(рассказы)
ВЕТАВот эти яблони засохли году в семьдесят седьмом… Или в семьдесят восьмом? - Тётьвета сворачивает с протоптанной тропинки и по присыпанному насту пробирается к корявой разлапистой яблоне. Ветки у той - тёмно-бурые, ломкие, кора сыплется вниз, как труха или сажа. Потянешь за сучок - и он треснет, будто сломанная кость. - Тогда была очень холодная зима, вот примерно, как сейчас. Снег выпал рано, морозы стояли целый месяц градусов под тридцать. И ветра дули жуткие - оттуда, с Ладоги… - Она поворачивается и вытягивает руку в варежке на восток. - Сонечке как раз годик был или два, и я надевала на неё по трое штанишек, валенки, шапку специально связала...
Она встретила меня на автобусной остановке и потащила в этот заснеженный яблоневый сад, потому что, видите ли, в это время у неё каждый день по расписанию - прогулка. Робот, а не женщина! К тому же, с недавних пор она начала носить очки, и это ещё больше делает её похожей на какую-нибудь учительницу. Хотя и для старшего научного сотрудника, коим она проработала едва ли не полжизни, тоже сгодится.
- Тётьвет, ты сейчас провалишься по пояс - все ноги промочишь! - я беру её под локоть и волоку назад, к тропинке, и наст смачно хрустит, будто мы рушим какую-то стену. - Дались тебе эти яблони!
- Из яблок этих знаешь какой компот получается!
Знаю. Тётьветин компот помню, наверное, не только я, но и наша многочисленная родня, которая всю жизнь собиралась у Тётьветы в её просторном доме с шиферной крышей и огромной верандой, на которой можно было парады проводить. И компота этого были целые резервуары - там, в подвале, где мы в детстве с Сонькой и двумя её старшими сёстрами играли в войнушку, в прятки, а потом - в “Мафию”. Компот Тётьвета наливала в огромный кувшин тёмно-бордового стекла, который торжественно выставляла на стол. И кувшин этот был настолько тяжёлым, что лет до пятнадцати мне не доверяли с ним управляться. И, отхлёбывая, кто-нибудь обязательно в очередной раз спросит: “Вета, откуда яблоки?”
А яблоки - вот отсюда, из старого яблоневого институтского сада. Своих яблонь, как и вишен, груш или, упаси бог, клубники, у Тётьветы отродясь не было. Она терпеть не могла всё это “ковыряние в земле”, хотя почти всю жизнь прожила в холмистом пригороде, среди озёр, болот, сосновых перелесков и огромных зонтов борщевика, громоздящихся вдоль дорог целыми легионами. Единственное, на что она когда-то решалась, это несколько грядок картошки, да и то в самые голодные худосочные годы, когда картофельными полями было занято всё до самого горизонта.
Дом её - вон, на противоположном холме, через ложбину, усеянную крышами, заборами, а местами - довольно безвкусными башенками или железными воротами, поставленными будто бы для защиты от набегов варваров. У Тётьветы не такие: чёрные, решетчатые, как в пуританских английских детективах, с ящиком для писем и аккуратной кнопочной звонка. Но отсюда видна только шиферная крыша, веранда и часть второго этажа. Другую заслоняет огромная берёза, с которой отлично видны все окрестности.
- Берёзу-то отец Дядьромин сажал? Или кто?
Тётьвета молча машет рукой, другой крепко держась за меня. Дорожки в институтском саду давно не посыпают песком, так что здесь можно на коньках кататься.
- Это сам Дядьрома выдумал историю про то, как отец его сажал эту берёзу.
- Почему выдумал?
- Не знаю. Взял и выдумал. Он вообще был выдумщик. Должна же, в конце концов, быть какая-нибудь семейная легенда.
Эту самую “легенду” не знал только ленивый. Дядьрома сам её любил повторять. и добавлял: Мол, вот, мой отец построил дом, посадил дерево и вырастил сына. А у меня, дескать, одни дочери.
Дочери все были погодки: Таня, Ида, Соня. Сонечка - самая младшая, любимая. Чёрненькая с маленькими носиком и чёлочкой. Считалось, что она - вылитый Дядьрома в детстве. “Моя кузина”, - говорил я про неё. А вот про остальных почему-то не говорил, хотя все они - мои кузины. “Поехать к девочкам” - это лучшее, что могли предложить мне родители, в отличие от всяких музеев и театров. И в какое-нибудь воскресенье мы садились в тесный пригородный автобус и “ехали к девочкам”, а вместе с нами ехали старушки с изогнутыми тростями, мужики в фуфайках и тётки с авоськами на колёсах, битком набитыми всякими колбасами, печеньями, макаронами и прочими городскими деликатесами.
Тётьвета с Дядьромой всё это возили на машине. Основательная, широкоплечая “Волга” - тёмно-синяя, с каким-то сливовым отливом и завораживающим масляным запахом. Сиденья внутри - большие и мягкие, пахнущие так, как обычно пахнет старая истёршаяся кожаная куртка. И багажник - огромный, как ангар. Туда, наверное, даже шкаф можно было запихнуть. У нас-то машины отродясь не было, и иногда Дядьрома подвозил нас - на вокзал, в аэропорт, и мне было как-то стрёмно оттого, что папа у меня не умеет и никогда не умел водить, что у нас нет ни машины, ни веранды под шиферной крышей, что у меня нет ни братьев, ни сестёр, и семья наша маленькая, почти незаметная на фоне их шумного розовощёкого семейства.
Мы осторожно спускаемся вниз между распластанными по холму яблонями. Тропинка делает петлю и выходит на задний склон холма, чтобы потом, круто повернув, вновь направиться в ложбину. И вот отсюда, с этого поворота, видно, как стремительно приближаются многоэтажки, которыми зарастает поле. Когда-то, в ясную погоду, отсюда виднелась окраина города, но она казалась такой далёкой, как замок в пустыне. Потом город шагнул за болотистую речку, куда сбрасывали старые машины, покрышки, а в 90-е, как говорили, - трупы. Речку почистили, шлёпнули торговый центр с набережной и лавочками в виде лодок. Расширили шоссе, разворошили бульдозером камыши и борщевики. Правда, последние оказались настолько живучими, что быстро перебрасывали свои колонии куда-нибудь по соседству, топорщась из-под строительных заборов и временных дорожек из бетонных плит, по которым сновали грузовики с песком. Шоссе, ведущее в Тётьветин посёлок, обросло светофорами, наполнилось пробками и автозаправочными станциями, превратившись почти в городской проспект, по обеим сторонам которого, на месте старых картофельных полей, поднимались многоэтажки. Кое-где уже посносили деревянные дома с вывороченными теплицами. Но ложбина под яблоневым садом пока ещё держалась, надёжно обороняясь выставленными по краям кирпичными коттеджами.
- А что, вон тот дом оранжевый, который с краю стоял, снесли?
- Сожгли, - тяжело дышит Тётьвета, сосредоточившись на спуске.
- Кто сжёг?!
- Да я знаю как будто? Ночью подожгли - он и сгорел. Там раньше Зина жила, у неё ещё у последней корова была, потом уже зарезала, когда совсем стало негде пасти. А потом она умерла, а сын вроде тут не жил почти, всё больше в городе… - и Тётьвета пускается в пространный рассказ о Зинином семействе, которое когда-то всех снабжало парным молоком.
- Как бы тебя не подожгли, Тётьвет!
В ответ она молча машет рукой, очевидно, произнося при этом какую-то беззвучную фразу вроде “Пропадай, моя телега!”
Наконец, мы добираемся до калитки и входим во двор. К веранде ведёт уложенная плиткой расчищенная дорожка с фонариками по краям. Это последнее, что сделал Дядьрома перед смертью, так и не успев закончить забор с кирпичными столбами и широкими решётками и поставить новую беседку. Хотя и без этого дом был добротный, чуть приземистый, крепко вцепившийся в пологий склон холма.
Поднимаясь на веранду, я ощущаю, как сильно замёрз. Волна сурового ноябрьского холода проходит сквозь меня, словно ток по высоковольтке. И, кажется, если я сейчас же не нырну в тепло, окочурюсь прямо здесь, на широких кирпичных ступенях, которые Тётьвета, как и дорожку, тщательно вымела - очевидно, сегодня утром, когда закончился снегопад. Первое, что я вижу, войдя на веранду, - тёмно-бордовый стеклянный кувшин, стоящий на столике у зеркала. Внутри, на донышке, - какая-то прозрачная жидкость.
- А вот и компот, - говорю я как-то удивлённо-возвышенно и в то же время вопросительно.
- Да какой компот? - она снимает шубу и почти на ощупь открывает шкаф, ослеплённая запотевшими стёклами очков. - Это я цветы поливаю.
- Цветы? Это же праздничный кувшин, который вы раньше всё время ставили на стол!
Она молча машет рукой и стаскивает с себя сапоги. А потом, раздевшись и поправив волосы, продолжает:
- Из этого сервиза разбилась половина: помнишь, были такие же стаканчики?
Отлично помню. И мне всегда хотелось, чтобы у нас были такие. Но эти Дядьрома привёз из какой-то заграничной командировки. Поездки ему, как и многим учёным, перепадали время от времени, и тогда вся родня делала заказы. А ещё тут красовался бело-синий чайный сервиз - тоже, кажется, заграничный. В этом доме многое было заграничным. Казалось, и сам он перенёсся в эти болотистые борщевиковые края откуда-нибудь из Скандинавии или Северной Америки.
Из веранды широкая двойная дверь ведёт в зал с круглой печкой в углу. Но печка эта испокон веков была только для “красоты”: бело-зелёные изразцы, наглухо заваренная заслонка. В центре - овальный стол. Не такой уж он, оказывается, и огромный, да и стулья венские какие-то… потрёпанные, с потрескавшимся лаком. Скатерть - белая с зелёными цветами, в тон к печке, в пятнышках и подтёках. И её я припоминаю. Тоже, кажется, привезена откуда-то из-за границы. Это обсуждалось во время какого-то застолья.
- Ты садись пока, я сейчас суп подогрею! - Тётьвета исчезает где-то в закромах кухни, помещающейся за стенкой. - Ты же будешь щи из утки с квашеной капустой?
Она ещё спрашивает! Эти щи больше не умел готовить никто из нашей многочисленной родни. У одних они получались слишком кислыми, у других - слишком пресными. И даже когда наступили более-менее сытые времена и купить утку можно было чуть ли не в каждом супермаркете, утиные щи оставались Тётьветиной прерогативой.
Я сажусь за стол и осматриваю окрестности. Вот полевые травы в вазочке на комоде. Сколько себя помню, такие вот аккуратные “венички” всегда здесь стояли, благо травы в окрестностях хватало. Далее - по часовой стрелке - окно, тумба с плоским прямоугольным телевизором, ещё одно окно, книжный стеллаж, выход на кухню и в “заднюю прихожую”, как её здесь называли, и там - лестница наверх. Наверху - ещё три небольшие комнаты. Когда в девяностые начали показывать сериалы, в которых все жили в громадных виллах с лестницами и бассейнами, казалось, что вот точно такая же “вилла” и у Тётьветы с Дядьромой, ну… или почти такая. Только служанок не хватает в чёрно-белой униформе.
Тётьвета выносит из кухни поднос, на котором - две тарелки с дымящимися щами, ложки, несколько кусков хлеба и маслёнка. Я бросаюсь помочь, но она останавливает меня быстрым “сиди, сиди!” и опускает поднос на стол. Я придвигаю тарелку к себе и с жадностью набрасываюсь на горячий суп. Но с первой же ложки меня постигает неожиданное и нелепое разочарование: кислая капуста? Утка? Чеснок? Зелень какая-то? Ещё и куски помидора зачем-то? Во рту всё кислеет и кислеет, и я ем не шатко - не валко, как, пожалуй, в детском саду, где еда была тошнотворной. Сколько лет я не ел Тётьветиных щей? Сколько лет я не был здесь? Пять? Семь?..
- Твои фирменные щи… - говорю я, словно оправдываясь.
- Фирменные… Дядьрома их очень любил. Привёз рецепт откуда-то из-за границы, из командировки какой-то. Их вроде там такими щами кормили… Вот и капал мне на мозги: свари да свари. А в советское время с утками-то сам понимаешь, как было… Ну, у Зины покупали. Они держали уток… Сонька, правда, терпеть их не могла, - добавляет Тётьвета после короткой паузы, заполненной прихлёбыванием и стучанием ложек о тарелки.
Да, вот уж кто терпеть не мог эти утиные щи, так это Сонька. Она вообще много чего не ела: холодец, окрошку, солёные огурцы, гречневую кашу с молоком, сырники, простоквашу, печёнку, кожу от курицы… И каждый раз при виде чего-нибудь из этого она так перекашивала лицо, что, казалось, ненароком проглотила лягушку. Зато потом, когда я вынимал из супа варёную морковку, у меня было оправдание: Соня-то тоже не ест! “Хоть бы ты чего хорошего перенял от Сони!” - говорила в таких случаях мама, - “Вон сколько Соня читает! Она уже прочитала “Графа Монте Кристо”! Не хочу я читать “Графа Монте Кристо”! Видел я эту толстенную книгу - такой убить можно! И как Сонька умудряется её проглатывать за какую-то неделю?
- Сонька-то навещает тебя?
- Последний раз была полгода назад.
- А остальные?
- Остальные навещают...
Все три сестры - давным-давно - взрослые тётки, с мужьями и выводками детей. Сонька жила то в Хельсинки, то в Стокгольме, а теперь вроде бы в Копенгагене. А у Таньки даже внук скоро должен родиться. Как-то тут мне попадалась фотография огромного счастливого семейства во главе с Дьдьромой - он, Тётьвета, три дочери и целая куча внуков, - снятая ещё на плёночную “мыльницу”.
- Тётьвет, помнишь, у тебя была фотография, где вы все впятером и с кучей детей?
- Была где-то! - бросает она, снова направляясь на кухню.
Я кое-как управляюсь со щами и отставляю тарелку. Мне под нос тут же приземляется второе: тушёная телятина c зеленью, картофельное пюре. Что ни говори, а это всяко лучше утиных щей. Это и Сонька с удовольствием бы слопала.
- Компот я давно не варила, - словно оправдываясь, говорит Тётьвета, - Так что сегодня чаю попьём.
Эту фразу я как будто уже слышал.
“Сегодня чаю попьём...” Спокойный, вкрадчивый голос Дядьромы, разливающего чай из бело-синего сервизного чайника. Застолье уже не было таким многочисленным, но всё же вот этот самый овальный стол был разложен, а из трёх сестёр точно было две, в том числе Сонька. Чай, который разливал Дядьрома, был глубокого карамельного цвета, заваренный “белым ключом”, - это когда вода уже почти закипела, но ещё не появились огромные бурлящие пузыри, а всплывают только маленькие, и вот тогда нужно снимать чайник с плиты и сразу же заливать заварку: непременно крупные чайные листы, чтобы они развернулись и потом плавали, как жирные коричневые водоросли… И вот он разливал всем чай, а Тётьвета раскладывала по тарелкам свой фирменный торт - кажется, с лимонным кремом. Дядьроме врач тогда уже строго-настрого запретил пить, и он держал этот запрет, но через несколько дней после того чайного застолья умер. Повторный инсульт. После похорон я больше сюда не приезжал.
- Чай ты заварила белым ключом?
- Ой, не напоминай! Я никогда не умела. Это Дядьрома всё заваривал своим “белым ключом”... - она закусила губу и добавила: - До самой смерти…
После этого мы немного молчим, и меня слепит луч солнца, который пробрался в зал и заглянул в мою пока ещё пустую чайную чашку - из того самого бело-синего сервиза.
- А в тот самый раз ты пекла торт с лимонным кремом? - зачем-то спрашиваю я.
- С лимонным, да. Сегодня хотела его испечь, да лимонов купить забыла. Так что будет грушевая шарлотка.
- А кого не хватало из сестёр - Тани или Иды?
- Танюхи. Ида была.
Мы оба налегаем на телятину.
- Дядьрома разливал чай…
- Разливал. Ему врачи пить запретили, и он решил вообще ничего из спиртного на стол не ставить. Никому. Он терпеть не мог в чём-то себя обделять. А мне так хотелось выпить! Мы же с ним в то время чуть не развелись...
Это та самая Тётьвета, которая когда-то давным-давно открывала дверь в подвал и кричала откуда-то сверху: “Эй, архаровцы! Есть идёмте!” Ставила в багажник тёмно-синей “Волги” авоську с продуктами. Разливала по стаканам сладкий яблочный компот. Клала Дядьроме голову на плечо.
- Зачем вам было разводиться? У вас же такой дом, веранда, подвал… Мы же вам все завидовали.
- Да, завидовали. И Дядьрому это всегда очень грело.
- А тебя разве не грело, что ты живёшь в таких хоромах, когда все остальные ютятся по хрущёвкам и коммуналкам?
- Нет, не грело. Я никогда не хотела здесь жить. Это всё Дядьрома: “Мой дом”, “мой подвал”, “моя берёза”...
- Но ты же вроде любила вашу работу.
- Крыс-то резать? Любила. Но в меру. А потом вообще поняла, что никому мы здесь особо не нужны с такими нищенскими зарплатами… Вот и жили на его заграничные командировки. И картошку сажали. Я ему говорила: давай уедем. Тебя же звали во Францию, в Германию, в Канаду… Нет, ни в какую! Берёза ему дороже, пропади она пропадом!
- А утиные щи?
В ответ она усмехнулась.
- Зина была хорошей женщиной. Но деревенской. И тут все такие… А я же городская. На Фонтанке родилась. Я так хотела уехать в город!.. В итоге все уехали, а я осталась.
Мы понемногу разделываемся с мясом. Тётьвета берёт заварочный чайник и разливает в бело-синие чашки. И цвет у него - такой же карамельный, подсвеченный ярким ноябрьским солнцем. И кажется, что на улице - тепло-тепло, что не ноябрь вовсе, а конец апреля, и с холмов, из-под яблонь, текут последние ручьи, и вся округа пахнет гарью, потому что в каждом дворе жгут мусор и прошлогодние листья.
- Дай бог, к весне перееду.
- Куда переедешь? - я чуть не подавился куском шарлотки.
- В город. На Фонтанку. Или на Петроградку.
Я молчу, ожидая продолжения.
- Дом я выставила на продажу. Думаю, дадут за него миллионов шесть. Надо съезжать, пока не подожгли к чёртовой матери…
Собрав грязную посуду со стола, она уходит на кухню. Старенькая, щупленькая, в немного молодящих её учительских очках. Я тоже встаю вслед за ней, но почему-то направляюсь в другую сторону, на веранду. Тёплая, обитая деревом, веранда пуста и просторна, хотя раньше она казалась мне ещё просторнее. У длинной стены - узкий стеллаж с книгами и фотоальбомами. Я вытаскиваю первый попавшийся и тут же натыкаюсь на то самое семейное фото: Тётьвета, Дядьрома, Таня, Ида, Сонька и многочисленные внуки. И все смотрят куда-то в разные стороны. Только Дядьрома - прямо в объектив. В этом же альбоме - прорва цветных и чёрно-белых фотографий: девочки на веранде, Тётьвета с тортом на тарелке, Дядьрома за рулём “Волги”, Сонька под яблоней.
А в самом конце - большое свадебное фото: Тётьвета в белом платье, Дядьрома - в пиджаке. “Елизавета и Роман. 21 июля 1973 г.”
Декабрь 2016,
Люберцы
ПАТРИОТКА- Это первый раз такое ведь?
- Первый… - мама выдыхает шумно и дымно. Жест, по которому я узнаю её даже когда ей будет сто.
- Дай бог, чтоб последний!
Соседка по даче, Нюра, вытирает лоб своей широкой, почти мужицкой, ладонью. Жара уже недели две. За туями, на газоне, там, где когда-то стояла теплица с огурцами, дни напролёт работает пульверизатор, поливающий недавно подстриженный газон. Стриг его я, как раз в тот день, когда тётя Люда угодила в больницу. Её, совершенно пьяную, скорая подобрала прямо на тротуаре. “Алкогольное отравление”, - говорила потом мама таким тоном, будто на похоронах. Она ездила в больницу, а когда вернулась, объявила, что всё не так страшно, мол, Людочка идёт на поправку и со дня на день приедет на дачу, и уж тут-то мы её в обиду не дадим… И вот сегодня мы ждём Людочку - выздоровевшую, окрепшую, трезвую.
- Она всегда знала меру, - мама тушит сигарету и оставляет бычок в пепельнице.
- Да что ты мне рассказываешь, я что, не пила с ней, что ли? Опохмеляться хотя бы надо как следует. Это уже полдела…
- Хуже то, что они, по-моему, с Витькой пить начали.
Мама и Нюра сидят на летней открытой террасе за овальным стеклянным столом на кожаном диване. Кожзам, конечно, но выглядит дорого, богато, современно. Напротив стола, на тумбочке, что-то беззвучно вещает телевизор. Пульт валяется сверху.
- Это всё из-за Миши.
- Да понятное дело. Хотя у неё только отговорки...
Подруги детства из одной шайки-лейки. Я знаю это по надломанным чёрно-белым фото, которых на даче - полтонны. Нюра даже в свои десять - коренастая, с крупными чертами лица, мама, как и сейчас, - худая и высокая. Тётя Люда, в отличие от младшей сестры, миниатюрная, круглолицая, черноволосая, с двумя косичками, как подобает благополучной советской школьнице.
- Ладно, я пойду, - Нюра грузно встаёт из-за стола, опершись тяжёлой ладонью о стекло, так что оно вот-вот треснет, - Попозже зайду, мне ещё огурцы полить.
Она, наверное, единственная во всём садоводстве, кто до сих пор выращивает огурцы. Наш дачный дом надстроен, “упакован” в кирпичный футляр, грядки ликвидированы, дорожка выложена плиткой, вдоль неё высажены низкие разлапистые туи и выставлены фонарики. Только дождевой чан вечен - большой, круглый, подёрнутый ржавчиной, помятый в нескольких местах и всё время полный. Раньше в нём, как и положено, водились головастики, но их что-то давно уже не видно. Нюра выходит, хлопнув за собой калиткой, и та потом ещё дребезжит, дребезжит, словно пружина у старой кровати.
Людочка появляется буквально через несколько минут. Войдя и поставив на землю потрёпанную чёрную сумку, она первым делом подходит к чану и окунает в него свои пухловатые руки. Это что-то вроде традиции: мама тоже любит “для начала руки сполоснуть” , хотя здесь давным-давно и водопровод, и газ, и даже спутниковая тарелка.
- Нин, я там кваса захватила для окрошки, - шмыгает тётя Люда, умывая лицо и брызгая во все стороны, - В сумке, внизу, две баклашки. Хотела пива взять нефильтрованного, но его что-то не было.
- Люд! Какое пиво?! - голос у мамы тихий, но интонация жёсткая, как у школьного завуча.
- Не взяла, говорю же! Чего ты начинаешь? Я же не признаю никакого, кроме нефильтрованного... - тётка распрямляет своё тучноватое тело, отряхивает руки и проводит тыльной стороной ладони по лбу, а потом мимоходом чмокает в щёку меня, вдруг подвернувшегося, - Жарища-то какая!
Они похожи и не похожи. У них совершенно одинаковые носы, но разная форма губ. А вот голос - один и тот же, будто говорят близняшки.
- Прибавь-ка звук, Нин, я Ирочку Аллегрову послушаю!
На экране немолодая крашеная блондинка в чём-то чёрном, блестящем и обтягивающем поёт про день рождения. И от её пения не скрыться нигде - наверное, даже в коляске под яблоней.
- У Витьки-то что с работой, ты так и не рассказала? - мама чиркает зажигалкой и закуривает.
Тётя Люда машет рукой и морщится. Мой двоюродный братец с некоторых пор слывёт болью семьи, и вот теперь мать, видимо, решила потеснить сына с этой роли.
- Да ничего опять, Нин, ничего! В банк вот почти устроился - а тут американцы очередные санкции объявили. И банк этот тоже под них попал - так у них там не то что набор, а сокращения теперь грядут. Так что Витёк снова на диване! Только пиво из магазина таскает... - тётя Люда перехватывает у мамы зажигалку.
- Ну а другие варианты что?
- Нин, да ничего - говорю же! Эти американцы вконец оборзели! И лезут, и лезут везде, как тараканы! Чтоб им сдохнуть, б!.. - она едва сдерживает мат, чиркает зажигалкой и закуривает.
- У Витьки же Эм Би Эй!
- Ну и толку сейчас от этого Эм Би Эй! Наше образование куда лучше - раньше никаких Эм Би Эев не было - и все работали спокойно! Вот, сейчас “60 минут будет” по “России” - давай-ка, включи!
Я вынимаю из тёткиной сумки квас и перемещаюсь на несколько метров, на летнюю кухню. Достаю из холодильника две слюдяных упаковки: одну с огурцами, другую - с помидорами. Вынимаю из сетки картошку. Она хоть и прошлогодняя, зато мытая: кидай в кастрюлю и вари. Снова лезу в холодильник за набором зелени: петрушка, укроп и зелёный лук уложены под слюдой стройными рядами, только что не нарезаны. С террасы до меня доносится запах маминых сигарет и крики, идущие из телеэкрана. Это началось то самое дневное ток-шоу, которое мама тоже иногда не гнушается смотреть. До меня долетают отдельные слова: “Крым”, “санкции”, “Штаты”...
- Твари! Гандоны! - выкрикивает тётка, грозя экрану кулаком.
- Люд! - одёргивает её мама интонацией завуча.
Солнце высовывается из-за стены дома, и меня на миг ослепляет луч, отражающийся от пластиковой крыши летней террасы. А вместе с этой вспышкой света пронзает такое же яркое ощущение дежа вю.
Двенадцать лет назад мы как раз закончили строить эту террасу. Начало августа такое же жаркое, и я то и дело бегаю к колонке подставить морду под холодную, почти ледяную, струю, и хлебнуть того, что не утекает за шиворот. Тётя Люда с мамой точно так же сидят на террасе, и у них под ногами - свежие, ещё пахнущие деревянные полы. Стол, правда, другой, не стеклянный. Телевизора ещё нет, но солнечный луч падает под тем же углом и ослепляет столь же внезапно. Летней кухни тоже нет, поэтому я наблюдаю за ними из дровяного сарая, который после проведения газа некоторое время служил дополнительным спальным местом. С расставленной раскладушки, сквозь ветки яблонь, мне довольно хорошо видны две женские фигуры : тонкая мамина и Людочкина - более округлая, но всё ещё ладная, подтянутая.
- Надо Витькино поступление отметить. Парень последний экзамен сдал!
- Сда-ал, куда он денется! - Людочка машет рукой и морщится, будто это она только что сдала последний вступительный и теперь можно выдохнуть и ни о чём не думать.
Но у Людочки не получается. Она постоянно думает о том, что жизнь её навсегда изменила привычное проторенное русло и что виноват в этом никто иной, как дядюшка Миша, муж, с недавних пор - бывший.
- Если бы не Миша, на бюджет Витька бы вряд ли попал…
- Да понятное дело…
Мама всегда подсознательно оправдывала дядюшку в Людочкиных глазах. Высокий брюнет, седеющий чуть раньше времени. Густые брови, усы. В детстве я называл его “француз”, и мужающий Витька был заметно похож на него. Рядом с ним Людочка тоже смотрелась какой-нибудь мадам Бовари. Жена физика, частые разъезды по заграницам. Помню те фотографии, присланные однажды на Новый год, на обратной стороне - поздравления “с Рождеством”: дядюшка в шляпе, тётя Люда - в берете, из-под которого торчат чёрные локоны. Витька вихрастый и кривозубый. Все широко улыбаются, как герои западного кино, а сзади - Эйфелева башня. “Зато у меня зубы ровные”, - говорил я себе, не раскрывая рта.
- Физтех - это марка, - мама выдыхает шумно и дымно, - Я за Витьку рада!
- Главное, чтоб не бросил…
На столе приготовлены бокалы и пара бутылок вина. Людочка признаёт только сухие французские. Лучше красные - никакого шампанского - не Новый год же! Они начинают, не дожидаясь обеда, и после нескольких бокалов раздаются всхлипывания.
- Люд! - слышу я мамин одёргивающий тон, - Чего теперь-то реветь!
- Ты всегда была на его стороне! И не только ты!
- Я не скрываю, что хорошо к нему отношусь. А ты, по-моему, поторопилась.
- Он трахал эту шалаву полгода! - ревёт Людочка.
- Люд!
Их развод был громким, как сход лавины. Тётушку, кажется, отговаривали все, а больше всех мама с Нюрой. Слова “увлечение”, “случайность” и ещё что-то в этом роде они повторяли каждый день. Людочка была непреклонна и не глядя обрубила всякую связь с дядюшкой, а заодно и с рождественскими поездками к Эйфелевой башне. Единственной ниточкой оказался Витька, который сначала жил то у одного родителя, то у другого, а затем съехал к отцу, который время от времени продолжал отправлять его за границу и тянул его за уши в учёбе, и, наконец, вернулся к матери совсем недавно, когда жизнь начала сползать под уклон.
Допив вино, Людочка роняет под стол бокал, и разлетевшиеся осколки блестят в лучах солнца.
Пшикнув, крышка поддаётся, и квас едва не проливается на стол. Последний кусок отваренной картошки падает в миску с окрошкой как раз в тот момент, когда в калитку входит Нюра с пакетом.
- Людок! - кричит она чуть не на всё садоводство, - Людок, мы тебя не дадим в обиду!
- Гандоны! Ублюдки! - орёт тётка, пялясь в экран, будто всерьёз пыталась переспорить телевизор.
- Да оторвись ты от ящика! - гремит Нюра и выставляет на стол две полуторалитровые бутылки пива, крепко перехваченные широкими пальцами - Нефильтрованное! Самое то для опохмела!
- Нюр! - одёргивает её мама, - Убери!.. Убери, я сказала! Скоро будет окрошка!
Но до окрошки дело так и не доходит. После нескольких глотков Людочка быстро опустошает бутылку и ревёт. Нюра с мамой подхватывают её и ведут в дом - медленно-медленно, словно тяжелобольную. Едва перебирая ногами, тётка виснет на крепком Нюрином плече и вопит:
- Да он и страну-то свою никогда не любил! Как я могла с ним дальше жить?! Ему бы только за границу свалить! А я патриотка! И всегда ей была!..
_________________________________________
Об авторе:
РОДИОН МАРИНИЧЕВПрозаик, поэт, журналист. Родился в 1984 году в Саранске, вырос в Петербурге, где окончил школу и факультет журналистики СПбГУ. Живёт в Москве. Работает специальным корреспондентом итоговой программы на телеканале "Мир". Публиковался под псевдонимом Родион Вереск в журналах «Нева», «Урал», «Волга», «Сибирские огни». Участник форумов молодых писателей в Липках (семинар поэзии журнала «Знамя»).
скачать dle 12.1