(миниатюры)
ЛЮЛЬКА КАЧАЛАСЬ МЕРНО…
Утром мне проткнули мочки… Мы сели у окна, мама принесла иголку, вату и спирт. Иголка никак не хотела выходить с другой стороны. От спирта уши страшно горели, руки у мамы были в крови, я плакала. Когда иголка протыкала второе ухо, я дёрнулась, мама всё бросила, громко зарыдала и ушла в другую комнату. Уши горели, как будто их сдавили и продолжали сдавливать клещами. Я сидела, не двигаясь, и смотрела в окно. Я сама попросила дырочки в ушах: все подружки давно носили золотые гвоздики или колечки, и мне, пятилетней, это казалось красивым. Специальные пистолеты с иголками в наш маленький город не привозили, и я готова была терпеть.
Кое-как мы завершили кровавое дело, и мама продела мне в уши пропитанные спиртом ниточки. Они казались тяжелее серёжек с рубинами, тяжелее хрустальных светильников, как будто мочки сдавили жерновами, жернова крутились и гудели... Хотелось свернуться в клубочек, спрятаться где-нибудь в уголке, укрыться с головой, только бы избавиться от боли в воспалённых ушах. Боль не проходила весь день. Играть не хотелось, читать не получалось, подружек домой не звала…
К вечеру мама села за швейную машинку. Платья в наш маленький город тоже не привозили, только ткани, поэтому шили сами. Мама раскатала на полу рулон миллиметровой бумаги и переносила на нее выкройку из швейного журнала, немного корректируя фасон. Рядом уже был разложен белый лён в синюю крапинку.
Мой недавно родившийся братик лежал, запелёнатый, на диване и играл с кусочками серебристой ткани и бусами из коробки. Коробка эта была сделана из новогодних открыток, которые приклеивали на картон, вырезали, края красиво обвязывали «столбиком» и сшивали. Зелёная, с новогодними свечами и шариками, она нравилась малышу больше разноцветных тканей, и детские пальчики скользили по гладким открыткам, но никак не могли за них ухватиться. Не получив коробку, малыш обиделся и принялся хныкать. Это означало, что его скоро будут кормить и готовить ко сну.
Детская люлька висела в родительской спальне, подвешенная на крюк в потолке. Cнизу к ней крепилась дугой верёвка, в которую можно было поставить ногу и качать, чтобы свободные руки в это время вязали или шили. Качание люльки входило в мои обязанности, только верёвочная дуга была для меня велика, и мне приходилось качать ладошками. Край люльки доходил до подбородка, и я вставала на цыпочки, чтобы поправить пелёнки.
Я ждала за закрытой дверью спальни, пока мама покормит малыша. Усыплять его не хотелось, а хотелось наблюдать, как из белой ткани с синими прожилками рождается платье. К ниточкам в ушах было невозможно прикоснуться, и страшно было подумать, что утром придётся надевать шапку и завязывать тесёмки. Кожа чувствовала прикосновение воздуха и даже прикосновение звука. В комнате было темно. В синем незанавешенном окне виднелись крыши домов и столбики дыма из труб.
Мама вышла из спальни раздражённая, ей тоже хотелось превращать белую ткань в торжественный наряд.
– Покачай люльку!
Я подошла к кроватке, где братик уже высвободил ручки из пелёнок. Личико его сморщилось, он приготовился плакать. Может быть, и ему хотелось наблюдать чудеса швейного искусства или он всё хотел ухватить золотые новогодние шарики, нарисованные на швейной коробке. «Пожалуйста, засыпай…» Малыш заплакал...
– Качай люльку!
– Ах, качи-качи-качи!
Прилетели к нам грачи…
Нет-нет, пожалуйста, не плачь…
Малыш стал плакать сильнее. Звук ходил по ниткам, как по струнам, и казалось, что это иголки входят в мочки, в ушные раковины, жернова крутятся и гудят…
– Люли-люли-люли-люли!
Прилетели к ляле гули.
Стали гули ворковать…
Ну, что же ты плачешь… Уже темно… Придёт бабайка.
А малыш пугался своих ручек, высвобожденных из пелёнок и взмахивавших у его лица. В дальней комнате закрутилось колесо швейной машинки. Иголка громко, на огромной скорости прошивала ткань. «Та-та-та-та-та…» – отдавалось в ушах. Я легла на кровать. Колесо машинки продолжало громко и мерно стучать, торопясь проложить шов. Голос младенца стал еще громче.
«Что же ты плачешь? – я качнула ребёнка и мои слёзы закапали на деревянный край люльки, – Смотри какая уточка, как она плавает… Ой-ой-ой, утонет!» Погремушка пищала и звенела. Швейная машинка стучала. Малыш не хотел успокоиться.
«Давай мы спрячем твои ручки…», – я развернула пелёнку, поймала крошечные ладошки, скрытые в зашитых рукавах распашонки, прижала их к бокам и закрутила в ткань. «Маленькая Дюймовочка спряталась в цветочке…», – на полу валялась игрушка с рычагом, рычаг вдавливался – цветок крутился, лепестки раскрывались, а в середине сидела маленькая куколка. «Вжих-вжих!» – заработал рычаг игрушки… Люлька снова закачалась, верёвки заскрипели. Малыш успокоился, но засыпать не хотел. Он испуганно наблюдал, как открывается и закрывается железный цветок с железной куклой внутри. Рычаг работал отчаянно, как пила. Резцы царапали металл и воздух, царапали уши, царапали нитки… Швейная машинка перестала стучать…
Я убрала Дюймовочку и продолжила качать малыша. «Мама уже сшила юбку, планки и сделала карманы… На карманах будут синие-пресиние пуговицы… Я видела картинку, мама мне показала. Я буду пришивать пуговицу с перламутром…», – малыш наблюдал за мной, кряхтел, пытаясь высвободить спелёнатые руки, и никак не засыпал… Маленькая полиэтиленовая клеёнка под ним сбилась на один край. Я вытащила её из-под пелёнок.
За дверью было слышно, как шумно выворачивается ткань и рассыпаются по ткани пуговицы. «Все кошечки уже уснули, все собачки уже спят, все зайцы, все медведи, солнышко уже спит, а ты всё не засыпаешь», – шептала я, отталкивая от себя край люльки. Люлька качалась мерно, как качели… «Надо тебе закрыть глазки… Закрывай», – я подула малышу на глаза… Реснички опускались и снова поднимались, синие глаза смотрели на меня сердито. «Нет-нет… Глазки открывать нельзя… Давай мы их тоже запеленаем…», – и я положила клеёнку малышу на лицо… Люлька продолжала качаться. Полиэтилен то прижимался, то отходил от носа. Личико у малыша порозовело… Глазки он больше не открывал…
Через несколько минут я перестала качать. И скорее побежала смотреть на платье. Мама сидела ко мне спиной за машинкой и заправляла нитку в челнок.
-– Мама, мама, я нашла новый способ усыплять ребёнка!
Мама не слушала, она продолжала крутить челнок и выводить нить. Белый лён, похожий на будущее платье и наживлённый иголками, лежал на диване.
– Я положила клеёнку ему на лицо…
И тут мама закричала… Она вдруг подскочила, снова присела, стул из-под нее выскользнул… Челнок полетел на пол… Швейная коробка опрокинулась… С трудом мама поднялась, развернулась и с искажённым лицом, задыхаясь, побежала к двери… Я хотела её задержать, но она с силой отбросила меня к шифоньеру. Пытаясь защитить ухо, я вывернулась и, падая, ударилась о шифоньер лицом…
Крик продолжал звенеть в ниточках-струнах… На полу лежал пустой челнок, катушка из него выскочила и закатилась под стол… Белый лён отражался в полированной стенке шкафа. Я нащупала рядом с собой перламутровую пуговицу и сжала её в руке… Швейная машинка молчала и больше не стучала своим колесом.
РЕКИ И РИЗЫ
Мы с Серёжей выгуливали собак. Вечерами, пока отец с бригадой строил церковь, я приходила на церковный двор с моим чёрным Принцем, а Серёжа как раз выводил батюшкину овчарку, и мы шли на Ик. Дорога была пыльная, сумеречная, но короткая. На берегу мы отвязывали поводки и отпускали собак в реку – они лихо носились, наслаждаясь свободой. Мы бросали палки, и они ловили их наперегонки. В воздухе пахло камышами, водной травой и разбитыми ракушками. Собаки играли, сбивая нас с ног, а мы лавировали между ними и снующими стрекозами и даже успевали перекидываться словами: говорили о разном и важном, но всё-таки о земном. А прямо перед нами солнце садилось на край неба. И по старому бетонному мосту возвращались с работы люди и ехали машины. Река текла точно по границе между Татарией и Башкирией, и разные временные зоны позволяли мерить длину моста в часах. Два часа – назад в прошлое или вперёд в будущее.
Серёжа помогал на церковной службе, и говорили, что он собирается поступать в духовную семинарию. Когда он бывал в ризах, я замечала, что пальцы у него длинные, музыкальные, а глаза нездешние – неземные. Но на речке мы были просто детьми и играли с собаками...
Позже, когда у соседа умер тесть, меня позвали почитать псалтырь над покойником. Они жили через две улицы и дружили с моими родителями. Я пришла, а там Серёжа уже читал псалмы. Читал горько, шумно, как умел только он: с подвыванием, глотая слова, превращая псалмы в музыку. Когда он устал, я сменила его. Так и читали мы по очереди: он пел, а я говорила. Он – ночью, а я – днём.
Но когда через несколько дней у соседей снова кто-то умер и меня позвали читать, дома случился скандал: мама кричала, что это уже безобразие, можно один раз допустить такое для близких знакомых, но чтобы ребёнок ходил теперь по покойникам – никогда. А она умела запрещать. Так сильно и громко, что больше никогда не хотелось. Больше к нам не приходили, и меня не звали.
А Серёжа вырос и стал священнослужителем. Настоятелем Свято-Троицкого храма. Так просто к нему теперь и не подойдёшь: ряса и ризы требуют особого почитания. Только если сложить смиренно ладошки и попросить благословения. Так и улыбаемся теперь друг другу, отмеряя глазами ту пропасть, которая разрослась между нами... Он уже где-то высоко на Афоне, а я всё ещё здесь, внизу, у подножья великой тайны...
А Свято-Троцкий храм известен страшной историей. Он долго стоял заброшенным: на колокольне и на разрушенном куполе качались тоненькие деревца. Семена занесло ветром – они и проросли прямо на стене. А когда храм реставрировали, строители нашли во дворе человеческие захоронения. Все детские головки были пробиты железными гвоздями – в лоб или в темя. Приехала комиссия, делали экспертизу... Страсти тех, атеистических, времён. Красные комиссары руководили казнями. Преступление требует особого искупления... А теперь там служит Серёжа. И мне очень нравится слушать его голос – глотание слов, дребезжание, даже вой. Он читает молитвы, а я вижу текучий Ик и купающихся собак... Пологий берег, свободный горизонт и красный диск заходящего солнца. Пахнет илом, ракушками мидий и зелёными речными камушками. Ик течёт шумно, с вызовом, огибая дамбу. А самым краем берега бежит мой чёрный Принц... Бежит с наклоном в сторону, как умеют только годовалые щенки... Мокрый, стремительный, радостный... А в зубах у него добыча – потерянный детский мяч. И тогда кажется, что и пропасти нет, и смерти нет, что вот он и есть наш Афон – строительство храма, речная литургия и голубые богородичные ризы...
В ОГОРОДЕ
Моя бабушка знала пять языков: три тюркских, один финно-угорский, а пятый - русский. Но она была неграмотная и плохо писала. Закончила всего 4 класса. У нее была тетрадка, в которую переписывались молитвы и евангельские истории. Иногда она садилась за прялку и просила меня ей почитать. Я читала и ничего не понимала. Особенно про Вогородицу. Так и было написано в тетрадке: Вогородица. И мне представлялась какая-нибудь владычица огорода – фея в белом среди свекольных и картофельных грядок. И дело, наверное, было в не ошибке, а в том, как органично перемешивались язычество и христианство: домовые, духи и Божья матерь. Куры, огород – и книга. Когда я стала постарше, бабушка садилась за прялку и просила меня почитать ей Евангелие. У нас дома была старая книга конца позапрошлого века. Читать Евангелие было сложно. Буквы были русские, дореформенные - и ять, и фита, а слова старославянские. И хотя я быстро научилась, всё равно ничего не понимала: «Авраам родил Исаака; Исаак родил Иакова…». И мне никто ничего не объяснял, а я почему-то и не спрашивала. Бабушка хочет – и я ей читаю. Мне и так было стыдно, что я в быту такая бестолковая: ни пирогов испечь, ни шерсть накрутить, ни скот накормить не могла. Только грядки полола ей в помощь. Выдирала сорняковые всходы и думала о Вогородице. Так и вошла религия в мою жизнь. Как часть житейской культуры: пироги и яйца на Пасху, икона в рушнике и в окладе в углу. Иногда мне кажется, что в этом была уникальная педагогика моей бабушки: читай мне, а я послушаю. И через это чтение я и приобщалась, становилась причастницей. Попадала «в огород». Храма в городе тогда еще не было. Только в Воздвиженке стояла старая деревянная церковь, но мы туда не ездили. В церкви ходить тогда ещё было опасно...
А тюркский я так и не выучила. Мои родители разговаривали на нем между собой, когда хотели скрыть что-нибудь от нас с братом. А мы всё равно догадывались – по интонации и по жестам. Но песни на башкирском или татарском я очень любила. Дед мой, когда выпивал, пел громко и горько про чёрный лес и плакал. А я была маленькая и не могла понять, отчего ему так горько. Моему брату повезло больше – он учил в школе башкирский. Как-то мы с ним шли по городу, и я увидела вывеску над парикмахерской: «Смотри – говорю, - «Чайка». А он меня поправляет – не чайка, а «чачкэ», то есть «цветок». Буквы были прописные, с завитушками, было так легко ошибиться.
А по осени у нас убивали коров… Когда подрастала молодая тёлка, старую корову резали. Меня выгоняли на улицу, а я все равно слышала, как она кричала, как надрывно мычала. Но я не плакала, только обмирала внутри. Корова была опасным рогатым чудовищем, и тем страшнее было, что это чудовище не всемогуще. Позже пришла сказка «Крошечка-Хаврошечка» и – ощущение ужаса. И я долго верила, что косточки коровы можно закопать, и на этом месте вырастет яблоня. Всё в том же огороде.
Когда картошка была уже выкопана, мне позволялось играть в бакалейную лавку. Я собирала остатки мелких картофелин, подсохшую мелкую морковку, сморщенные свекольные шарики. Мама ставила мне на кирпич доску и давала гирьки. Мы с Регинкой играли в магазин – продавали и взвешивали урожай. Было весело, и никому из нас не помнилось, как летом приходилось бегать с лейками, ползать среди сорняков, собирать мерзких колорадских жуков с картофельных листьев. А их розовые личинки были ещё мерзее. И пальцы до сих пор помнят эту склизкость и липкость: чур, меня, чур! Никуда не денешься – Божьи твари.
Огород помогает. Вырастет куча сорной травы в голове – начинается прополка: осот налево, луковицы на месте. Иногда нечаянно выдирается и лук. Если корни повреждены, на место его уже не присадишь. Жаль только, что теперь не надо, как в детстве, прятать луковички в сорную охапку, чтобы не ругалась мама. И жаль, что я уже никогда не смогу повторить за теми бабушкиными каракулями: «Царица Моя, Вогородица…», потому что потом мне дали знание. А знания дали печали. И невозможность кощунствовать. И умение огораживаться. И по этому знанию я бы стала виновна. А бабушка всегда была по своему незнанию невинна. И чиста. Так и сидела бы с прялкой и крутила бы маленькое веретено. И пела бы: три куплета по-тюркски, один – по финно-угорски, а припев – русский, душевный, родной. Она бы пела – а у меня бы внутри всё зеленело: её саженцы, её посевы и всходы.
_________________________________________
Об авторе:
НАТАЛЬЯ ИВАНОВА
Родилась городе Октябрьском (Башкортостан). Училась в Литературном институте им. А.М. Горького. Стихи и проза публиковались в «Литературной газете», «Дне литературы», в журнале «Аргамак», в альманах «ЛитЭРА», «Пятью пять», «Артбухта», в сборниках «Траектория», «Точки». Автор поэтической книги «Имя ласточки горной» (2011). Лауреат Башкирского республиканского фестиваля поэзии «Родники вдохновения», фестиваля поэзии «Словенское поле», Международного прозаического чеховского конкурса «Краткость – сестра таланта», премии молодых писателей им. А. Филимонова. Финалист конкурсов «Проявление» и «Славянские традиции». Работала редактором отдела поэзии альманаха «Артбухта» и журнала «Лампа и дымоход». Живёт в Москве.
скачать dle 12.1