Редактор: Юрий СеребрянскийВечера у проф. П. (1)
Евгений Поливанов (2)
(фрагмент романа) Часть перваяЭпиграф:
Да здравствует любовь и да сгинет
война и все ее отродье!
Боккачьо,
Декамерон. 7 д., н. 4
Проработка эпиграфаОн в очках. Нет, это невозможно! Эпиграф совершенно недопустимый! Он совершенно вне времени и пространства!
Он без очков. Вот я и говорю — совершенно нельзя без времени и пространства!.... Что это значит «вне времени»? — Может быть, он против нашего советского времени?! И опять же насчет «вне пространства». Может быть, он против нашего федеративного пространства и сидит себе где-нибудь в самом фашистском пространстве!?
Он в очках. Да, установка тут, можно сказать, буржуазно-пацифистская.
Он без очков. Вот я и говорю: — буржуазная, и хуже того, прямо даже, можно сказать, пацифическая.
Она. А мне, наоборот, эпиграф нравится. (
Мечтательно) Да здравствует любовь!.... Да и
пространство тут есть — весь адрес: Боккачио и дом 7 номер 4 (3).
Он без очков. Вот я и говорю, что пространство — буржуазное! Боккачио (4), Аяччио (5), Джузеппе (6), Муссолини (7), Фра-Дьяволо (8) — ну, словом, самый откровенный фашизм!
Он в очках. И что это, наконец, значит: война и ее отродье?!
Он без очков. Вот я и говорю, что нельзя так про войну говорить.
Она. Да уже это, конечно, слишком вольно сказано. Но нельзя же каждое лыко в строчку!
Он в очках. Вот именно надо
каждое лыко в строчку! Это еще дедушка мой всегда так говорил, а он 45 лет в Главлите прослужил, и сам Столыпин ему полную пенсию назначил. Он и брошюру «О вреде грибов» запретил, потому что умел каждое лыко мотивировать: грибы, дескать, это — постная пища православных.
Он без очков. Вот я и говорю: на Великий пост нам на весь участок, начиная с господина пристава и кончая последним, можно сказать, канцеляристом, посылалось 3 пуда 10 фунтов соленых грибков. Как доброхотное даяние от магазинов и как закуска к водке…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ремарка:Проработка продолжается. Свет тускнеет, меркнет и в темноте сцена мгновенно меняется. Затем падающий сверху луч прожектора начинает мало-помалу освещать комнату Профессора П. (Драгоманова) (9), в которой и будет происходить рассказывание
Вечерних новелл. На столах, на полках и прямо на полу лежат кучами книги и рукописи. Рукописей больше чем книг (а это бывает по двум причинам: 1. или хозяин помещения — графоман или 2. его писания бойкотируются, хотя потом, когда издания их будут называться посмертными, ими будут зачитываться будущие поколения) (10). В правом углу комнаты китаец Лан-Гуан-Цзюй [laŋgu̯anз́ý] кормит кашей некое нелепое усатое существо, одетое в демисезонное пальто прямо на голое тело; это — один из случайных гостей профессора П. Для защиты от холода и нескромных взоров пальто не только застегнуто на все уцелевшие пуговицы, но и зашито по всему борту — вплоть до концов приподнятого воротника; а кроме того, поверх пальто одет обыкновенный кушак, какой носили в старое время гимназисты (сделано это затем, чтобы не поддувало снизу на живот и на грудь).
Сам профессор лежит на кушетке и читает, но не в этой комнате (т. е. не в той комнате, которую представляет сцена), а в другой, дверь в которую заперта. Поэтому, что он читает, — не видно. Впрочем, желающие узнать про это идут и спрашивают! Профессор молча показывает им заглавную страницу: Collection of BRITISH AUTHORS. Tauchnitz edition. Vol. 2896. The Adventures of Sherlock Holmes — by A. Conan Doyle (Лейпциг 1893) (11). Удовлетворив любознательность они благодарят и идут на свое место. Оркестр играет в это время «Комаринского» и марш из «Похищения из Сераля» (12), исполняя обе эти вещи
единовременно.
Против профессора П. на стене висит его левая рука (13). В левом углу передней комнаты (той, которую представляет сцена) приват-доцент Ю. от нечего делать и в ожидании обеда разворачивает одну из рукописей, из которой узнает, что сходство между рюкю’ским (т. е. «украино-японским») (14) словом hābu ← *pāmbu (название змеи Trimesurus rynkynanus) и тамильским словом pāmbu «змея» — случайно, и что рюкю’ское слово сродни японскому hebi («змея») и корейскому ПЭАМ [=pɛam] («змея»). Очень обрадованный этим выводом, он открывает наугад другую рукопись, и читает следующее:
Фотоаппарат памятиСамое раннее воспоминание моего бытия — воспоминание чисто зрительного характера. Это — ни более, ни менее как узор ткани — белой, или вернее, светло-светло-палевой с голубыми цветочками, — ткани, которая служила покрывалом моей детской постельки и свешивалась на обтянутые веревочной сеткой бока кроватки. Узор этот настолько ясно и твердо фиксировался в моем мозгу, что я и теперь мог бы в точности нарисовать его незатейливые цветочки. Должен заметить, что когда я называю эти цветочки цветочками, я уже прилагаю к ним гораздо более поздний мой домысел — из того возраста, когда я уже знал, что бывают цветы и бывают рисунки цветов на узорах тканей. Когда же эти голубенькие, с коричневой теневой краской, цветочки безотходно маячили перед моими учившимися видеть глазами, для меня это были просто фигурки; более того, боюсь сказать, но как будто бы это были даже живые фигурки. Правда, ни о каком отчетливом различении живого и неживого опять-таки речи быть не могло. Но скорее все же они были для меня живыми фигурками — живыми потому, что двигались. Что было причиной этого их движения — я не знаю: вряд ли тут замещено движение всего покрывала; каждая фигурка двигалась сама по себе и особенно тогда, когда после долгого вглядывания близился и наступал сон. И может быть все это движение фигурок-цветочков воспринималось просто потому, что зрение еще не научилось как следует видеть, не научилось держать видимое в фокусе глаза. Очевидно много, очень много часов потрачено было мною на разглядывание этого узора, бывшего, по всей вероятности, первой вещью, которую я научился видеть. Узор этот знаменует собой для меня целую эпоху моей жизни, ассоциируясь с совершенно особым, потом никогда уже не повторявшимся оттенком самопознания и самочувствия. Попытавшись проанализировать связывающиеся с ним ассоциации, я должен был сказать, вглядываясь в этот узор, я чувствовал какое-то нагнетание накапливающейся и не находящей выхода внутренней энергии, что следует, может быть, назвать изнанкой, обратной стороной физического роста. Вместе с тем от цветочков этого узора на меня веяло настоящим чувством скуки: этот бессменный зрительный образ, видимо, весьма рано перестал занимать и удовлетворять меня; мысль — если в психике того возраста существовала мысль — искала выхода, искала каких-то впечатлений извне — все под тем же чувством внутреннего нагнетания, но не цепляясь ни за что, снова и снова останавливалась на голубых цветочках со светло-коричневой теневой краской. И вот тут-то цветочки начинали двигаться, приближаться и удаляться, сходиться и расходиться — и в конце концов в этом я уже улавливал лживый привкус сновидения искаженных образов первой минуты засыпания. Так я засыпал — пресыщенный, утомленный, убаюканный созерцанием моего узора — единственной вещи внешнего мира, которую я в ту пору знал и умел видеть.
— Это у вас напоминает первое детское воспоминание у Г.… — или у Б…. (тут Шкловский назвал Гарина или Гаршина или Белого — словом, кого-то из крупных писателей начала века, писателя, которого я не читал, в чем и признался Шкловскому).
Мы в это время шли с ним (со Шкловским Виктором, или вернее с Виктором Шкловским) (15) по Французской набережной по направлению к Троицкому мосту.
— Конечно, это у вас не заимствование, а совпадение — продолжал Шкловский.
Но о заимствовании речи не могло быть уже просто потому, что я не читал этого Г… или Б… — по крайней мере данного его детствоописания. Объяснять почему я не читал, было бы слишком длинно; во всяком случае это стоит в связи с тем нарочитым запретом на «ненаучные книги», который я объявил себе в годы 1910–1915, и о котором мне придется говорить в дальнейшем, но никак не «в первых строках этого листа». И я лучше предпочту объяснить здесь это последнее выражение — «в первых строках этого листа». Восходит оно к следующему эпизоду: на приемном экзамене в Среднеазиатский Гос. Университет в 1921 году одна из дородных по комплекции девиц, типичная
дочка кулацкого семейства из русских поселков Чимкентского или Аулизатинского уездов, долго задумывалась, как начать русское экзаменационное сочинение; в ее прежней сочинительской практике были лишь письма, многочисленные деревенские письма, начинавшиеся с традиционной формулы «
В первых строках этого письма» («В первых строках этого письма кланяюсь я вам, дорогая тетушка Анфиса Пантелеймоновна и еще кланяюсь … и еще кланяюсь» … и т. д. и т. д.). Но здесь, на экзамене, перед нею лежало не письмо, а лист бумаги, который нужно было заполнить мыслями на тему о культурном росте населения в революционную эпоху. Мысли на эту тему у нее были — как им не быть! Она могла, например, написать (и написала), что, теперь даже туземцы — сарты, или узбеки и киргизы, которых даже за людей не считали, и те заводят, оказывается, какие-то комитеты и ячейки (16) (эту ее фразу я точно запомнил). Но как начать? С каких слов принято начинать экзаменационные сочинения? — этого она не знает, так как экзаменуется и пишет сочинение в первый раз. И выручает ее лишь старая трафаретная формула, в которой только слово «письма» заменяется словом «листа».
Мы взошли на Троицкий мост (— что это за винегрет?! — подумал приват-доцент Ю., но продолжал чтение) и солнце начинало садиться. Шкловский шел на Кронверкский, к Горькому. Впереди же открывалась улица Красных Зорь — одна из тех улиц, чье революционное название так хорошо, что кажется придуманным Луначарским (другое такое же название — Шоссе Энтузиастов). И для меня ведь действительно здесь открывались
Красные Зори — время митингов в цирке «Модерн», трепетных братских чувств и энтузиазма бедняцкой толпы, сбиравшейся вокруг уходящей в небо синей мечети (за которой, ведь, во дворе Кшесинской, был комитет
большевиков), то время, когда толпа эта еще плохо заучила даже само имя
большевиков и называла партию большевиков «
партией за бедных», и тем не менее уже принадлежала этой партии, готова была идти за ней всюду, куда будет нужно идти, и даже торопила эту партию, крича ей, «скорее, скорее, на баррикады!» Я помню эти пчелиные рои толпы в этих местах и до июльских дней, т. е. до 3 июля 1917 года, и после трагического перерыва — затишья, в те уже дни, когда Петербургу понадобились кронштадтские матросы-большевики, чтобы защитить Петербург от Корнилова: эти дни смыли змеиную слюну клеветы и толпа из Выборгской части снова собралась к синей мечети восторженная и радостная. Октябрь рождался именно на этом участке Петербурга. Именно здесь создавался конец войне.
— Ну, всего доброго, — сказал я Шкловскому, когда он повернул налево. Впрочем, отойдя несколько шагов, я его снова окликнул:
— Есть еще новость.
— Литературная?
— Да, это — хор монастырских крестьян из оперы «Стенька Разин», вернее из либретто. Оперы еще нет, а есть либретто Заподумова. Хор монастырских крестьян поет:
Мы пойдем, и на массовку
Революционно соберемся
Этого не видел чтоб
Только дьякон или поп
Мы расстались, и мне стало грустно: ведь Шкловский — это единственный человек, с которым можно говорить почти обо всем и
во всем быть понятым; как глупо проходит жизнь — вот пройдет еще несколько месяцев или год, и я опять, до новой случайной встречи, не увижу остроумнейшего человека нашего времени (сказать
умнейшего нельзя уже потому что обидятся 99% человечества: ведь только из умных людей находятся такие, которые не считают себя умнейшими). Нелепый хор монастырских крестьян мне вспомнился недаром: я и сам, в 1906–1907 годах писал либретто (и музыку) “Стеньки Разина”.(17) Конечно, Стенька Разин был у меня драматическим тенором, ибо я находился тогда под влиянием Рихарда Вагнера (да и Зигфрида Вагнера), а у Р. Вагнера (как и у его сына, Зигфрида Вагнера) герой оперы — всегда драматический тенор.
Да и есть ли другая тема, которая с большей обязательностью диктовалась бы как тема революционной русской оперы?! И сколько писавших на эту тему принадлежит именно нашему, т. е.
моему, — бесприютному, севшему между двух стульев поколению, которое сумело найти себя лишь тогда, когда у него на совести лежал уже несмываемый грех войны, и которое, до гроба расплачиваясь — если не за свое потворство, то за слишком дряблый протест свой против этой войны,— осуждено быть заживо погребенным, заблудившись, в конце концов, между Евразией и Советами.
Вероятно, можно организовать «Общество писавших “Стенек Разиных”», и в этом обществе нашлось бы не меньше членов, чем в том «Комитете сыновей лейтенанта Шмидта», о котором писал знаменитый Илья Евгеньевич Петров = Ильф Петров по обычному сокращению (сравни: прозодежда ← производственная одежда, УзНИИКС ← Узбекский Научно-Исследовательский Институт Квартирного Самоснабжения, и другие примеры подобных аббревиатур, или сокращений).
Но через несколько домов Улица Красных Зорь вдруг снова превратилась в Каменноостровский: мне стало скучно, идти было некуда, и я решил войти наобум в первый попавшийся дом.
Это был очень устойчивый дом, в котором, по-видимому, квартиры и владельцы квартир остались те же, что и до революции. С размаху поднявшись в третий этаж, я позвонил, не потрудившись даже прочесть, чье имя значилось на медной, привинченной к двери, дощечке.
— А мы вас ждали вчера — произнес чей-то улыбающийся голос, когда дверь распахнулась, и я увидел перед собой крупную и пышную брюнетку, лет 35 — одну из тех брюнеток, с которыми сразу начинаешь чувствовать себя как дома.
— Проходите, проходите, по крайней мере пообедаем вместе.
И я очутился в большой, полуосвещенной столовой. В углу, за маленьким столиком сидел повязанный салфеткой, очень старый старик и с жадностью ел манную кашу. На мое приветствие он не обратил никакого внимания.
— Ну, просите прощенья, что не пришли вчера — и брюнетка протянула мне красивую полную руку, которую можно было с удовольствием поцеловать.
— Поцелуй меня в жопу — вдруг раздался за мной чей-то крикливый, почти нечеловеческий голос.
— Базиль опять нескромничает. Ну, я похлопочу насчет обеда — спокойно произнесла хозяйка и шмигнула из комнаты.
— Аппетитная бабенка! — обратился вдруг ко мне старик и подмигнул в сторону ушедшей. Но не успел я что-либо ответить, а он — вновь погрузиться в манную кашу, как тот же крикливый голос прокричал:
— Если ты лягавый, то я тебе штаны подтяну: в жопу хрен воткну, чтобы крепче держались…
— Совсем испохабилась птица, - хладнокровно произнес старик — а ведь всего месяца полтора пробыла у Плетнерши, и уже всему научилась. Замечательно способный экземпляр! Базиль, подсолнухов хочешь? - продолжал он, обращаясь уже к самому попугаю.
— Сак загнали? (Это уже ко мне).
— Какой сак?
— Каракулевый, разумеется.
— Лопни глаза мои, если я знаю что-нибудь про каракулевый сак — воскликнул я с полной искренностью неведения.
Старик, хитро улыбаясь, погрозил мне пальцем:
— Ладно, ладно, я все знаю. Вы, молодежь, думаете, я ничего не знаю, а я вполне в курсе дела. Жена мне все рассказала. Вообще. — Это к вашему сведению — она со мной вполне откровенна, с тех пор как я работаю по водопроводной, так сказать, линии.
— И давно вы служите по водопроводной части? - спросил я.
Эффект этого вопроса был совершенно неожиданным. Старик посинел, побагровел от душившего его смеха, и наконец раскашлялся так, что мне пришлось подать ему два стакана воды — один за другим.
— С самого пожара Москвы я так не смеялся — произнес он наконец.
— А вы разве помните пожар Москвы?
— А разумеется. Ведь я — Бунин, если изволите знать. И это про меня написано — я вам прочту, если угодно…
Из ящика стола появилась толстенная тетрадь, исписанная тем почерком, каким писали во времена декабристов и Пушкина — с буквой «веди» (в) в виде простого четырехугольника, со «словом» (с), уходившим до половины в нижнюю строку и т. д. и т. д.
— Ну, а при пожаре Москвы что же было такого смешного?
— Постойте, постойте. Прочту, а потом и расспрашивайте. Видимо старика нельзя уже было остановить — так хотелось ему похвастаться тем, что было про него написано в начале прошлого столетия. И непредотвратимое чтение началось:
— «Помещица, вдова Настасья Петровна Бунина, поехала в Санкт-Петербург для определения в службу двух старших сыновей своих и для представления в Смольный монастырь дочери, которая имела уже сщастие быть туда принята. Хотя войска наши, равно как и неприятельские, были тогда в движении, однако военные действия еще не начинались, и она, уезжая, оставила без себя четырех детей, двух маленьких сыновей в Смоленском пансионе, и еще двух меньших дочерей дома, препоруча их всех человеколюбивому покровительству соседей и наслаждаясь спокойною о их судьбе беспечностью. Вскоре, после ее отъезда, обстоятельства приняли неожидаемый, ужасный вид. Вторгшиеся разбоем французы угрожали Смоленску и опустошали окрестные места огнем и мечом. Всякий думал о своем только спасении. Устращенные помещики разбежались, кто куда мог, увозя с собой детей и родственников своих, в Смоленском пансионе находившихся. Пансион сей сделался пуст; одни только беззащитные Бунины остались в нем — жертвою известной лютости французов. Но Бог положил иначе. Бог, без воли Коего ни единый влас не упадет с главы нашей, Который удостаивает пещись и о хранении земного червя, не восхотел, чтобы невинные птенцы сии безвременно погибли. Он укрепил дух их, вложил в него твердость и решимость, детские годы превышающие, и указал им сердца, наполненные великодушия. Неизвестно почему содержатель пансиона господин Г. не хотел их пустить от себя, уверяя, что они находятся вне опасности, хотя три дня продолжалось непрерывное сражение, от грома коего дрожали Смоленские стены. Любопытство повело их на башню, с которой непривыкшие к ужасам взоры их были поражены видением мертвых тел, летанием бомб и ядер и ручьями текущей по улицам крови. Уже из дома в дом переливался пожар. Самый пансион их, когда они вошли в него обратно, загорелся от упавшей на кровлю бомбы. В ближней комнате обрушился потолок; неизбежная смерть предстояла им; но верный, великодушный дядька, крепостной их матери человек, исхитил их из пламени, подвергая собственную жизнь видимой опасности. Таким образом спасенные от одной смерти принуждены они были идти на сретение многим другим. Пробравшись ползком через улицу, вышли они на Соборную гору, которая была занята войсками. С каждою близ них упавшею бомбою падали они от страха на мертвые тела, и несколько раз, лежа посреди умирающих, смешивали со стонами их детские вопли свои, однако твердости совершенно не потеряли и выбрались сохранны за городские ворота. Наступила ночь. Голод и понесенные того дня труды столь изнурили их, что они не могли более идти. Какая-то бедная старушка, найдя их в сем горестном положении, дала им по куску хлеба и по одному огурцу, и они, подкрепясь оною милосердия трапезою, шли через всю ночь. В пятый день вошли они в Духовщину, где с радостью увидели наш обоз и русских солдат, вокруг разложенного костра отдыхающих. Краткий сон овладел ими так, что меньший брат («это — я» — пояснил старик) скатился спящий в огонь, сжег на себе платье и прожег бок. Неусыпно о безопасности их помышляющий дядька, разведав от солдат, что они идут под начальством господина поручика Ивана Николаевича
Лошакова,(18) осмелился к нему подойти и просить маленьким господам своим покровительства. Просьбы его не жестокого касались сердца. Сострадательный офицер не только дал ходатайствуемое несчастным детям покровительство, но, утесняя самого себя, посадил их в одну с собой повозку, питал за одним с собою столом, деля каждый кусок свой пополам с ними. Сего еще показалось ему недостаточно. Будучи должен из Можайска поворотить в главную армию, пожаловал он им лошадь, телегу, сухарей, говядины, - всего, что только имел, дабы могли они достигнуть Петербурга.
Спасенные от многих напастей младые Бунины приехали ночевать в Лотошино, деревню его сиятельства, князя Ивана Сергеевича Мещерского.(19) Бдительный той деревни управитель, увидя сих путешественников, не преминул спросить, кто они и куда едут, а узнав, пригласил их к себе, предложил вкусный стол, покойный ночлег и представил их князю. В одно мгновение делаются они семьянами, странноприимных своих хозяев, хотя ни они, ни родители их, ни даже кто-либо из родственников не были им знакомы. Сама почтенная княгиня Софья Сергеевна (20) с материнской нежностью печется о них; не только о телесном покое помышляет, но и нравственности их не упускает из виду. Между тем как князь взял на себя труд написать к госпоже Буниной, что дети ее находятся у него, она, то есть, княгиня, проходит с ними те науки, которым они учились и преподает им новое»...
Базиль, склонившись на своей жердочке, внимательно слушал чтение. Остановилась, вслушиваясь, и вошедшая с миской в руках хозяйка дома. Не знаю, чем кончилось бы это чтение, если бы не произошло вдруг нечто невообразимое, почти невозможное, совершенно неожиданное. Распахнулось окно, и….
Если бы в распахнувшееся окно влетел вдруг ангел, держащий в руках и спешащий подарить мне золотое пальто с бриллиантовыми пуговицами, и усевшись на диване стал «бы» продолжать начатый еще при покойном Всеволоде Соловьеве (21) — в доме барона Давида Горациевича Гинсбурга (22) (В.О., 1 линия, №4) — разговор о границах фантастического в литературе,— то и это не поразило бы меня столь сильно, как то, что произошло в действительности.
Окно распахнулось, и в него вскочил …. Я. Да, это был я! Настоящий, второй я, столь же похожий на первого (т. е. на меня самого) как и мое отражение в зеркале. Удивиться, казалось бы, должны были и присутствующие (— старик, Базиль и брюнетка). Но времени удивляться не было.
— Обыск! — закричал второй я, то есть двойник мой.
И тотчас же вслед раздался неистовый, пятикратно повторенный призыв Базиля:
— «Прячьте темные вещи! Прячьте темные вещи! Прячьте темные вещи! Прячьте темные вещи! Прячьте темные вещи!»
Тут раздался звонок, но не в доме на Каменноостровском, а в Москве — в квартире Драгоманова, и приват-доцент Ю. захлопнул рукопись, чтобы поздороваться с входящим в комнату Исмаилом Бархурдаровым. Это был небольшого роста перс, родом из Кучана, худой, хотя и мускулистый, и черный, как досуха выжаренные на вертеле кусочки кабаба. Поздоровавшись, вежливо и несколько жеманно, с приват-доцентом Ю., он, улыбаясь всеми складками своего лица, подошел к Лан-Гуан-Цзюю, и тут началось между ними пантомима, напоминающая церемонию взаимного узнавания масонов. Перс вынул из жилетного кармана серебряную, выложенную бирюзой, коробочку и протянул ее китайцу. Китаец вынул из нее горошинку тягуче-липкого, черно-коричневого опия, который известен под именем «персидского», а китайцами зовется «хун-пи-цза» — т. е. обертываемый в красную бумагу (— такова, действительно, его упаковка, — разумеется, еще в сыром, невареном виде).(23) Затем, в свою очередь, у Лан-Гуан-Цзюя появилась в руке низенькая цилиндрическая баночка из туманно-светло-зеленой яшмы, и перс, из вежливости, не отказался отщипнуть себе с булавочную головку так называемого «китайского», по существу же — «семиреченского» опия,— того самого, который собирается на дунганских плантациях за Караколом, и оттуда — понемногу, но неизменно повышаясь в цене через каждые 200 верст — попадает через Рыбачье-Бишкек-Аулие-Ата в Ташкент, а из Ташкента, уже без пересадки в Москву.
После этого, похожего на священнодействие, обмена любезностями, между китайцем и персом завязался разговор на тему, которая, видимо, не раз уже бывала предметом совместного их обсуждения, но никогда не разрешалась единодушным выводом: каждый неизменно оставался при своем собственном мнении. Речь шла о преимуществах персидского товара (“хун-пи-цза”) над китайским — о преимуществах, которые стояли, вне всякого сомнения, для кучанца: персидский товар — это, можно сказать, идеальный товар!
Китаец, с своей стороны, нисколько не отрицал качественных достоинств «хун-пи-цзы»; но что за толк в этих достоинствах, когда достать настоящую «хун-пи-цзы» («красную обертку», как называл ее Лан-Гуан-Цзюй) становится почти уже невозможным. Ввоз персидского опия сошел почти совсем на нет.
— «И таким образом, если хотите знать», — продолжал Лан-Гуан-Цзюй — «это — не только идеальный, но можно даже сказать — идеалистический товар! В действительности он у нас не существует или почти не существует — и это для меня главное! Вот почему я твердо стою за «семиреченский» — за товар, который у меня всегда есть и будет, который я всегда могу получить в любом да-янь-гуане,(24) который для меня никогда не утратит своих — пусть не самых высоких, — но зато вполне реальных качеств».
Друзья покачали головами, и в двенадцатый, должно быть, уже раз оставили спор этот нерешенным. Разрешить его так же нельзя, как нельзя согласовать здравый практический реализм конфуцианства с шиитским поклонением несуществующему потомству Али (— «пусть потомки Али не существуют, но
если бы они существовали, то именно они и были подменными имамами — идеальным светочем человечества!») Тут темп действия необычайно ускоряется. Рефлектор (сверху сцены) работает вовсю и поочередно освещает всех, вслед за кучанцем входящих гостей — будущих рассказчиков новелл (кто они такие — потом будет сказано). Объявляется menu обеда* и тема новелл первого дня: Рассказы о боге, о святых его и вообще о всем, что имеет какое-либо отношение к божественному. А затем тотчас уже начинаются и обед, и рассказывание.
(*
см.Приложение XI, где подробно исчислено, что именно было изготовлено Лан-Гуан-Цзюем, в каком порядке подавалось и сколько съел каждый из участников обеда. — прим. Поливанова)
В первую очередь говорит кучанец (25) Исмаил Бархурдаров. И то, что он рассказал, носит заглавие:
Правдивая история о паломничестве к святому имаму Риза, о коварстве вероломной Фатима-Султан, о трех младенцах и о прочих неприятностях, а также о всемогуществе Аллаха и его светлости сына мешхедского губернатора.(26)Кучанец начал:
До 17-летнего возраста я жил у отца моего в Кучане, и ни разу не видел другого города. Вполне понятно потому, что мне страстно хотелось сходить в великолепный Мешхед на поклонение святому Имаму Риза,(27) куда должна была, по ежегодному обыкновению, отправляться группа молодежи. «Отпустите меня в Мешхед», стал я просить отца, хотя я и предчувствовал, что время было не совсем удачное для финансирования моего путешествия! Ни виноград, ни пшеница не были еще собраны, а в эту пору у персидского крестьянина в виде общего правила не бывает денег. Тем не менее так как против благочестивого паломничества принципиальных возражений у отца моего не было и не могло быть, а мое желание не отстать от товарищей и повидать прекрасный город Мешед было настолько велико, что я прямо осаждал отца повторениями моей просьбы, он согласился и сказал: «Денег тебе, Исмаил, я дать не могу кроме этого одного тумана, но я дам тебе письмо к моему знакомому саррафу (
ростовщику — прим. Поливанова), у которого имею кредит, так как неоднократно вел с ним торговые дела, и он, по письму этому, выдаст тебе сколько нужно будет на житье в Мешеде и на обратный путь. Тем временем мне удастся продать кое-что и со следующим же караваном сарраф получит от меня туманов 15–17». Я бесконечно обрадовался, уложил свой лучший костюм, четки, серебряную цепочку, чубук, бронзовую пиалу — словом все показные вещи юного щеголя-йигита,(28) и на следующее же утро, как только забрезжил рассвет, наша веселая компания все таких же юнцов, как и я, с радостными песнями покинула родной город.
7 дней паломнику полагается быть гостем святого имама Риза: «В эти первые семь дней он мне принадлежит» будто бы сказал сам святой. Но эти 7 дней промелькнули для меня как в зачарованном сне, и когда спутники мои стали уже рассчитываться с хозяином Караван-Сарая, чтобы возвращаться восвояси, я воскликнул: попавши в рай, никто не захочет через неделю покинуть его. Неужели же стоило 17 лет провести мне в скучном и жалком Кучане, а на прекрасный город святого Имама Риза уделить только 7 дней? Как вы себе хотите, но я остаюсь, товарищи! Действительно, чувствовал себя я в эти дни прекрасно: я был одет, как лучший щеголь, деньги, благодаря саррафу, который мне давал по 3 и по 2 тумана, все время были, и я не стесняясь ел и пил в полное свое удовольствие. Думал я, что и впредь будет продолжаться то же. Но на другой день после отъезда моих товарищей, когда я пошел к саррафу за новой получкой, он просто выгнал меня: «ты столько истратил за одну неделю, что твой отец никогда не согласился бы дать тебе такую сумму. А сегодня пришел караван из Кучана и никаких денег от твоего отца нет. Больше не жди от меня ни копейки».
После такого крушения моих надежд, мне не захотелось возвращаться в караван-сарай — казалось, что хозяин уже знает то, что я остался без денег, — и я принялся бесцельно бродить по городу, который перестал уже радовать меня своими великолепными площадями и мечетями. Незаметно для самого себя вышел я к большому катлыго у мечети и в грустном раздумьи присел на каменную плиту, и курю из своего чубука. Замечаю наконец, что на меня внимательно всматривается какая-то женщина — лица ее из-под покрывала, конечно, не видно. Вдруг она подходит ко мне и говорит: “молодой человек, разрешите мне покурить из вашего чубука».
Протянула руку, и по руке вижу, что должна она быть молодая и недурная собой. Покурила и говорит:
«Что это вы такой грустный? Расскажите, что вас печалит, молодой мешеди?» (29)
«Да, — говорю я, — я действительно был счастливым мешеди в течение 7 дней, а сегодня я не нахожу никакого выхода из своего положения».
Слово за слово, и я ей все подробно рассказал про себя и про свои затруднения.
«Если вы обещаете ненарушимо хранить мою тайну, которую я вам доверю, — говорит она — и помочь мне в моем деле, вам не придется беспокоиться о деньгах: я дам вам столько, что хватит вам и здесь еще пожить и на обратную дорогу в Кучан».
В тогдашнем моем положении слова эти могли только обрадовать меня. Но женщина потребовала с меня клятвы святой гробницы Имама Риза и Синим Куполом Мешеда (30) в том, что я никому не расскажу ее тайны, и только после клятвы начала говорить:
«Зовут меня Фатима-Султан, у меня есть ребенок, но муж мой уже давно в безвестном отсутствии, и соседки смотрят на меня подозрительно, готовы обвинить в разврате и назаконном рождении ребенка. Но ты можешь выручить меня, выдав себя за моего мужа, про которого я все время говорю, что он в путешествии по торговым делам и со дня на день должен ко мне вернуться. Я дам тебе сейчас два тумана, на них ты сходишь в баню и купишь вот в этот платок — разных гостинцев мне и ребенку. А завтра в полдень приходи к моему дому, который я сейчас тебе укажу и стучи в дверь, громко зови меня, как хозяин дома свою жену: Эй, Фатима-Султан!
У меня будут гости и при них ты должен будешь держать себя как мой муж и отец моего ребенка, как будто бы ты Каракаш и только что вернулся из длинного торгового путешествия. Вот и все, что предстоит тебе сделать, а за это я щедро вознагражу тебя».
Не долго думая, я согласился. На следующее утро я выбрил голову, вымылся в бане, принарядился, взял платок с гостинцами и пошел к дому Фатимы-Султан. Стучу в ворота, зову «Эй, Фатима-Султан» и в ответ слышу радостный возглас: «Муж мой, муж мой приехал!» Фатима бросилась мне на шею, потом дала мне на руки ребенка и наконец стала говорить сидевшим за пловом гостям: «Наконец-то, наконец-то мой дорогой муж вернулся».
Гостьи в свою очередь задали мне несколько вопросов о моем мнимом путешествии по торговым делам, а затем, чтобы не мешать радости супругов — быстро удалились (лиц их, конечно, я не видел, так как они закрылись покрывалами тотчас по моем приходе). Фатима-Султан издали, — как того требует вежливость — представила меня им, как своего мужа, и гостьи, рассыпавшись в поздравлениях по поводу моего приезда, быстро разошлись, оставив меня и Фатиму-Султан наедине. Мы, в восторге от удачи нашей затеи, принялись за угощение, и я наилучшим образом провел с Фатимой-Султан весь этот день и всю ночь. На утро она мне дала 5 туманов, и я снова отправился в хаммом (в баню).
«Когда вернешься из бани, — сказала Фатима-Султан — мы с тобой, взяв с собою ребенка, пойдем в Мечит-игауэершо-мечеть, (31) где мулла даст нам развод. Я скажу мулле, что ты — мой муж, который хочет уехать и увести меня к своим родителям в Кучан, а я не могу и не хочу уехать из Мешхеда.
Мулла три раза переспросит нас, стоим ли мы на своем или согласны помириться и жить вместе. Ты, конечно, настаивай на твоем желании увести меня в Кучан. Мулла волей-неволей должен будет дать нам развод, и твоя услуга мне будет закончена».
Я подумал и согласился. Фатима-Султан взяла ребенка на руки, и мы пошли в мечеть, и все так и вышло, как она говорила.
Мой отец болен, говорю я — и я должен непременно переселиться к нему, чтобы взять на себя его дела. А моя жена не хочет со мной ехать.
Мулла три раза переспросил меня и Фатиму-Султан, не раздумали ли мы — не соглашусь ли я остаться в Мешхеде или она — уехать в Кучан.
— Нет, нет и нет.
Тогда мулла прочел разлучительную фатиху, (32) и мы — никогда на самом деле не вступавшие в брак — были разведены. К ужасу моему, как только эта церемония окончилась, Фатима-Султан бросила мне на руки ребенка:
«Раз ты не хочешь со мною жить, то вот тебе твой ребенок — делай с ним что хочешь» вскричала она во всеуслышание. Ребенок оказался у меня на руках, и я стоял в полном недоумении, не зная, что мне делать. Впрочем, у меня теплилась смутная надежда, что это лишь продолжение начатой комедии (хотя заранее об этом и не говорилось Фатимой-Султан) и рассчитывал, что потом она возьмет ребенка обратно.
Но эта сука начала играть всерьез. Объявить, что я никогда не был ее мужем — я, разумеется, не мог. Меня бы моментально заключили в тюрьму за обман господа бога. И так как публика была на стороне Фатимы-Султан, положение мое было не завидное. Я пошел к дому Фатимы-Султан, но нашел дверь ее на запоре. Единственное, что мне сказала полезного Фатима-Султан, это был совет — «сделай ребенка «дэр-мечити», т. е. подбрось его как подкидыша к дверям мечети.
Делать было нечего, и я, под улюлюканье базарной толпы, пошел с ребенком на руках, отыскивать мечеть, куда обычно подкидывали харамзаде (незаконнорожденных детей).
Как только настали сумерки, я торопливо положил ребенка в каменную нишу возле ворот мечети и пустился бежать. Но, как назло, ребенок, который до тех пор молчал, пригревшись на моей груди, как только очутился на холодном камне, заорал на всю махалля.(33)
Моментально выскочили из соседнего, мечети принадлежащего дома, муллы и талаба, (34) и поймали меня.
— Ага, это ты, который каждую ночь подкидываешь нам ребят, закричал главный мулла, закатывая мне оплеуху за оплеухой.
Ребенка мне мигом вручили обратно. Но этого мало: — Дашь ему и того ребенка, которого он вчера подкинул — и того, которого третьего дня.
И через полминуты на моих руках оказался уже не один, а целых три ребенка. Толпа хохотала и издевалась на мой счет досыта.
А мне было не до смеха. Тащу трех ребят — проклятых ха-там-задэ на руках, и сам не знаю, куда их тащу, так как идти мне было буквально некуда. Чтобы эти подлецы не кричали, я купил им касу молока и размочив в нем лепешку насовал этой тюри всем троим полные рты. Подлецам моим это, кажется, понравилось, и мало-помалу они затихли. Но куда-нибудь идти все-таки нужно было: присесть где бы то ни было не было ни малейшей возможности, так как тотчас же собиралась толпа и мальчишки начинали дразнить меня и швырять в меня камнями, крича: Вот тот, кто каждый день делает «дэр-мэчити».
Я стал выбирать улицы попустыннее, и мало-помалу вошел в совершенно мне назнакомый, и по-видимому, богатый квартал. Тем временем взошла полная, апельсинного цвета и как апельсин круглая, луна и при ее свете я вдруг заметил, что калитка во двор одного из домов была незапертой. Я прислушался и не услышал ни шороха. Ноги мои подкашивались от усталости и я, не раздумывая, вошел во двор. Вижу — красиво убранный сад, вокруг которого идут, под прямым углом друг к другу, две линии построек: слева высокий дом, к стене которого приставлена лестница и по ней можно забраться на самую крышу (крыши у нас, разумеется, все плоские — точно пол). Справа же целый ряд разных служб, чуланчиков, погребов, оранжереек и т. д. Ни на минуту не задумываясь, я поднялся по лестнице на крышу, разложил там моих подлецов, которые, наевшись молока с лепешкой, заснули как убитые и в первый раз, с момента злополучного возгласа Фатимы-Султан, облегченно вздохнул.
Разлегся и стал смотреть вниз — в сад (приблизительно с высоты 3-го этажа).
В саду ни души: Кто-то, однако, должен, по-видимому, прибыть, потому, что прямо под стеной стоит изящная софа, а возле нее стол, весь уставленный всевозможными кушаниями, фруктами и винами.
Апельсинная луна светит вовсю, и я отчетливо вижу все, что лежит на столе, а так как с самого утра у меня ни маковой росинки во рту не было, мне безумно захотелось слезть и утащить к себе наверх холодную курицу и грудинку молодого барашка, которые так соблазнительно красовались внизу.
И я готов был уже осуществить это желание, как вдруг в воротах послышался стук конских копыт и самодовольно-самоуверенный голос какого-то мужчины; я притаился бесшумно и недвижимо.
Навстречу приехавшему из того дома, на крыше которого я засел, выпорхнула стройная женская фигура без чадры и с голыми до плеч руками. Мне ее около двух часов пришлось затем разглядывать во всех самых интересных позах, и должен сказать, что сложена она была безукоризненно, а лицом напоминала или мелик (35) или фериштэ (36) или Пери (37) (нечто подобное я видел потом только в Café de Paris в Петербурге на Невском; я и теперь не берусь решить — кто из них был красивее — Зизи из Café de Paris или тогдашняя моя мешхедская незнакомка).
Приезжий был видный молодой мужчина лет 30, судя по одежде — богатый и знатный офицер высокого чина.
Приезжий — это был он, а она, это была она, и они вместе — это были влюбленные или, вернее, любовники, занимавшиеся своим делом по причине отъезда мужа в торговое путешествие. Локализировались же они как раз на этой самой софе, что стояла внизу подо мной, в непосредственной близости к холодной курице, баранине и прочим яствам.
Вот тогда узнал я, что значит мука товарища Танталова.(38) Впрочем и самому, т. Танталову, вряд ли приходилось иметь такую нагрузку, т. е. страдать одновременно и от голода, и от жажды (а вино внизу текло рекой!) и от неразделенной страсти — точнее от страсти разделенной, но без твоего в этом разделении участия. Единственное, что было у меня удовлетворено за эти два часа, это любознательность. И действительно, сидя там на крыше и при помощи апельсинной луны, я научился многим новым вещам. По способу наглядного обучения.
А мои харам-задэ все спят как мертвые. Внизу сад. Тишина. Луна. Гуль ва Бульбуль. (39) Но он вместе с тем и пил как сапожник.
В конце концов Бульбуль этот совсем запьянел.
Вдруг произошло то, чего никто не ожидал. Караван, с которым должен был уехать муж нашей красавицы, расстроился и муж вернулся домой. Долго и напряженно, а под конец яростно он колотил в запертые ворота.
Красавица заметалась. А Бульбуль уже ни лыка не вяжет. С большим трудом удалось ей перетащить его в маленький чулан направо от дома. Сунула ему под голову подушку, и он немедленно погрузился в глубокий сон.
Тогда она побежала открывать ворота и приветствовать мужа, т. е. супруга. Ему, дескать, пришлось подождать у ворот потому, что она никак не могла проснуться.
Муж оказался типичным и толстым купцом,— потом я узнал, что он одно время выполнял даже должность купеческого старшины.
Он прямо от ворот прошел в дом, ни на что не обратив внимания.
Через минут пятнадцать красавица выходит из дому от мужа, берет со стола облюбованную мною курицу и несет ее в чулан любовнику.
Это было уже выше моих сил. Только она вернулась в дом, как я скользнул по лестнице вниз и через секунду уже был в чулане. Ощупью схватил курицу и запустил в нее зубы. Через 10 минут от курицы осталось костлявое воспоминание.
И так мы распределились в три отряда — трое на крыше, двое в чулане, двое внутри дома.
Чем бы это закончилось, я не знаю, но внезапно события потекли по новому пути благодаря тому обстоятельству, что мой сосед проснулся и стал сильно икать. — Что это за звуки там на дворе? — послышался вопрос мужа. — Это должно быть, кошка, — отвечала жена, и вышла во двор, как бы для того, чтобы прогнать кошку. Муж, по-видимому, продолжал прислушиваться и раздумывать над тем, почему ему раньше не приходилось наблюдать, как икают кошки.
Она же вошла в наш чуланчик и старалась успокоить и вразумить своего любовника. При этом она едва не касалась меня обнаженными своими локтями, но благодаря полной темноте так и не заметила меня.
Любовника, однако, привести в себя, было трудно. Он находился в том крайне невразумительном состоянии, когда потолок и все прочее начинает вращаться спереди назад, голова будто бы летит куда-то назад, в пропасть, а к горлу подступает уже не воображаемая, как это мнимое вращение, а самая настоящая, самая конкретная рвота.
И я и она, по-видимому, поняли, что приступ рвоты будет неизбежен. Но как сделать это неслышным?
Оказалось, однако, что попытки заглушить шум этого извержения были бы столь же напрасны, как и попытка сделать бесшумным извержение вулкана или выстрел из 12 миллиметрового оружия.
Нечто подобное пришлось, по-видимому, услышать святому патриарху Нухи (по-европейски — Ною) в ту минуту, когда начинался потоп и развернулись хляби небесные.
— «Помилуй нас, боже,» — прошептала красавица….
Муж ее прибежал в чулан с удивительной для его полноты быстротой.
— Вор, разбойник…завопил он, что ты делаешь в моем доме?
Меня он так и не заметил.
На вопрос: «Что ты делаешь в моем доме», пьяный красавец ответил. Но что он ответил — этого бы не могли перевести на русский язык ни Бертельс, (40) ни Ромаскевич, (41) ни покойный профессор Жуковский.(42) Стиль этого откровенного ответа под стать разве лишь профессору Жиркову, (43) да пожалуй еще — блаженной памяти Баркову: (44) если бы попытку передать смысл этого изумительного излияния возмущенной души.
Словом, здесь следовало несколько до известной степени неприличных выражений. И в виде заключения новый приступ рвоты.
Купец набросился на гостя с кулаками. Но тот воображал, по-видимому, что при нем находится кто-нибудь из его слуг, обязанных, разумеется, защитить его, и повелительно крикнул:
«Гасан, бизан!» («Гасан, бей его!») И на этот клич я, точно по команде, закатил купцу сильнейший удар в ухо. Сила у меня была в то время немаленькая (не то, что теперь), и купец оглушенный свалился наземь….
В боксе после нокаута полагается считать до 10, но нам считать было некогда.
С помощью прекрасной незнакомки я извлек ее любовника из чулана, и мы вывели его через ворота на улицу. Как раз в этот момент с крыши раздался неистовый вопль одного из моих харам-задэ. Подлец проснулся и требовал новой порции молока с лепешкой. Через минуту к нему присоединились и другие двое.
Как я узнал впоследствии, крики этих трех подлецов оказали большую услугу нашим любовникам. Отыскав на крыше трех харам-задэ, купец перестал подозревать жену свою в прелюбодеянии, ибо для прелюбодеяния не принято являться вдвоем, да еще в сопровождении трех младенцев в пеленках: ни одному любовнику не придет в голову мысль, что для удовлетворения любовной страсти нужно помещать трех крикливых ребят на крышу. Зачем появились в его дворе мужчины с тремя младенцами — это продолжало, разумеется, быть загадкой для купца, но загадкой, заведомо уже, не любовного характера.
Когда мы очутились на улице — совершенно безлюдной и темной улице ночного Мешхеда, моему спутнику стало, по-видимому, лучше. Свежий ветерок вместе с двукратной рвотой более или менее протрезвили его. Он дал мне в руки вот этот кинжал и велел защищать себя. И кучанец показал гостям профессора П. кинжал в ножнах, усеянных изумрудами.
Тем временем купец в чулане уже очухался, выбежал на улицу и поднял крик на целую махалля: «Воры, басмачи, бандиты! Ловите, держите их!»
Сам ловить и держать он уже, впрочем, не выражал желания.
В результате нас окружил дозорный патруль полицейских.
Но каково было мое удивление, когда вместо того, чтобы задержать нас — начальник патруля, как только взглянул в лицо моего спутника, согнулся перед ним в три погибели и подобострастно пролепетал: «Ассалам алейкум, ага!» (45)
— Его называют «ага», подумал я. — Судьба мне послала, значит, встречу с великим человеком.
Мы, конечно, безпрепятственно двинулись далее и через несколько десятков саженей встречаем слугу, ведущего под уздцы чудного туркменского коня.
Оказывается — мой «ага» никто иной, как сын губернатора Мешхеда, и он велел привести ему в назначенный час коня, на котором он должен был вернуться домой от своей возлюбленной.
— Ты кто такой? — спросил меня конюх:
— Как кто? Я охраняю «агу». «Ага» доверил мне свой кинжал, а я верой и правдой охранял его в минуту опасности.
— Да, да — подтвердил «ага».
Конюх хотел было взять от меня кинжал, но я не отдал: «Ага» мне доверил кинжал, и я завтра сам принесу этот кинжал ему лично во дворец; по этому кинжалу он узнает меня.
На этом мы и расстались.
На утро я привел свой туалет в порядок, взял в руки кинжал и пошел во дворец губернатора.
Слуги опять-таки хотели взять у меня кинжал, но я сказал, что отдам его только тому, кто доверил мне его, т. е. самому «аге».
И я предстал пред светлые очи губернаторова сына. На плечах его были золотые эполеты, и он мне показался немногим разве меньше по чину чем сам Аллах, вседержитель вселенной. Во всяком случае, столь высокопоставленного лица мне потом никогда еще не приходилось видеть.
— Так это тебе я крикнул «Гасан бизан»? спросил «ага».
— Мне, ваша светлость.
— Молодец.
И он помолчал, видимо обдумывая, о чем нужно и о чем не нужно говорить со мною.
— Кто же ты? И как ты попал туда? («Туда» — под этим словом подразумевался чулан, где я съел предназначенную для него курицу).
В ответ я, упав на колени, рассказал подробно и откровенно всю мою историю, начиная с приезда в Мешхед и кончая вчерашними приключениями, пережить которые заставила меня хитрость вероломной Фатимы-Султан.
Когда я кончил, его светлость громко захохотал и хохотал минут пять. Потом посмотрел на меня, и снова захохотал — и так несколько раз.
Наконец, нахохотавшись до усталости, его светлость велел отыскать и привести Фатиму-Султан.
И увидав ее дрожащую и перепуганную, он крикнул на нее страшным голосом: А! ты хочешь, чтобы я отдал тебя на суд шариата и чтобы тебя забросали камнями, как это делают с женщинами, подобными тебе!... Хорошо….
Фатима-Султан тогда пала на колени и целуя мои ноги, обнимая колени — просила о прощении.
Ну, я ее и простил — ибо в 17 лет разве можно не прощать?
Когда простил я, сын губернатора тоже простил, но велел уплатить штраф в десять туманов и она удалилась, благословляя милосердие его светлости.
4 дня я прожил во дворце и его светлость, как увидит меня, так кричит «Гасан бизан» и вновь начинает хохотать. Он подарил мне 50 туманов и этот драгоценный кинжал, который вы уже видели.
Пришлось мне повидать и его прекрасную любовницу: когда ее муж уехал, наконец, в свое торговое путешествие, его светлость послал меня к ней с письмом.
— Все хорошо, что хорошо кончается… — сказала она, но, скажи, неужели ты видел все это… словом видел меня обнаженной?
— Конечно, нет — сказал я — глазам простых смертных опасно взирать на красоту небесных Пери: увидев их обнаженными, можно потерять зрения.
— Да простит мне Аллах мои прегрешения, которых ты оказался свидетелем — продолжала она. Впрочем, жаль все-таки, что ты не смотрел, ибо говорят, что я хорошо сложена.
Она в свою очередь дала 20 туманов и я, счастливый, довольный и богатый поехал в Кучан. На этом и закончил Исмаил Бархурдаров правдивую историю о паломничестве к святому Имаму Ризе, о коварстве вероломной Фатимы-Султан, о трех младенцах и прочих неприятностях, а также о всемогуществе Аллаха и его светлости сына мешхедского губернатора.
Ремарка: В течение всего рассказа кучанца прожектор освещал рассказчика лилово-розовым пятном света. Когда же гости начали высказывать свои (не настолько оригинальные, чтобы быть здесь переданными) мнения о мешедских похождениях кучанского паломника, луч прожектора запрыгал с одной фигуры на другую — с тем, чтобы под конец остановиться на Лан-Гуан-Цзюе, приготовшемся рассказывать подлинную и достоверную историю «О китайском барине, об усатой великанше и дополнительном самце, или о том, как мы убили Чжан-Юй-Чуана», как вдруг….
Как вдруг раздался повелительный возглас режиссера:
— Погасить свет! Убрать прожектор!
Тогда сверху сцены высовывается чья-то взлохмаченная рыжая голова, и спрашивает:
— Зачем это?
— А затем, что автор будет говорить предисловие.
— Какое еще предисловие?! Ведь эпиграф был? Проработка эпиграфа была? Была. Про старика с похабным попугаем прочитано? Прочитано. И уже одну новеллу рассказали. Кого чорта теперь предисловие?! Да, наконец, если нужно сказать предисловие, проще опустить занавес, чем держать всех в темноте.
— Да в том то и дело, что занавеса нет — как ты этого не понимаешь? Ведь это ж не взаправдашный театр, а только так написано, чтобы читалось вроде как происходит на сцене. На самом деле тут ни сцены, ни оркестра, ни занавеса, ничего такого нет. Один тарарам!
Рыжая голова удивляется.
— Не удивляйся! Впереди и не то еще услышишь: такой турурум пойдет, что не только ты, но и никто себя не поймет.
Но рыжая голова (принадлежащая, надо думать, прожектористу) не перестает удивляться и начинает чесать у себя в затылке. От этого физического воздействия с рыжей головы начинают сыпаться блохи. Сначала они падают мелким дождем, но затем быстро покрывают всю авансцену и наконец скопляются там в таком количестве, что образуют барьер, скрывающий за собою всю сцену. Ученый критик и исследователь литературы, пытаясь отыскать какой-либо символ в этом блохопадении, на 51-й день своей изыскательской работы, умирает от бесплодного переутомления и истощения. Приходят могильщики, каменщики и воздвигают на его могиле памятник с надписью золотыми буквами:
«Ты каждый месяц забывал,
Что перед тем публиковал,
И новый вздор писал на смех
Для доломитов и для всех,
Кто рад пленяться чепухой,
Ты был и гений и герой.
Но все ж, спокойно спи, Евгений,
Мы о тебе хороших мнений.
Твоя незабвенная диссертация: «О том, как подтираются в северной Японии» всегда будет жить в сердцах учеников твоих как руководящий светоч всей их практической деятельности».
На этом эпитафия кончается, и тогда на авансцену поспешно выходит автор и облокотившись на вышеупомянутый мавзолей, голосом, выдающим многолетнюю привычку к чтению лекций и отсутствие какого-либо страха перед публичными выступлениями, начинает:
«Марк Туллий Цицерон, в своем полном собрании сочинений Катилины, в главе о творчестве Веры Инбер говорит: «Неужели ты меня за дурака считаешь, писатель?! Неужели ты думаешь, что я стану читать тебя, если я наперед знаю, с чего ты начнешь, чем будешь продолжать и чем кончишь?! Клянусь Геркулесом (mehercle!), обмани меня! Озадачь меня так, чтобы я хлопнул себя по лбу и вскричал: «Вот этого-то я уже никак не мог ожидать, mehercle (клянусь Геркулесом)». Почему Бруно Ясенского, Тынянова, Каверина, Шкловского, и Лукиана и самого себя я читаю с удовольствием немалым?!»…. И так далее и так далее распространяется упомянутый философ, бывший, кстати сказать, одним из ответственных работников своей эпохи.
(
см. прод. на посл. странице — прим. Поливанова)
История о дважды и четырежды утерянном портфелеВ Ташкенте, на Мариинской улице, в том самом месте откуда отходят автобусы на Пекент, на Ахангаранский Ханабад, на Паркент и в тому подобные (районные) пункты. Мне и Хадыджану надо было проехать в Пекент, но уже третий автобус занимался под казенные надобности и ждать пришлось поэтому очень долго. По обыкновению милиционер записывал очередь пассажиров, и, между прочим, записал под №20 некоего Миронова, бухгалтера из Пекента, предъявившего командировочное удостоверение: «Из Пекента в Ташкент и обратно». Утомленный длительным ожиданием и жарой, этот бухгалтер Миронов решил развлечься одной бутылкой русской горькой и бутылка эта так на него повлияла, что он, забыв все на свете, лег и погрузился — тут же, возле стоянки — в мертвецкий сон. Свой портфель, в котором было 2400 с лишком казенных денег, он просто бросил около себя, так что проходивший мимо Ручкин (— представитель той социальной группы, которую именуют: «шпан») спокойно подобрел этот портфель и продолжал свой путь дальше. А Миронов продолжал себе спать бесчувственно и недвижно.
Осмотрев содержание и убедившись, что в портфеле, кроме документов на имя Миронова имеется 2400 с лишком денег, Ручкин возрадовался и решил развлечься одной бутылкой русской горькой, которая так на него повлияла, что он, вернувшись почему-то на место кражи, свалился и заснул таким же пьяным и крепким сном, каким спал обворованный им Миронов.
Далее инициатива действий переходит в руки милиционера, дежурящего при посадке. Милиционер этот заметил спящего Ручкина, заметил зажатый под мышкой у него портфель, и тотчас установил несоответствие между общим обликом Ручкина и портфелем. Взяв и открыв портфель, милиционер нашел в нем деньги и командировочное удостоверение на имя Миронова: «из Пекента в Ташкент и обратно».
И на первый взгляд может показаться, что это требование неожиданности и оригинальности неминуемо должно повлечь за собою и другое требование: чтобы автор
выдумывал из головы то, что он будет рассказывать, и во всяком случае был бы далек от той повседневной жизни, содержание которой представляется нам вполне обычным, трафаретным и наперед известным.
А между тем, на самом деле, это совсем неверно!
Именно в фактической, ежедневно проходящей перед нами жизни, найдется больше всего удивительного и неожиданного, что доходит подчас до совершенно невероятного сцепления обстоятельств. И чтобы подтвердить вам примером эту мою точку зрения, я расскажу вам сейчас совершенно подлинное происшествие, имевшее место в Ташкенте в мае 1932 года, — происшествие, которое можно назвать
Историей о дважды и четырежды утерянном портфеле.
Далее следует «История о дважды и четырежды утерянном портфеле». Для развлечения слушателя оркестр играет в это время гимн университетских сторожей и т. п.
Автограф Е. Поливанова________________
________________
Примечания
1, 2 РГАЛИ, ф. 3145, оп. 1, д. 724, https://rgali.ru/obj/14012581. Роман упоминается впервые в письме Поливанова В.Б. Шкловскому от 1929 г. под названием «Вечера у пр. П.» (В.Г. Ларцев, Евгений Дмитриевич Поливанов: страницы жизни и деятельности, М.: Главная редакция восточной литературы, 1988, с. 167). Рукопись в РГАЛИ не озаглавлена. Печатается здесь с незначительными орфографическими изменениями. Я хотел бы поблагодарить Аню Гаврилову за помощь в ориентировании по РГАЛИ и за гостеприимство, Митю Пономаренко за гостеприимство, за правку текста примечаний и за перевод китайского слова, Мишу Ослона за прочтение нескольких темных мест в рукописи, Наоми Каффи за налаживание контакта с редакцией «Лиterraтуры», и Юрия Серебрянского за возможность опубликовать роман и за разъяснение вопросов об авторском праве. — Роберт Денис.
3 «Декамерон» - сборник новелл, объединенных рамочным сюжетом, по структуре делится на десять дней, и каждый день – на десять новелл. Поэтому «7 д., н.4» следует, конечно, понимать, как «седьмой день, новелла четвертая», а не как адрес.
4 Джованни Боккачио (1313–1375) — итальянский писатель, деятель Возрождения, автор «Декамерона».
5 Аяччо — самый крупный город на острове Корсика, где родился Наполеон. Поливанов пишет «Аяччио» (ит. Ajaccio).
6 Джузеппе — итальянская форма имени Иосиф.
7 Бенито Муссолини (1883–1945) — премьер-министр Италии с 1922–1943, глава Национальной фашистской партии.
8 Фра-Дьяволо (ит. Брат Дьявол) — кличка Микеле Пеццы (1771–1806), один из лидеров восстания против французской оккупации Неаполя.
9 Поливанов изображен под фамилией Драгоманов в романе Вениамина Каверина «Скандалист, или Вечера на Васильевском острове» (1929).
10 Более 200 работ Поливанова осталось неопубликованными, многие из них пропали. Ему было практически невозможно печататься в 1929–1935 гг. из-за его противостояния с марризмом. Р.О.
Якобсон писал: «Поливанов — великий ученый, его проницательность будет становиться все более очевидной по мере того, как будут публиковаться все те рукописи, которые не смогли увидеть свет при его жизни» (Catherine Depretto, « Evgenij Polivanov et l’OPOJAZ », réd. Sylvie Archaimbault et Sergueï Tchougounnikov, Evgenij Polivanov (1891–1938) : Penser le langage au temps de Staline, Paris : Institut d’études slaves, 2013, p. 17).
11 «Приключения Шерлока Холмса» Артура Конана Дойля из Собрания британских писателей, т. 2896, издательства Таухниц, г. Лейпциг, 1893 г. (на английском языке).
12 «Похищение из Сераля» (1782) — популярная опера Моцарта.
13 До 1911 г. Поливанов лишился кисти своей левой руки. Существуют разные версии случившегося, самая распространенная из которых гласит, что он сам положил руку на рельс перед проезжающим поездом.
14 Рюкюский язык или диалект — самый отдаленный от литературного диалект японского языка, на нем говорят на островах Рюкю. Поливанов активно занимался изучением рюкюского, см. например его диссертацию «Психофонетические наблюдения над японскими диалектами» (1914).
15 Поливанов действительно дружил с писателем В.Б. Шкловским, см. письмо Поливанова Шкловскому предположительно 1929 г.: «Дорогой Виктор, Вы, действительно, настоящий друг, т.к. от Вас я дождался того, чего ни от кого не видел и что мне единственно и было нужно: малость моральной, так сказать, поддержки и поддержания моей мысли, что сидишь и пишешь не вполне впустую» (В.Г. Ларцев, указ. соч., с. 152.).
16 В рукописи после слова «ячейки» поставлены кавычки, но при этом начало цитаты не указано.
17 Существует легенда, что до революции Поливанов подвергался аресту за некую крамольную пьесу, но арест не подтвержден документами, а на допросах в 1937 г. Поливанов утверждал, что до 1917 г. не подвергался репрессиям.
18 И.Н. Лошаков (1789–1834?) — поручик, в 1812 г. участвовал в сражениях с французами при Островне, Тарутино, Вязьме.
19 И.С. Мещерский (1775–1851) — помещик, построил первый в России сыродельный завод.
20 С.С. Мещерская (1775–1848) — писательница, переводчица, мать Н.Е. Лукаша (1796–1868), настоящим отцом которого считается Александр I.
21 В.С. Соловьев (1849–1903) — старший сын известного историка С.М. Соловьева, автор исторических романов.
22 Д.Г. Гинцбург (1857–1910) — российский востоковед, активный еврейский общественный деятель.
23 Поливанов был наркоманом с юности. Сохранилось медзаключение от 5 августа 1937 г., после ареста: «З/к Поливанов, страдающий наркоманией, нуждается ежедневно в 2-х кратной инъекции героина» (Ф.Д. Аншин, В.М. Алпатов, Д.М. Насилов, Репрессированная тюркология, М.: Восточная литература, 2002, с. 25).
24 Да-янь-гуань (кит. 大烟馆) — опиекурильня.
25 Кучан (пер. قوچان) — административный центр Кучанского шахрестана провинции Хорасан-Резави на северо-востоке Ирана.
26 Эта глава, «Правдивая история…», была опубликована отдельно в 1936 г. в журнале «Литературный Узбекистан» и потом в приложении к книге В.Г. Ларцев, указ. соч., с. 233-242.
27 Мешхед (пер. مشهد) — административный центр провинции Хорасан-Резави, где находится гробница восьмого шиитского имама Резы. Поливанов пишет то «Мешхед», то «Мешед».
28 Йигит (узб., тадж.) — джигит.
29 Мешеди — человек, совершивший паломничество в Мешхед к гробнице Имама Резы.
30 Синий купол — купол мечети Гохаршад, входящей в комплекс мавзолея Имама Резы.
31 Мечит-игауэершо-мечеть — имеется в виду мечеть Гохаршад (пер. مسجد گوهرشاد).
32 Фатиха или аль-фатиха (араб. الفاتحة) — первая сура Корана, которая одновременно является самой часто повторяемой молитвой любого мусульманина, читается несколько раз во время каждого намаза. Здесь — просто «молитва».
33 Махалля (пер. محله) — район, квартал.
34 Талаба (араб. طلبة) — ученники.
35 Мелик (араб. ملاك) — ангел.
36 Фериштэ (пер. فرشته) — ангел.
37 Пери (пер. پری) — фея.
38 Тов. Танталов — в древнегреческой мифологии в наказание за гордость царь Тантал обречен на вечный голод и жажду, откуда устойчивое выражение «танталовы муки».
39 Гуль ва Бульбуль (пер. گل و بلبل) — «цветок и соловей», классические образы влюбленных в персидской поэзии.
40 Е.Э. Бертельс (1890–1957) — российский и советский востоковед, занимался историей персидской и таджикской литературы, а также переводом персидской классики.
41 А.А. Ромаскевич (1885–1942) — российский и советский ирановед, занимался персидским фольклором, диалектами, жаргоном.
42 В.А. Жуковский (1858–1918) — российский востоковед, занимался персидским языком и литературой. Н.Н. Поппе утверждает, что став заместителем наркома иностранных дел, Поливанов выселил пожилого Жуковского из его казенной квартиры при МИД, после чего тот вскоре умер, см. Nicholas Poppe, Reminiscences (Bellingham: Western Washington University, 1982), p. 53.
43 Л.И. Жирков (1885–1963) — советский кавказовед и ирановед.
44 И.С. Барков (1732–1768) — русский поэт, известен своими «срамными одами», изобилующими эротическими мотивами и матом.
45 Ассалам алейкум, ага! (пер.) — Здравствуйте, господин!_________________________________________
Об авторе:
ЕВГЕНИЙ ДМИТРИЕВИЧ ПОЛИВАНОВ (1891–1938) Российский и советский лингвист, востоковед, государственный деятель, полиглот, один из основателей общества формалистов ОПОЯЗ, активно участвовал в раннем советском языковом строительстве в Средней Азии, был самым видным противником господствующей догмы марризма в гуманитарных науках, расстрелян 25 января 1938 г. в Москве (2).
скачать dle 12.1