(рассказ)
Ей оставалось два дня, не больше, и я решил попрощаться.
Мы не были близки, не были даже друзьями, хотя, как шептались за спиной, она была в меня влюблена, и многие думали, что у нас роман. Лет пять назад нас свела работа, в то время я подрабатывал в издательстве, делал то одно, то другое, брался за всё, что подбрасывал мне редактор, а она служила переводчиком при одной из редакций, перекладывала с французского на русский какие-то современные романы и детективы средней руки. Невысокая, худая, с тонкими, совсем как у девчонки, руками, и эти руки очень нравились мне, нельзя сказать, что красивая, зато моложе своих лет, и казалось, что ей к тридцати, хотя на самом деле мы были ровесниками, во что было трудно поверить, а её сорок лет казались ей горькими, как чёрный перец.
Я знал, что нравился ей, ловил её взгляды, особенные, нежные, с затаённой надеждой, темневшей на дне глаз, и, хотя не собирался флиртовать с ней, всё же иногда заглядывал в её кабинет, как будто бы поздороваться, а на самом деле чтобы в очередной раз увидеть эту нежность в глазах, которую мне никак не удавалось описать, чтобы вышло не банально и не слащаво, в рассказе, над которым в то время работал. Она была тихой, хорошей женщиной, всегда, даже когда никто на неё не смотрел, улыбалась каким-то своим мыслям или мечтам, так что её рот был похож на отрывной календарь – сорвёшь с него улыбку, а там другая, а под ней ещё и ещё одна, но дольше пяти минут с ней было скучно. И всё же, задержавшись как-то после работы, я, заранее предчувствуя, что вечер будет так себе, пригласил её в кафе за углом. У каждого свой фетиш, кого-то сводят с ума пальцы ног, кому-то нравится плоский живот или ямочка на локте, тем, кто попроще, конечно, грудь, что же ещё, а я, натура болезненная, неуравновешенная, сам не свой от худых плеч, которые так редко можно встретить у женщин после тридцати. За худыми плечами, которыми в нашей холодной стране можно любоваться только летом, когда молодые девушки наконец-то снимают свитера, оголяя стройные, без намёка на лишнее, руки, я готов идти на край света, из-за чего незаслуженно прослыл сластолюбцем, неравнодушным к молоденьким, и даже несовершеннолетним, хотя на самом деле моё счастье сводилось к тому, чтобы сидеть в парке, прихлёбывая вино из запеленатой в пакет бутылки, и разглядывать худые плечи, и больше ничего мне не нужно, совсем ничего. Ради того, чтобы любоваться ими, я был готов провести ужин с женщиной, которая весь вечер без умолку трепалась о том, что русский язык хоть и грубый на слух, не в пример мелодичному французскому, но зато очень длинный и многословный, как будто специально созданный для прозы и разговоров по душам, и то, что англичанин рассказал бы в одном предложении, а француз на одной странице, русский растягивает на целый роман. Наверное, она хотела произвести на меня впечатление, и я, чтобы не разочаровывать, сидел весь внимание, а сам гладил и ласкал глазами её худые плечи, видневшиеся из-под коротких рукавов рубашки, так что меня даже бросило в жар. Она неправильно истолковала мой жадный, разгорячённый взгляд, и, прощаясь, подставила губы для поцелуя, но я, прикинувшись идиотом, грубовато чмокнул её, по-дружески приобняв.
Вскоре мне предложили колонку в тиражной газете, благодаря которой я мог худо-бедно жить, работая над романами, меня позвали читать лекции, мои книги стали неплохо продаваться, так что из издательства я ушёл, пустившись в вольное писательское плаванье, и её больше не видел и даже не вспоминал. Она стёрлась из моей памяти, как неудавшийся черновик, который раньше я выбрасывал, сминая листок, а теперь просто удаляю из файла «делитом», набирая текст сначала.
Я услышал о ней через пару лет, когда наш общий приятель, редактор издательства, позвонив с просьбой о рецензии на какую-то восходящую литературную звезду, между делом сказал вдруг: «Помнишь Катю? У неё рак». «Рак? Надо же? - отозвался я довольно равнодушно и, тут же устыдившись, добавил: - Вы собираете деньги на лечение? Я бы хотел поучаствовать». Записав на первом попавшемся листке номер банковского счёта, который редактор продиктовал мне, я и правда собирался перевести ей посильную сумму, слава богу, деньги у меня тогда уже водились, но замотался, закрутился, потерял листок и о Кате забыл.
А меньше чем через год тот же приятель, рассказывая о покупке его издательства другим, более крупным, из-за чего он, пожалуй, лишится места, вдруг вспомнил о ней и, опустошив стопку с виски, выдохнул: «Да, Катя-то уже в хосписе, и ей осталось два дня, не больше. Столько денег собрали, столько операций и мучительных облучений, и всё зря». Я вспомнил худые плечи, губы, подставленные для поцелуя, скучный вечер в кафе, и мне стало горько. Пробормотав первые попавшиеся банальности о том, что смерть всегда забирает лучших, а в общем-то, придёт за каждым, никого не забудет, я поспешил сменить тему.
А ночью, проснувшись от головной боли, всё же седьмая стопка была лишней, да и возраст, как ни крути, давал о себе знать, я прошагал босиком в кухню и, жадно выпив воду из графина, вдруг вспомнил Катю. Точнее, не её, и даже не плечи, а роман, брошенный на первых страницах и висевший на моей шее тяжким грузом, совсем как камень на шее утопленника. Недописанная книга – как замерший, окаменевший плод, литопедион, омертвевший во мне, он и сам не выходил, и другим книгам не давал родиться. Это вгоняло в тоску, которую я топил в виски. Издательство уже изрядно трепало мне нервы, потому что пора было выпускать новую книгу, а книги не было, и не было даже надежды, что она будет готова к концу года или вообще когда-нибудь, а подписанный нами договор не включал в себя такой форс-мажор, как творческий кризис. Героиня моей книги умирала от рака и, зная дату своего ухода, готовилась к ней, подводя итоги, доделывая то, что не сделала раньше, исправляя ошибки и подлости, прощая предательства, признаваясь в любви тем, кому не осмелилась раньше, в общем, проживала последний год своей жизни так ярко, как не прожила предыдущие сорок вместе взятые. Тема была модная, сюжет обещал быть коммерчески успешным у моей женской аудитории, так что и редактор, и маркетинговый отдел были в восторге, но мне чего-то не хватало, чтобы писать, фактуры, переживаний, личного опыта, сам не знаю, чего. Вот уже несколько месяцев я каждое утро приходил в любимое кафе, где приноровился работать, включал ноутбук, смотрел на экран, прокручивая написанные страницы, очень скоро отвлекался на Фейсбук, и, просидев бестолку два-три часа, сдавался, захлопывая крышку. Личные переживания и фактура – вот, пожалуй, то, что мне было нужно, подумал я тогда и взял мобильный, не взглянув на часы. «Четыре утра, - хрипло прошептал приятель, ответив не сразу. - Чего тебе?» «Я хочу попрощаться с Катей», - сказал я, приготовив блокнот. «А я всегда знал, что у вас что-то было, – хмыкнул он. – О вас тогда в издательстве много шептались. В общем, записывай…»
Утром, опохмелившись, чтобы унять боль в висках, я тщательно побрился, надел хороший костюм, белую рубашку, галстук в полоску и, купив букет в цветочном магазинчике на соседней улице, отправился к Кате.
Государственный хоспис представлялся мне серым, казённым зданием за бетонным забором, с пьяными санитарками, облупившимися стенами и запахом хлорки, топором стоящем в воздухе. На деле же он был вовсе не серым, а бурым, трёхэтажным новым зданием за чугунной оградой, и даже охранник на входе был любезен, что не часто встречается. В холле было много цветов и картин, пахло лекарствами, но не больше, чем в любой больнице, а на стене было выведено: «Смерть нельзя торопить, но нельзя и задерживать». Я надел бахилы и, сверяясь с записью в блокноте, отправился искать девятнадцатую палату. В коридорах было пусто и тихо, ни музыки, ни бормотания телевизоров, и даже каталка, которую вывезли две полные девицы в медицинских костюмах (обе - с большими, рыхлыми плечами), ехала неслышно, словно не касалась пола. Женщина на каталке, с седыми спутанными волосами, хоть и была ещё жива, но лежала, сложив руки на груди, в той позе, в которой её скоро должны опустить в гроб, и я машинально снял шляпу, проводив её почтительным взглядом.
Когда я вошёл, у постели Кати сидели две немолодые женщины, незнакомые мне. Палата была двухместной, но вторая кровать пустела, предназначаясь, наверное, для родных, если те пожелают провести с умирающей её последние ночи. На столе стояли вазы с цветами, и мой букет из белых ромашек показался мне бедноватым по сравнению с крупными розами и георгинами. «Мы оставим вас», – прошептали женщины, закрывая за собой дверь.
Я опустился на край кровати, разглядывая Катю. Маленькая, худая, не изящная, как когда-то, а пугающая, она лежала, свесив лысую голову, поросшую серым пушком. И глаза, на худом лице казавшиеся огромными, и большие наушники, подключённые к мобильному телефону, делали её похожей на инопланетянку. Я посмотрел на телефон, спешно отметив в своём блокноте, что в плеере играл Бах, токката и фуга ре минор. Да, пожалуй, если бы я мог выбрать музыку, под которую предпочёл бы умирать, это был бы Бах, кто же ещё, торжественный, трагичный, безысходный, как сама смерть. На Кате была какая-то сорочка, надетая только сверху, даже не надетая, а накинутая на тело, и я снова достал блокнот, сделав пометку, и тут же спрятал в карман, не решаясь всё время держать его в руке. Любая подробность могла пригодиться для книги, но нужно было всё записывать, чтобы не забыть.
В палате стоял тяжёлый и сладкий запах, от каких-то благовоний или ароматических масел, и этот запах с тех пор врезался в мою память как запах смерти. Однажды в Дели, спустя несколько лет, я зашёл в сувенирную лавку на Чандни Чоук, чтобы привести подарки своему литагенту и его жене, и в нос снова ударил этот тяжёлый, сладкий запах, так что у меня даже подкосились ноги. Жестами я объяснил чернявому продавцу, что хочу купить этот запах, точнее хава, воздух, как я повторял ему, потому что не знал на хинди других подходящих слов, а тот, сначала удивлённо отзывался эхом: «хава, хава?», «господин желает купить воздух?», потом наконец-то понял, что я хочу, и продал мне, втридорога, как я подозреваю, банку тех благовоний, которыми пахло в палате Кати. Я носил благовонии с собой, в маленькой, размером с лекарственную ампулу, бутылочке из тёмного стекла, как некоторые правители прошлого носили с собой яд, и изредка, когда чувствовал, что память о палате в хосписе выветривается из моей памяти, в которой, признаться, всегда был сквозняк, доставал бутылочку и, сорвав резиновую крышку зубами, вдыхал тяжёлый, сладкий запах. Этот запах, на мгновенье перемещая меня во времени и пространстве в ту палату хосписа, отрезвлял, напоминая о том, что мне уже почти пятьдесят, и надо многое успеть, а смерть – она всегда ближе, чем кажется. Может показаться странным, даже парадоксальным, но о самой Кате я в эти моменты не вспоминал.
Катя тяжело, прерывисто сипела, то и дело затихая, и несколько раз мне показалось, что она уже не дышит. Зато хрипло, но ровно, дышал какой-то аппарат, к которому она была подключена, и я сделал пометку, что нужно будет уточнить у медсестёр, для чего он и что из себя представляет. Никогда не знаешь, что пригодится для книги. Я внимательно разглядел палату, все предметы, иконы на стене, чашку с чаем, такую, из каких пьют маленькие дети - с носиком будто бы у чайника, книгу с памятками для родственников – как вести себя с больными, лекарства на тумбочке, несколько стульев для посетителей, чётки в её руке, крестик на шее, хотя, как мне казалось, Катя раньше не была верующей, и ещё какой-то восточный амулет, я помнил, что она увлекалась духовными практиками и даже пару лет провела на Востоке. С кровати свешивался мочеприёмник, наполненный бордовой жидкостью, к носу тянулись трубки, и, посмотрев в окно, выходившее в залитый солнцем сад, я надолго задумался об эфтаназии, ведь, чёрт возьми, каждый человек имеет право умереть по-человечески. А впрочем, я не знаю, что думала об этом Катя, и хотела ли она, чтобы кто-нибудь выдернул вилку из розетки, покончив с её муками, а теперь, пожалуй, неприлично было бы спрашивать, да она и вряд ли смогла бы мне ответить. Или всё же спросить? Я взял её за руку, разглядывая черневшие на сгибе локтей огромные синяки, и женщина, распятая на кровати, показалась мне так не похожей на ту, подставившую мне губы для поцелуя, что я испугался, не перепутал ли палаты. Я вгляделся в её лицо, гладкое, без единой морщинки, но совершенно чужое, гадая, она это или нет, но понял, что, измождённое болезнью, с неизгладимой печатью близкой, с минуты на минуту, смерти, это лицо могло быть чьим угодно лицом. Я на всякий случай сверился с записью, убедившись, что номер палаты – тот самый, который продиктовал мне приятель. Но всё равно продолжал нервничать. А вдруг женщина, которую я так трогательно держал за руку, словно говорил ей тем самым: «Не бойся умирать, я рядом, с тобой», незнакомый, чужой мне человек, и я, болван, всё перепутал. В эту минуту в палату вернулись её подруги, а моё воображение уже рисовало нелепую сцену моего разоблачения: «Катя? Какая Катя? Это вовсе не Катя, кто вы такой, убирайтесь отсюда!»
«Катя, милая, давай я сниму наушники, чтобы ты могла пообщаться», - сказала одна из женщин, смуглая, с восточными татуировками на плечах, и у меня отлегло от сердца. Нет, не перепутал, это Катя, слава богу. Она выключила Баха, поправив подушку, а Катя открыла глаза, огромные, голубые, но как будто выцветшие, и в груди кольнуло. Если что-то и осталось от той Кати, которой она когда-то была, так это глаза, до краёв переполненные той нежностью, которую мне так и не удалось описать, и вряд ли когда-нибудь удастся. Я с силой сжал её руку. Она откликнулась на пожатие, крепче обхватив пальцами мою ладонь, и только тогда я наконец ощутил, что она живая. Нужно ли уходить вовремя, думал я, нырнув с головой в её глаза, или всё же стоит цепляться за жизнь до последнего вздоха, до последнего пожатия, на которое ещё способна твоя рука? Может, это нужно, чтобы, измучавшись страданиями, уходить без сожаления? Или чтобы близкие, измучившись не меньше, смирялись медленно, постепенно, и провожали без горьких слёз? У меня не было ответов, только вопросы, но разве ни за этим я пришёл?
Катя меня не узнала. «Кто это?» - едва слышно прошептала она, радостно, ей-богу радостно, вытаращив глаза и из последних сил подавшись ко мне. Я снова испугался, как бы не приняли меня за самозванца, который пришёл сюда неизвестно зачем, и, приобняв Катю, пробормотал: «Катя, милая моя девочка, разве ты не помнишь меня?» Я назвал издательство, кафе за углом и, прильнув, чмокнул её в губы, грубовато, нервно, как в тот вечер, и она закивала, показывая, что узнала, да, конечно же, узнала меня. «Ты моя хорошая девочка, я так по тебе соскучился», - пробормотал я, не зная, что сказать, и сам не понимал, зачем называл её девочкой и зачем говорил, что соскучился, ведь никогда такого не было между нами прежде. Она что-то мне зашептала, одними губами, беззвучно, а я, вцепившись взглядом в её рот, пытался что-нибудь услышать, но хрипы доносились не из горла, а из самой груди, словно в ней прохудилась дыра, и я не мог разобрать ни слова. Я даже не был уверен, что она говорила что-то осмысленное, адресованное мне, может, шептала нечто бессвязное. Я растерянно повернулся к её подруге. «Не понимаете?» - спросила она. В отчаянии я пожал плечами: «Нет. А вы?» Женщина покачала головой: «Это неважно, главное, что она говорит». Катя шептала и шептала, а её глаза не могли остановиться, задержавшись на мне, метались то вправо, то влево, закатывались, так что становилось жутковато. «Она на морфине, - объяснила подруга. – Поэтому то в сознании, то нет». Я постеснялся достать из кармана блокнот, решив, что запомню так. «Морфин – чтобы не было страшно?» - спросил я. «Чтобы не было больно». Да, конечно, как я не подумал об этом, у неё ведь должны быть сильные боли, опухоль в мозге, метастазы в костях, как сказал мне приятель, и какие-то импланты вместо почек, правда, я не уверен, что правильно всё понял, потому что слушал тогда вполуха. Катя замолчала, глядя на меня, а я не знал, что сказать ей. Я бы и раньше не знал, например, если бы мы случайно столкнулись на улице или встретились у стола с закусками на фуршете после какого-нибудь литературного вечера, но, конечно, отделался бы ничего не значащей вежливостью, как хорошо она выглядит и как я рад её видеть, поболтал бы о погоде, политике, общих знакомых, громких книжных новинках, премиях и прочей ерунде, но теперь, что мог сказать я ей теперь? Все слова казались неуместными, все любезности – грубыми, все желания и воспоминания – пустыми. Мне казалось, что мой язык опух, заполнив рот, словно кляп, а в груди была пустота, разраставшаяся во мне, и уже скоро я был уже весь переполнен этой пустотой, и сам я был пустота, и вокруг была пустота, и только Катя продолжала смотреть на меня, улыбаясь.
А потом она засипела, задрожала, и я решил, что это конец, и она умирает. Жадно уставившись на неё, я запоминал каждое движение, мимику, судорогу, передёрнувшую её, словно удар током, и ощутил себя стервятником, сидевшим рядом со своей жертвой, терпеливо и беспристрастно наблюдая её предсмертную агонию. Да, писатель – это и есть стервятник, подумал я, отметив, что, пожалуй, посвящу теме творческого стервятничества новую колонку. Но Катя, открыв глаза, сделала глубокий вдох, и я, сам поёжившись от своего цинизма, ощутил небольшое разочарование.
Обернувшись на посетителей, рассевшихся на стульях рядом с кроватью, я отметил, что появился какой-то старик, сутулый, заплаканный, в старом льняном костюме, полный молодой мужчина, ещё одна женщина, наверное, сотрудница издательства, потому что её лицо показалось мне знакомым. Мужчина и женщина уткнулись в мобильные телефоны, а старик, утирая слёзы большими пальцами (обязательно надо использовать это в книге), бормотал, что у Кати замечательные друзья, и если бы не они, Катя бы никогда не получила место в таком прекрасном хосписе, и слава богу, слава богу за всё, что не делается, всё к лучшему, и не нужно роптать, а нужно благодарить всевышнего, которому виднее, когда нас к себе забирать. Женщина подняла глаза от телефона, и я, встретившись с ней взглядом, теперь узнал её, она действительно работала в издательстве, сидела с Катей за соседним столом, а вот чем занималась, я уже и не помнил. Может, была редактором или дизайнером обложек, за которые, кстати, издательство всё время ругали. «Как хорошо, что вы пришли», - прошептала она, улыбнувшись. И я осознал, как это выглядело со стороны: наш роман, о котором шептались в издательстве (а как известно, то, чего не было – было, если об этом все говорят), моё появление в хосписе, Катина рука в моей руке, которую я так нежно держал, - пожалуй, всё только подтверждало ходившие слухи. Впрочем, мне было всё равно, а Кате теперь и подавно. Я машинально скользнул взглядом по Катиным плечам, а потом и по всему телу, проступавшему под одеялом. Она так исхудала, что и бёдра теперь были худыми, как плечи, и, вспомнив, как приобнял её, прощаясь, я на секунду представил, что мог бы пойти к ней в тот вечер, остаться на ночь, или две, или на всю жизнь, и от этой мысли мне почему-то стало нехорошо, сам не знаю, почему.
Остальные посетители, Катины друзья или родственники, я не знал, кем были все эти люди, тоже хотели попрощаться с ней. Наверняка, они отпросились с работы, чтобы приехать в хоспис, поэтому неловко переминались, поглядывая на часы, но попросить меня освободить на время место у умирающей всё же не решались. А я сидел с Катей, держа её за руку, и, ощупывая с головы до пят жадным, пытливым взглядом, который кто-нибудь, ни дай бог, мог бы принять за что-то эдакое, запоминал всё, что могло пригодиться для книги. Её запах, не неприятный, а скорее пугающий тем, что не был похож на запах живого тела, наверное, из-за лекарств и того средства от пролежней, что стояло на тумбочке. Затихающее дыхание, которое вдруг обрывалось, словно она перестала дышать, а потом снова появлявшееся из ниоткуда. Отсутствие тапочек у кровати и под матрасом, куда их кладут в некоторых больницах, потому что Катю, по-видимому, привезли сюда на каталке, да и ходить она уже никогда больше не будет. Парк за окном, зелёный, цветущий, с рассаженными вдоль дорожек кипарисами в кадках, которые на зиму, наверное, заворачивают в целлофановые пакеты, пряча от холодов, ясное небо без облачка, солнце, наколотое на верхушку дерева. Глядя за окно, я задумался, в какую погоду лучше умирать, в пасмурную, дождливую, словно оплакивающую твою смерть вместе с тобой, или солнечную, радостную, полную жизни, и не смог себе ответить на этот вопрос, но, решив, что это может быть важным для книги, попытался спросить Катю. «Хорошая погода, тебе нравится?» - нагнулся я к ней. Она крепче сжала мою руку, но я не понял, было ли это пожатие «да» или «нет», или вообще ни «да», ни «нет». Я повторил вопрос, ещё и ещё раз, затем, немного приподняв Катю, повернул её лицо к окну, и посетители недоумённо переглянулись, так что пришлось оставить попытки. Надо было записать всё это в блокнот, но я не решился его достать.
Писатель работает с чувствами, ощущениями, помыслами, поступками, и всё, что он проживает, он проживает несколько раз, сначала в реальности, потом в книге, а значит, старится быстрее других ровно в два раза. Он похож на баркас, который тащит за собой сети, набитые рыбой, осьминогами, кальмарами, водорослями, пустыми ракушками, целлофановыми пакетами, напоминающими прозрачных медуз, и всякой морской всячиной, которая попадается на пути, только в его сетях страдания, радости, скука, обрывки разговоров, взгляды, прикосновения, неловкости, приятные минуты, свои и чужие истории (услышанные, подслушанные, придуманные), свои и чужие сюжеты (подсмотренные, рассказанные, додуманные). А если в его сетях не оказалось чего-то нужного, приходится ловить самому. Однажды я сделал предложение женщине только для того, чтобы посмотреть, как она отреагирует, потому что хотел избежать в своей книге старых как мир банальностей, какими обычно описывают эту сцену, и, только для того, чтобы ощутить новое, никогда не испытанное чувство, приласкал девочку-подростка, воспользовавшись давкой, тесно прижавшей нас друг к другу в вагоне метро, а ещё обворовал в подземном переходе слепую нищенку, переночевал на вокзале, попробовал наркотики, позвонил среди ночи одной уважаемой даме за шестьдесят, предложив сегодня же переспать со мной, потому что я красив, и почему бы ей со мной не переспать, а затем, на литературном фестивале, в курилке, стоя к ней спиной, ловил её отражение в стекле, наслаждаясь, как недоумённо, но всё же с затаённой надеждой она посматривает на меня, сжимая зубами сигарету, и даже (страстно, по-настоящему) поцеловал мужчину, о чём бы предпочёл лишний раз не вспоминать.
Один из посетителей, взглянув на часы, попросил пустить его на пять минут к Кате, потому что пора было возвращаться в офис, и я встал, уступив ему место. Пробыв ещё полчаса, я наблюдал, как ведут себя остальные у постели умирающей, но ничего интересного не приметил, кроме того, что подруга, та самая, из издательства, пообещала Кате после её ухода, как стыдливо называла смерть, забрать восточный амулет, висевший на её шее, и носить его в память о ней. Прильнув к Кате, которая что-то едва слышно шептала, она каким-то чудом понимала её, и я почувствовал себя грабителем, без всякого права вломившемся в чужую жизнь, точнее, смерть. «Женщины сожалеют о том, что случилось, а мужчины - о том, чего не случилось, вот и вся разница между нами», - сказала она в тот вечер, и эти ничего не значащие слова застряли в моей памяти, как заноза в пальце. Не прощаясь, я взглянул на Катю в дверях и, приложив пальцы к губам, отправил ей поцелуй, прости, милая Катя, за всё, за тот вечер и за то, что он остался без продолжения, за твои подставленные для поцелуя губы, за мою скуку, за то, что пришёл сюда и теперь ухожу, думая лишь: успеть бы всё записать в блокнот, не потеряв важные детали. Я закрыл за собой дверь и, спускаясь по ступенькам хосписа, ещё долго чувствовал её ладонь в своей, словно продолжал держать её за руку.
Выйдя из хосписа, я поймал на лице солнечные лучи и внезапно испытал дикое, ненасытное желание жить, и счастье от того, что я здоров и могу обходиться без морфина и аппарата искусственного дыхания, именно этот аппарат издавал тот странный звук, как подсказала мне медсестра, молоденькая, с милым вздёрнутым носиком, но грубыми плечами, которые я успел разглядеть. Именно тогда я решил, что нужно будет запомнить этот день, особенно минуты постыдного счастья, и поискать что-то, что напоминало бы мне о Катиной смерти, благовония или препарат от пролежней, с острым лекарственным запахом, приправленным какими-то парфюмерными отдушками. Я прибавил шаг, прокрутившись вокруг себя, словно вальсировал с невидимой партнёршей, и едва не расплакался от нахлынувших чувств.
В тот день Катя не умерла, не умерла и на следующий, и, как рассказал мне приятель, прожила после этого две недели, но уже без сознания. Я хотел прийти к ней ещё раз, уже без блокнота, но так и не решился, к тому же было много дел.
_________________________________________
Об авторе:
ЕЛИЗАВЕТА АЛЕКСАНДРОВА-ЗОРИНА
Родилась в Ленинграде. Автор книг «Маленький человек», «Сломанная кукла», «Человек - имя существительное», «Три семёрки», «Треть жизни мы спим». Книги выходят в издательстве ЭКСМО в авторской серии. Автор «Московского комсомольца», «Свободы», «Газеты.ру» и других изданий. Шорт-листер премий «Дебют» и «НОС». Произведения переведены на английский, французский, арабский, украинский, эстонский, китайский, голландский.
скачать dle 12.1