектический материализм, так сказать, понимаешь?..
Вошёл обрюзгший, с чёрной, давно не выбривавшейся под носом и нижней губой щетиной, доктор Котов.
- Ты опять за своё, Игнат?
- Так, буйный тут у нас объявился. Доску от настила оторвал. На майора Лупнёва напал.
- Как же! На Лупнёва нападёшь. Он сам кому хошь, ухо откусит. А это, часом, не тот инсулинник, про которого завотделением на летучке говорил? Вижу, вижу, что тот, ёкала-манокала. Отпустил бы ты парня, Игнатий Палыч! Как бы чего не вышло.
- Шёл бы ты к своим наркотам, Семёныч. С ними как раз и побеседуешь.
- И пойду, ёкала-манокала, и пойду.
Обиженный Котов ушёл. Ушёл и Четвертак, но вскоре вернулся с незнакомой медсестрой и двумя санитарами.
- Приготовьте больного к процедуре. А я пока чуток разогрею сульфу.
Кирика бережно, даже, показалось, с особой заботой перевернули на живот, оголили спину и ягодицы.
- Я сам введу препарат. Через полчаса отнесёте его на носилках, в пустую двухместную, на третий этаж. Там тоже - на живот кладите. И пристегните, как следует!
Кирик с интересом наблюдал, как торжественно, словно священнодействия,  врач набрал четыре шприца, выложил их на чистую салфетку.
Два укола в ягодицы – прошли безболезненно. Ещё два – под лопатки – заставили скривиться.
Тут же Четвертак протёр свой безымянный палец спиртом и уколол себя лопаточкой для пирке. Уколотым пальцем резко и широко нарисовал на лбу Кирика крест.
- Молчи и знай: первый твой крест – сульфазиновый. Четыре укола – и всё, и крест готов!
- Это квадрат, - прохрипел, уже чувствующий лёгкое нарастание боли, Кирик.
- Молчи, опудало! И заруби себе на носу: первый крест – медицинский, сульфазиновый,  второй, намалёванный кровью, - дополнительный.  На всякий случай, так сказать. Считай, что к тебе скорая помощь с «красным крестом» прикатила, - дробно заржал Четвертак, - пока есть силы можешь глянуть в зеркало, - расщедрился он и вынув из стола женскую пудреницу, - раскрыл её, но сразу и захлопнул, - а третий крест…  Про третий - вечером узнаешь! А пока посмотри на этот,  - поднёс-таки Четвертак раскрытую пудреницу прямо к лицу Юрчишина.
Нарисованный на лбу крест по концам перекладин чуть растёкся, но вид всё равно имел зловещий.


***

Уже несколько часов Кирик выл и корчился от боли. Медленно нарастающий внутренний жар стал нестерим. Но самой страшной оказалась боль в ногах и руках, пристёгнутых к рамам кровати четырьмя новенькими узко-коричневыми ремнями. Боль была хуже ножевой, при любом неосторожном движении казалось: глубоко вонзаясь в кость, по руке или по ноге,  взад-вперёд медленно ходит острозубая двуручная пила.
На пике этой костно-мышечной боли ощущение близкой смерти, никогда раньше его не тревожившее, к Юрчишину и подступило. Смерть была, как чёрный, раздутый пузырь, в который внезапно превращалось тело. От дикого распирания, шедшего изнутри, тело вот-вот должно было лопнуть и разлететься в клочья. Но как ни странно, при задержке дыхания, - а Кирик его задерживал, насколько хватало сил, - пузырь смерти откатывался куда-то в глубину палаты, и продолжал там обморочно позванивать и поскрипывать, как накачанная до предела автомобильная камера, на которой в детстве плавали с ребятами в реке.
В двухместной палате Кирик лежал один. Свет на ночь выключили, но одну слабенькую боковую лампу, вделанную прямо в стену, гореть всё же оставили. Больного Юрчишина положили головой к окну. Широкий и высокий оконный переплёт доставал почти до самого пола: дом был старинный.
Дважды заходила медсестра Таисия, меряла температуру,  говорила одно и то же: «У вас – 40 с копейками»  и уходила, на ходу причитая.
Кирик пытался петь – из горла комками вылетал бессильный клёкот. Пытался звать на помощь – голос рвался, слабел. Единственное, что удалось, так это, слегка задрав голову, рассмотреть из окна палаты огромный дуб, на который, гуляя в больничном дворе, обнесённом четырёхметровыми стенами, Кирик раньше внимания не обращал.


***

Ближе к окончанию ночи, Юрчишин понял: до утра, когда в палату может заглянуть кто-то из врачей, он не дотянет.
- Уй-й-я-я, у-рр! Уй-й-я-я, у-рр, - выл и рычал Кирик.
Охрипши от воплей, равномерно сплёвывая сухие остатки кожи с обкусанных и за ночь глубоко пораненных губ, он, не отрываясь, глядел на дерево. Сосредоточенность чуть унимала боль. Цепкость взгляда, словно бы создавала для боли сдвоенную водосточную трубу, через которую боль потиху помалу и стекала.
Чуть рассвело и Юрчишину показалось: ветки дуба – а это был именно черешчатый дуб, Кирик, как биолог, знал это наверняка, – раскинуты крестом. Он стал смотреть внимательней и понял: крест, которым раскинулись ветки - какой-то необычный, восьмиугольный, с двумя дополнительными перекладинами.
Пока рассматривал дерево и думал о нём – боль кое-как можно было терпеть, но как только закрывал глаза или возвращал шею в нормальное положение – дикая ломота суставов и распирание внутренностей, плюс боль во всех точках соприкосновения тела с больничной кроватью, стремительно нарастали.
К утру сердце стало работать с перебоями. Кирику показалось – через тоненький шланг сердце накачивают и накачивают машинным насосом, и оно сейчас - лоп! лоп! лоп! лоп!..
Сердце разрывалось и никак не могло разораться.
Два или три раза Кирик терял сознание. Наверное, это его, в конечном счёте, и спасло. После очередного обморока, во время которого шея стала мягче ваты, он снова взглянул на дерево-крест и увидел: каждая веточка, даже каждый лист – зелёный или уже по-осеннему желтеющий - живут своей особенной жизнью. Листья были приветливы и доброжелательны, он не злились и не свирепствовали как люди. Наоборот: что-то мягко шепча, вдували в испытуемого покой, расслабу...
Когда в очередной раз ушло сознание, приполз на карачках, тухло болезненный, но всё ж таки приглушающий боль полусон.
Хорошо в этом полусне было то, что ветви огромного дерева сладко и веско покачивали желудями. Вскоре стало ясно: это не жёлуди, а события, люди, города, даже страны!
Кирик намечал глазом жёлудь - и он раскрывался картинкой: лазурная Венеция, вслед за ней – пустой на окраинах, с голубовато-чёрными снегами Североморск, потом Сапожковая площадь в Москве, которую так назвали из-за храма Николы в Сапожке, а сам храм - в честь пребывавшей в нём иконы Николая Чудотворца в серебряных с вызолотой сапожках. Сапожковая площадь, спрятанная в ветвях дерева, бойко и радостно покачивалась, словно на ней опять заплясал и запел знаменитый кабак, так и называвшийся: «Под сапожком». 
Стоило, однако, Кирику моргнуть – картинка менялась.
Перебегая от одной картинки к другой, Юрчишин вдруг шире открыл глаза и задержал дыхание. Тронув глазом не жёлудь, а зелёный лист, он увидел здесь же, за воротами больничного закрытого отделения, стоящую мать, которой только что сообщили: он, Кирик, умер.
Матушка стояла бледная, с глазами полными слёз. Но слёзы почему-то не текли, хотя места в глазах для них уже не было. Несколько раз, безвольно открыв и закрыв рот, чтобы крикнуть или позвать кого-то, но, так и не сумев, матушка стала оседать на землю.
Тогда, что было сил, зарычал Кирик. Он думал – рык разорвёт его надвое, но вдруг стало легче. Тут же, ещё раз глянув на дуб, он увидел: дерево-крест оживает, даже хочет к нему, Кирику, подступить ближе, почему и переступает потихоньку с пятки на носок одним-единственным, черновато-серебряным, изысканным сапожком огромного размера.
Живой, оживший крест в серебряном сапожке, покачивался перед Кириком!  
Дерево подступало ближе, плотней, становилось раскидистей и удерживало теперь на своих ветвях всю дальнюю и ближнюю жизнь: с храмами, дворцами, площадями, подводными лодками, ручьями, реками, врачами, пациентами, военнослужащими и внимательными ботаниками, подносящими  близко к глазам крупные чудесные жёлуди, без конца пробуя их на зуб, на вес, на вкус…
У дверей вдруг послышалось громкое урчанье, кто-то, открывая дверь, дважды сладко рыгнул и в палату, судя по всему, влез потихоньку, увалень Котов. Лёжа на животе, Юрчишин его не видел, но доктор тут же подошёл вплотную. Тогда-то и стало окончательно ясно: он, Котов. Поможет? Ещё поддаст жару?
Увидав на лбу у Кирика кровяной крест, доктор кинулся к шкафу для медикаментов, треснул ампулой, и бормоча: «Приговорил, приговорил-таки парня, Игнатий», - неслышимой иглой стал медленно вводить в плечо больному какое-то лекарство.
Через полчаса малость полегчало. Котов ушёл, потом вернулся, отстегнул ремешки, крепившие руки и ноги к раме кровати, перевернул Кирика на спину, потом ноги пристегнул опять. Рукам стало легче, но адская боль от соприкосновения спины с матрасом, заставил Кирика взвыть в голос.
- Ничего, ничего, ещё одна инъекция – и станет легче, - приговаривал Котов, - сегодня, ёкала-манокала, суббота, часа три ещё помучаешься, а к утру воскресенья – глядь! - и полегчает.  Сульфа, она не всесильна! На каждую сульфу у нас анти-сульфа имеется! Только ты вот что…  Если Таисия или кто-нибудь из врачей станут выспрашивать, что, мол, и как – не говори им ничего, мычи, ёкала-манокала, как телок на бойне. Головой мотай и мычи! Ладно, лежи покуда смирно. А там посмотрим, что это за воскресенье такое у нас наступит, что оно нам с тобой приготовит!
Сильно повеселевший Котов ушёл. Боль  – теперь уже не на дубовых, на изящных Таисьиных ножках – потихоньку выкралась вслед за ним.
К вечеру воскресенья, пока отсутствовали Четвертак и заведующий отделением, дежуривший увалень-Котов, обильно смочил ватку спиртом, счистил с Кирикова лба остатки бурой крови и, приговаривая: «Не такой тебе крест, нужен, не такой», - здесь же в палате, скоренько заполнил  нужные документы. После этого спустился на первый этаж и послал санитара за матерью Кирика в город: больница располагалась километрах в десяти от него.
Когда матушка приехала, Котов дал ей подписать бумагу, о том, что она забирает сына из больницы на поруки и под свою ответственность. Потом написал ещё одно заключение, специально для военкомата и, весело приговаривая:
- Ай да воскресенье у нас выдалось, ай да воскресенье! - провёл через охрану закрытого отделения сперва мать, а вслед за ней вытолкал взашей и Юрчишина.
- Чтоб духу твоего здесь больше не было! А если сульфа в тебе снова возбухать начнёт – вот таблетки,  принимай по одной в сутки…  Да слышь-ка? - Схватил он уже на выходе у наружных дверей Кирика за шиворот, – раз Четвертак тебя кровью пометил, худо дело. Так что вали ты из города, и побыстрей. У Четвертака клиентура обширная. Он им лекарствочки зацепистые из-под полы продаёт. И клиенты для него, ёкала-манокала, отца родного закопают, а не то, что тебя дурака! На, возьми. Из коры нашего древа познания, ну из дуба нашего, – вдруг застеснялся, как девушка, Котов, – сам выстрогал. Чем не крест? А?
Кирик сунул подарок в карман и, спотыкаясь, поплёлся вслед за матерью на автобусную остановку. Кусок коры напоминал крест отдалённо, но Юрчишин радостно сжимал и сжимал его. Осталось дождаться автобуса и не попасться на глаза пугавшему народ затылочным горбом Четвертаку, если тот вдруг заявится в больницу, раньше срока.


***

Сидя под дубом на своей любимой Швивой горке, Кирик ещё раз ощупал в кармане тот стародавний, крепкий кусок дубовой коры, напоминавший крест. Потом, чуть подумав, вернулся в зал.
Там вовсю распинались о нарушениях в области прав наркозависмых, допущенных в России в 2020 году. Над бледно-лиловой скатертью стола, высился, как утёс, европейски признанный писатель, со смутным дипломатическим прошлым. Со сдержанной гордостью, чуть задирая голову в сторону и вверх, несколько раз вспомнил он о пытках, которым, по его мнению, подвергают наркозависимых, не выдавая им порошка или травки.
Кирик резко встал и лопнувшим от злости голосом спросил:
- 30-40 лет назад существовало такое лекарство сульфазин. Вам знакомо это название?
Признанный Европой уставился в бумажку, пошевелил губами, недовольно сказал:
- Видите ли, в перечне нарушений этого года такого лекарства нет. И что вы, прости Господи, к мелочам цепляетесь, Кирик Ильич? - буркнул уже раздражённо в микрофон любимец европейских славистов.
- Вот и я о том же, - ласково поддержал Юрчишин европейски признанного, - о мелочах и ширяльщиках ушлых говорить как раз не стоит. Но ведь про войну лекарств, про шантаж фармацевтов и продажность медиков, рекомендующих всякую дрянь, - у вас ничегошеньки нет. Так было и с сульфазином. Про что угодно пели защитнички с утра до вечера. А про сульфу - молчок! А ведь сульфазин был, убивал, калечил! Может, и сейчас где-то применяется. Вы это узнавали? В больницы ездили? Вижу, вижу, не до того вам! А тогда чего огороды городить вокруг нариков и торчилл? Скажите о том, что сейчас важней всего. Скажите людям, что правозащитой пора заняться всерьёз и по обновлённым российским рецептам. Помогите людям не на собраниях, в реальной жизни. Мне вот помогли – и я живу. И Создателя всуе по таким делам упоминать не годится.
- Вы хотели что-то сказать о нарушениях 2020 года? - Почти закричал общепризнанный, - так говорите, говорите! Или дайте сказать другим.
- Я хотел сказать, что нарушения нарушениям рознь. И ещё спросить хотел: есть у вас личный опыт соприкосновения с корневыми, серьёзными нарушениями?
- Опыт? – европеец искренне удивился, - да ведь это я доклад про жестокое обращение со свободой слова в России составил!
- Вам кто-то мешает болтать языком? Вы же про шыряльщиков тут болтаете?  Ну и болтайте себе на здоровье! Свободы слова нет, когда ты от боли даже полслова  произнести не можешь. Когда язык и разум у тебя есть, а распоряжаться ими ты физически не способен…
Признанный славистами писатель сделал вид, что Кирика не услышал и снова завёл нескончаемую песню,  про тяжкую судьбу фаныжников и травокуров.
- Горько и неотрадно им, - возбуждаясь всё сильней, вёл и вёл он своё, - мечтают они о полной раскованности и вопиют о ней, но… но…  Ни на гран её не ощущают. Даже в далёком далеке не чуют, что смогут быть теми, кто они есть! Что смогут потреблять всё, что захотят и где захотят! Как же быть им? В Амсер… в Амсер… - захлебнулся утёс, - простите, в Амстердам, что ли, бежать? Чтобы уйти от русской безысходности? Чтобы тоска по свободе глаза не застилала!
Нежно выбритая сволочь с дипломатической мордуленцией продолжала нести чушь.
Тут Кирик, не сдержавшись, выкрикнул опять:
- Дурь, дурь им глаза застилает! Во рту и в жилах у них – анаша и герыч, а не свобода слова! Ты хоть краем глаза наркопритоны видел? В психушках, хоть на экскурсиях, бывал? Не торчил защищать нужно, а ратников праведности. Тех, кто ценой своей, а не чужой жизни, отстаивает незабвение и справедливость. Вот потому-то  я и хотел рассказать про серный анти-крест, про дьявольский правёж сульфы, про бурый крест на лбу, про негодяев и превосходных людей, которые всегда были, есть и будут! А ещё хотел сказать про болванов, которые дундят о том, в чём не смыслят ни уха, ни рыла!
Под одобрительный ропот защитников наркосвобод Кирика вывели вон.
Уходя он слышал, как признанный славистами писатель возбуждённо говорил про Толстого, который никогда не воевал с Наполеоном, про Пушкина, который не был в Италии и Греции, про гнусно отравленного «героя нашего времени» на букву Н.  (утёс, млея,  так и сказал: «на букву Н.»),  про поголовную склонность всей сегодняшней России к жесточайшим нарушениям прав и свобод продвинутой части общества.
- Наркозависимые тоже люди, - вопил всеевропеец, - и ограничение их прав обязательно громыхнёт громом в недалёком будущем...
Здесь вперебив всееврорпейцу, Кирик вспомнил другого, уже абсолютно мирового классика.
Двадцать лет назад, здесь же, на Швивой горке, классик слушать рассказ Кирика про сульфу-серу не захотел. Ему в тот миг страстно хотелось устеречь от расстрелов преданных когда-то им же самим, но от этого ещё трепетней любимых косоваров.
- Косовар-ры мои, косовар-р-ры! – кричал в камеру внезапно прозревший классик и протягивал руку в далёкие мировые пространства, - издалече уберегу вас!  
Движение классика сильно походило на ульяно-ленинский жест. Была, правда, и разница. Мировой классик, презиравший, но и побаивавшийся неугомонного вождя, сидел, а не стоял, и пальцы его указывали в даль времён как-то кривовато, коряво…  
Здесь-то, под пальцами классика публицистики, и зашевелился снова, как головастый червь, доктор Четвертак, с огромным затылком, напоминающим выпуклость дамской полужопицы, замахали ручищами санитары Румын и Глотка, заплясал, словно палимый снизу неугасимым пламенем, ощипанный гусь майор Лупнёв...
Тогда, - как и теперь, - Кирик спешно покинул здание. На улице, достал беломорину, закурил, вмиг загасил о подошву, выбросил.
Ему хотелось здесь же, на улице, вложив прошедшую жизнь в одну фразу, крикнуть разом про всё: про серную боль, про исчезновение этой боли в ветвях дерева, про медсестру Таисию и её нестерпимо сладостную походку.
Но зубы не разжимались. Слова не хотели из нутра выходить наружу…

Больше про сульфазиновый крест Кирик нигде никому не рассказывал.
Молодым - объяснять не хотелось. А тех, кого рассказ этот мог продрать до печёнок, давным-давно не было на свете.







_________________________________________

Об авторе:  БОРИС ЕВСЕЕВ 

Прозаик, эссеист, член Союза российских писателей, вице-президент Русского ПЕН-центра. Получил музыкальное, литературное и журналистское образование. В советское время печатался в Самиздате. Лауреат премии Правительства Российской Федерации в области культуры и премии «Венец», Бунинской, Горьковской, им. Валентина Катаева и других премий, финалист «Ясной Поляны», «Большой книги», «Русского Букера». Автор двадцати книг прозы. В настоящее время ведёт семинар прозы в Институте журналистики и литературного творчества (ИЖЛТ, Москва).скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
832
Опубликовано 15 май 2021

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ