ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 222 октябрь 2024 г.
» » Вика Чембарцева. КАТИНКА

Вика Чембарцева. КАТИНКА


(рассказ)


Люди, чьи судьбы, так или иначе, вошли в нашу жизнь, иногда совершенно необъяснимым образом на долгие-долгие годы выпадают из нашей памяти. И бывает: вдруг брошенная кем-то случайная фраза или обрывок мелодии, начинают проявляться в цепляющихся друг за дружку мыслях – именами, лицами, событиями. Сначала неуверенно и блекло, потом всё чётче и яснее, обрастая тугим объёмом. Так в  раскрытой книге приподнимаются под неожиданным порывом ветра листы кальки, обнажая беззащитные страницы,  испещрённые твёрдыми знаками судьбы. И как все книги в жизни – по своей дурацкой неистребимой привычке – мне захочется прочесть её с последней страницы…
 

***

Мы ехали уже примерно час, а пейзаж за окном всё так же томил зрение неизбежной однообразностью. Тёмный пробор дороги делил русоволосую степь надвое. От горизонта и до горизонта – сухой шершавый пергамент азиатской равнины, глубокая опрокинутая пиала неба и струящиеся солнечные ветра. Мои весенние сны о казахских степях сбывались до мелочей, с той лишь разницей, что запах дикой полыни невозможно было сновидеть так явственно.

- Понимаешь, я не считаю, что мне нужен посредник, когда я обращаюсь к Богу. Каким бы именем я его не называла, я знаю, что он бережёт меня. Как бы я к нему не обращалась, я уверена, он меня услышит. Мне нет необходимости, следуя обрядам, ходить в церковь и исповедоваться в своих грехах. Если я искренна сама с собою, если я осознанна в каждом моменте своего существования, я уже говорю с Богом, и он уже слышит меня.

Женька, чуть опустив голову, посмотрел в зеркало заднего вида:

- Да нет же, Нинка! Это самообман, уловка. Ты просто пытаешься найти оправдание себе. И может, это просто твой стыд – ты не можешь озвучить перед чужим человеком то, в чём каешься сама перед собой.

Я протиснулась ближе к водительскому сидению. Дина повернула ко мне голову:

- Я говорю ему то же самое.

- Блин! Да вы никак не можете понять, что именно в приходе в Храм, в исповеди и есть победа над гордыней. Человек отдаёт себя на суд другому. Тому, кто, пожурив для приличия – ну тут уж зависит от мудрости батюшки! – позаботится о твоей душе, обеспечив ей неподсудность на небесах.

- Да, да! Или наложит на тебя епитимью. И отлучит и от церкви и – получается – от Бога? Зачем мне это нужно?! Зачем мне просить у Господа о здравии моих близких за деньги? Зачем мне просить приобщения к Богу крещением за определённую плату? Вымаливать его безусловную любовь. Ты думаешь, Бог лучше услышит меня, если я куплю себе посредника для общения с ним? Какой-то абсурдный алгоритм – бросил монетку, получи то, что заказывал, нет монетки – нет и прикупа. Аттракцион божественных услуг. Нет, Евгес, не понимаю я этого.

- Ёлки! Да ты же говоришь совсем не о том! Не путай религию с церковью.

- А я и не путаю. Это ты, кажется, уже не о том… Кстати, если уж говорить о церкви: в Ташкенте, в буддистском храме, нас приняли очень тепло. И чаем напоили. С конфетами, – я улыбнулась повернувшейся ко мне Дине. Она улыбнулась в ответ.

- Настоятель отдыхал, но вышел к нам и побеседовал. Он расспрашивал меня, почему мне так важно было пройти этот путь и найти храм, который и храмом-то не назовёшь, и о котором не знал никто из моих многочисленных знакомых ташкентцев. А я сказала, что, наверное, это было внутренней потребностью, которая вела меня, и которую я и сама себе объяснить не смогу.

- Ну, вот. Точно такая же внутренняя потребность может быть и у христианского прихожанина.

- Да, Женьк, я согласна. Но только разговор с Богом, – который един ведь, да? – у меня происходил, всё-таки, один на один. А настоятель просто дал мне своё благословение на пути к самой себе и к богу, пребывающему во всех нас. И кстати, ни за чётки, ни за книги, ни за диски с духовной музыкой, ни за записки о здравии родных, с нас с Юлдузкой не взяли ни одного сума [1].
 
- Да что ж ты снова! Нин-на-а! Ты же всё же с буддистским настоятелем говорила! Благословение от него получила?! А он же тоже – по-сред-ник.

- Да, но он не просил меня поделиться с ним своими грехами, - съязвила я.

- Вот дурында ехидосная!

- Знаешь, я просто немного изнутри знаю жизнь христианского священнослужителя. И он совершенно обычный человек. Такой же грешный, как ты и я. А может даже больше. Для чего же мне нужны его услуги, раз мы с ним ничем ни отличаемся? Зачем, если мои откровения нужны только мне и тому, кто над всеми нами?!

- Ну ты и зануда! Ну, вот представь себе: человек ломает руку, у него дикие боли, и кость торчит наружу – куда он пойдёт? Будет терпеть и сам перелом вправлять? Будет сам себе руку шить? Зачем, если есть путь правильнее и короче, если есть специалист, который сможет это сделать профессионально? Вот священник и есть тот врач, вправляющий душу.

- Ага, как писал мой любимый поэт: «…пытаясь вправить застарелый вывих под несудьбой прогнувшейся души…» Только вот знаешь, Евгес, врач бывает хреновым. Порой, просто как специалист, а порой, и как человек. Правда, это уже его личные счёты с тем, кто присматривает за нами.

- Всё, ты меня достала, Нинк.

- А ты меня.

- Значит, будем петь песни! Запевай! – он снова глянул в зеркало и, высунув язык, состроил мне коварную рожицу. Дина небольно шлёпнула его по макушке.

– А-а-арле-е-екино, арлекино, нужно быть смешным для всех! А-а-арлекино, арлекино, есть одна награда – смех!

А степь всё звенела своими сухими стеблями, всё врывалась в раскрытое окно знойным полынным духом. И где-то у самой кромки горизонта, одинокое дерево неожиданно нарушало эту монотонную плоскую геометрию пространства. И я вспомнила её…

 
***

И возвратится прах в землю, чем он и был; а дух возвратится к Богу, Который дал его[2]…

Примерно в середине мая приходит череда дней, отмеченных какой-то особой значимостью. В них нет шумной суеты начала весны: разноголосицы снующих с ветки на ветку птиц, обустраивающих свои гнёзда; ежедневно обновляющейся палитры красок и запахов торопящейся, набирающей силу жизни. К этому времени успевают распуститься и облететь последние лепестки с яблонь, и ржавеющая сирень, раскачиваемая сквозняком, уже не рвётся настырно в ночное окно. Это время разливается ощущением какой-то вселенской трагической пустоты. Время, когда умирает весна. Противоречивая смертельная тяжесть внезапной свободы.

Печально ныл колокол. Нужно было собираться в церковь. Я ушла в сад. Там, обхватив вспоротую тёмными бороздами коры ветку, болтались витые верёвочные качели, с накрепко вросшим деревянным сиденьицем. Ещё те, мои каникулярные летние качели. Сколько часов моего детского одиночества было посвящено им. И этим кружащим голову полётам до самой кромки неба. И этому саду, где запахи переспевшей тягуче сладкой шелковицы, затхлых кроличьих клетушек, продымлённого чернослива и тёплого куриного помёта, смешиваются с солнечной пыльцой и холодным каменным духом беспросветной темноты подвала.  Закрыв глаза, я вспомнила однажды сошедшее тут на меня откровение – осознание одновременной первозданности и неумолимой конечности бытия.
 
…Доамне милуеште, Доамне милуеште, Доамне милуе-милуе-э-э-ште[3]
 
Пальцы, напоминающие виноградную лозу – такие же тёмные, узловатые и скрюченные – держали свечу. Вернее свеча была втиснута в эти натруженные, беспокойные когда-то руки, теперь покорно сложенные на груди. Она лежала, похожая на маленькую некрасивую птицу. Пергаментные острые скулы, резко выступающий клювом нос, и синеватые провалы глаз. Простой, по-крестьянски низко завязанный платок, прижимал ко лбу её «проходную бумажку». Отец Василий, откашлявшись, начал службу. И слёзы потекли сами. Словно вдруг отворилась моя душа.


***

Катинка, по давним рассказам бабушки, была какой-то дальней нашей родственницей. Когда-то в молодости она была хорошенькой. Тугие тёмные локоны, обрамляющие миленькое лицо – аккуратные завитки прикрывают невысокий лоб; чуть косящие глаза, доведённые неумелой ретушью до формы лисьих; раскрашенные дико-кричащим малиновым фломастером пухлые губы – главенствующее цветовое пятно на чёрно-белой фотокарточке. Подобная фотография хранилась в нашем альбоме. Её копия украшала стену с многочисленными родственниками в бабушкиной спальне. И с такой же точно, Катинка любовно вытирала пыль в своей маленькой комнатёнке на окраине села. В детстве меня всегда мучил вопрос – сама ли она раскрашивала губы на всех своих фотографиях, или это была услуга фотоателье? Но спрашивать вслух об этом я стеснялась – боялась, не сумею скрыть своё снисходительное отношение к этим вульгарным сельским художествам.

Вообще вкус у Катинки был отменный! В ранней молодости, говорили, она работала в городе белошвейкой, а потом вернулась в село и в просветах между тяжкими крестьянскими буднями иногда шила что-то родственникам и соседям. Могла на скорую руку за несколько минут скроить прямо по фигуре шикарное платье, схватив всего несколькими стежками то тут, то там. Особенно много заказов бывало осенью, когда вино уже бродило игривым мустом, и урожай был собран – самое время для молдавских свадеб. Тогда в комнатке её появлялись полуодетые женщины, обнажая контраст тёмных, по локоть загорелых натруженных рук и нестерпимо-белых дебелых плеч. Кто-то приносил перешить-наладить старые платья – таких было больше. А кто-то, словно священнодействуя, вносил на вытянутых руках отрез плотного репса, привезенного из Черновиц. Тётки, тётушки, кумэтры[4] и финуцы[5] приходили и уходили, оставляя в благодарность:  кто свежеиспечённый хлеб, кто бутыль мёда, кто кроличью шкурку, а кто и «спасибо» на растянутых в улыбке губах. Денег Катинка не брала никогда, да их, в общем-то, и не предлагали.  В такие дни шумная суета комнаты к вечеру пропитывалась деревенским духом тёплого женского тела: кисловатым ароматом волос, промытых зэром[6]; потной горечью крестьянского труда; волглым соломенным настоем и особым, тошнотворно-сладким запахом гусениц шелкопряда. Если мне счастливилось задержаться у Катинки в это суетливое время, мне доставались – полная коробка чудесных цветных лоскутов и обещание Катинки сшить моим куклам великолепные платья. Поэтому, заслышав от взрослых о том, что у кого-то из соседей намечается свадьба, я торопилась к Катинке с каким-нибудь пустяшным делом, выпросив у мамы позволения остаться там переночевать. И меня отпускали. Весь следующий день я многозначительно кивала, одобряя фасоны, цокала по-взрослому языком или морщила нос в несогласии, подавала Катинке ножницы и держала булавочницу. А потом солнце соскальзывало за поросший виноградниками дальний холм, и усталая Катинка выходила во двор согнать в курятник птицу. И начиналась баня! На упирающейся в землю покатой крыше сарая с утра было приготовлено цинковое корыто, до краёв наполненное водой. За день вода прогревалась, и вечером мне позволялось до опупения плескаться в тёплой, обласканной солнцем обволакивающей влаге. А ещё – безнаказанно вымыливать здоровенный пахучий кусок земляничного мыла, изводя его на огромные радужные шары, неуклюжие и совершенно неприспособленные к высокому долгому полёту.

 Наутро шились платья старым куклам, а из белых лоскутов вдруг волшебно появлялась кукла новая – простенькая, набитая сухим кукурузным волосом, с глазами, прорисованными отслюнявленным химическим карандашом, и – из жалости за эту наивную простоту – любимая мною более других.

Не шила Катинка только самих подвенечных платьев. Никогда. Никому. Ни настоящим невестам, ни моим невсамделишным кукольным.
 

***

- Доамне милуеште, Доамне милуеште, Доамне милуе-э-милуе-э-э-ште…

Пение хора и сухой шелестящий шепот скорбящих. Голова кружилась от душного майского воздуха, пересыщенного дымом церковного ладана, треском сиротски оплывающих свечей и неживой резкостью формалина. Комок в горле постепенно рассасывался, и пространство церкви, колеблемое световыми волнами, льющимися из сводчатых окон, начинало напоминать театральные подмостки с перемежающимися декорациями. Ощущение наигранности, оторванности от происходящего, словно взгляд из зрительного зала. Всё это притупляло переживания и глушило скорбь. Хотелось выбраться из храма, смахнуть, стряхнуть с себя это нелепое представление. В голове вдруг начала вертеться совершенно не к месту возникшая мелодия: «А-а-арле-е-екино, арлекино, нужно быть смешным для всех …». И стало стыдно и неловко за это своё мелкодушное предательство. А мелодия назойливо сверлила мозг, удовлетворённо насмехаясь и гордясь своим превосходством над сознанием. Противоречие внутреннего циничного состояния с внешним трагизмом ситуации, нервировало и пугало. Церковный обряд тяготил. Но выйти до завершения службы не было никакой возможности. Перед глазами поплыли какие-то фрагменты из прошлого, связанные с приблудившейся мелодией. И я обессилено ухватилась за мелькнувшую мысль. Мысль о разговоре, который всего какой-то час назад, перевернув мою картинку мира, пошатнул уверенность в том, что всё в жизни подчинено чётким понятиям о хорошем и плохом, верном и не верном, белом и чёрном…

- А ты не знала?! Вай де капул меу![7]

- Нет. А кто мне мог рассказать, если все это тщательно скрывали?!

- Ну, пока вы детьми были, у ваших даже язык не поворачивался это сказать. А теперь я думала, что ты уже обо всём догадываешься… Знала бы, промолчала б. Вот же бес попутал. А чего же ты думаешь, она столько лет у вашего двора топталась? Это всё из чувства вины. Так грех свой замаливала. Перед матушкой Параскевой, перед сыновьями – дядьками твоими, перед мамой твоей и тёткой. Они когда из Дану[8] переехали, матушка Параскева ещё матушкой не была. И дед твой никаким священником не был, он только-только директором школы назначен был. В соседней Кажбе. Вот там-то они и спутались. Яртэ мэ, Доамне[9]! Она до того дошла, нерушината[10], что встречала его утром на краю поля и там прямо и согрешали по нескольку раз. Так люди говорят. А потом она его до ночи у себя держала. Одному Богу известно, что они там делали такого, да только дед твой возвращался домой дурной и злой. Выпивал он с Катинкой на пару – она тогда и сама попивала и его к этому приучила. Ну а потом домой он возвращался и скандалил – тарелки швырял, кричал, как малахольный, детей пугал. Из детей у них тогда только Ленуца – мать твоя – и маленький Раду были. Близнецов Марийку и Джикушора, она уже потом родила. Нет, руки на матушку он не поднимал, конечно. Ни боже упаси! Воспитанный всё ж таки человек, городской, образованный. Но вот так вот нервы ей, бедной трепал. Оф-оф-оф… Какое-то время матушка ничего не знала. Ну, так добрых людей всегда полон свет. Село… Пришла какая-то кумэтра, всё доложила в подробностях. А матушка её взяла и выгнала. Святая женщина! Думнезеу со ерте[11]! «Слышать, говорит, ничего не хочу. И знать не знаю! Как глазам вашим не стыдно и губам не противно мерзости такие мне говорить?! Уходите вон со двора!» Да…вот так прямо и выгнала. Но на следующий день к обеду пошла в Кажбу, нашла дом Катинки, во двор зашла и, молча так, в глаза той посмотрела. Та засуетилась – боялась, что что-то натворит матушка – перепугалась насмерть, споткнулась, растянулась на дорожке, выронила миску с кукурузным зерном. Миска, рассыпая зерно, по двору покатилась прямо к ногам матушки. А матушка миску подняла, подошла к той Катинке, встать помогла и миску в руки всунула. Развернулась и ушла домой в своё село. И в тот же вечер за Нику пришли. Арестовали деда твоего. Кто-то донёс на него, мол, рассказал он в пьяной компании политический анекдот. В двадцать четыре часа арестовали и выслали в Сибирь лес валить. Оф, вяцай вяцэ[12]. В сорок восьмом это было…

Старуха замолчала. Уставилась в притолоку когда-то карими, а теперь выцветшими до бледной желтизны глазами. Мелко со всхлипом, словно ребёнок, вздохнула, отёрла лицо тыльной стороной ладони, потом сноровистым движением развязала, оправила и снова низко повязала платок.

- А дальше что, тётя Виорика? Что дальше было?

- А дальше… Они когда пришли его забирать, Параскева воду из колодца набирала. Так и застыла: рукоятка крутится, цепь вниз полетела с ведром – как бесы в него уселись. А она стоит и как окаменелая. Ни слёз, ни звука, ни вздоха. Тут Катинка во двор ворвалась. Уж кто ей там, в Кажбе, обо всём сообщил – не знаю, да только слухи по селу от кумэтры к кумэтре разносятся, как колорадские жуки над картошкой. И вот: одна стоит у колодца ни жива, ни мертва, а другая по двору ползает, причитает и в ногах у душегубов этих валяется, умоляет её забрать, а Нику жене и детям оставить. Один из этих в форме – Катинку ногой пнул, чтобы отпустила, значит. Не помогло. Он пистолетом на неё замахнулся, покраснел, стал кричать, что расстреляет на месте за то, что врага народа покрывает. Его второй вытолкал со двора, а то неизвестно, чем бы всё закончилось. В общем, посадили Нику в автомобиль тот и увезли. И только машина за соседним домом в улочке скрылась, дети на крыльцо выбежали – Раду с Ленуцей. Они в Каса Маре[13] в сундуке прятались, пока беззаконие это на дворе творилось. Бедные детки на крыльцо, а тут матушка Параскева из оцепенения вышла, да как заголосит! Волосы на себе рвать начала, заметалась, как безумная. Дети плачут, ничего не понимают, но неладное чувствуют. Катинка с карачек вставать начала, волосы растрёпанные ладонью приглаживать – пора убираться, всё не ко двору она тут. А матушка Параскева как кинется ведро колодезное руками быстро-быстро вытягивать, сорвала, отшвырнула его в сторону, цепью шею обвила и уже на край колодца взобралась, готовая кинуться вниз. Тут Катинка как закричит детям: «Репеде фужиць ын касэ[14]!» Да сама как бросится к матушке Параскеве. Слава Домнулуй[15] успела-таки поймать ту. Не дала сгинуть. И душу живую спасла и детей круглыми сиротами не оставила. Господи помилуй! Кто бы подумать мог о таком! Вот ведь, нечестивица распутная тогда была, а сопернице своей греха совершить не дала. В общем, вынула она Параскеву из петли, в дом завела, уложила и ещё три дня ухаживала за ней непрестанно. У Параскевы от нервов жар поднялся, помутнение головы произошло и ноги отнялись  – никого она не узнавала, и только стонала тихонько «Нику, Нику, открой окна, детям нечем дышать… в тёмном подвале». А позже оказалось, что она уже тяжёлая близнецами была. Ничего, выходила её Катинка. Как наседка над ней тряслась. И за детьми смотрела и по двору, по дому всю работу делала справно. Через месяц Параскева уже ходила потихонечку. А ещё через сколько-то недель, Катинка с кровотечением в районную больницу попала. Она, значит, тоже понесла от Нику перед его арестом. Только оставлять плод не стала. От одного греха и другой грех на душу взяла. Пошла к бабе Онике, и та её вычистила. Да видно, плохо вычистила. Нагноение началось, и кровотечение открылось сильное. Еле спасли. И теперь уже Параскева за той в больнице ухаживала. Потом Катинка из Кажбы к нам в село перебралась. Поначалу угол у Лучии-хромоножки снимала. Батрачила по дворам. Но обязательно к матушке Параскеве приходила и по хозяйству и с детьми помочь. Параскева, вроде даже, предлагала ей совсем к ним жить перейти. Но Катинка отказалась наотрез. Уж не знаю, как и о чём они там договорились, да только когда близнецы у матушки родились – Джикушор и Марийка, дядька с тёткой твои – Катинка с раннего утра и до поздней ночи у Параскевы оставалась. Потом, в пятьдесят третьем, Нику из лагеря освободился и сразу уехал в Одессу в семинарию. Окончил семинарию и вернулся в село уже батюшкой. Как раз старую церковь сельскую из зернохранилища снова храмом сделать позволили. Так и стал он – Пэринтеле[16] Николае, а Параскева – Мэтуша[17] Параскева. Катинка продолжала у них работать, да и не работать даже – платы она не получала за это – просто помогала матушке по дому да с детьми, и на службах в церковном хоре пела. Голос у неё божественный был. Да ты же и сама помнишь. А к праздникам, полсела она обшивала. Так, вот, и жили. И ни разу больше Катинка с батюшкой Николаем наедине не оставалась. Ни разу! Только он на двор – она, с глаз долой, в сарай. Он в сарай – она голову опустит и мимо него в огород спешит. Он мимо огорода пойдёт – она уже в подвале с чем-то возится. Не знаю, уж как они всё это уладить смогли, но вот прожили всю жизнь так бок о бок. Потому она, Катинка, и стала вам своей. Член семьи прямо. Потому вы – внуки – её бабкой своей и считали.

- Да, я думала, она нам троюродная по деду.

- Вот, вот. Все ваши так думали. И лукавый меня дёрнул же так-то проболтаться, а?! Ну да теперь уже всё равно. Все они покоятся у ангелов в обители. А Бог милосерден и простит меня за эту болтовню. Мне тоже уже… скоро. Я знаешь, одного не могла понять долгое время, как она могла простить ей – Параскева Катинке-то. По мне – такая жизнь хуже ада. Господи прости! И ведь обе его любили. Но одной пришлось смириться, а другой – уступить. Так уехала бы куда! Семьёй бы обзавелась. Маре трябэ[18]! Всё ж Катинка работящая баба была и сноровистая и на лицо недурная. Там-то всё равно семья и детей четверо ртов. Оно, конечно, Нику как батюшкой стал, достаток в доме появился больший. Да и годы тяжёлые голодные прошли. И детей он поднял, и образование всем дал. Матушка от него уйти, никуда бы не ушла – не положено попадье-то, да и кто ж четверых-то чужих растить будет. Ну, другое дело, что она и любила его, как безумная. Потому и простила, видать, и ему и Катинке той. Да… любила. Вот и всю жизнь его не иначе, как Никушор кликала. Никушор то, да Никушор сё. Только на людях – пэринтеле Николае. Оно, конечно, он священник. Но, господи прости, грешен всю жизнь был. Ни одной бабы просто так мимо не пропускал. Хоть за задницу ущипнёт, хоть грудь потискает наскоро, хоть у забора так прижмёт! И стыдно-то как, а?! Ведь никому и не пожалуешься – батюшка всё ж. Потом придёшь к нему на исповедь, а и сама не знаешь, как сказать – ведь он же в стыд этот и ввёл-то! А ему, как ни в чём не бывало. С гуся вода. Словно и не он это вчера у ограды за юбку меня ухватил, и прямо в губы, в рот – Господи прости – языком лез. Тьфу! Исповедует, он меня, значит, послушает, да грехи мои мне, значит, отпустит. Я с колен встану, руку ему поцелую, к кресту приложусь и бе-е-гом ноги домой. Там на иконы покрещусь, покаюсь, и вроде как, легче станет… А что он грешен, так это его грехи, не мне им счёт вести, там все ответим. Вот и он, сэрманул[19], уже стоит перед Богом на коленях, исповедуется… И то подумать – и ему же как тяжело, жить-то, поди, было. Это же он Катинку ту, каждый божий день видел, мучился. Каждый день грех свой искупал вот этим вот самым, как говорится – не возжелай ближней своей! И её-то он любил же. Катинку-то. Любил, любил! Точно тебе говорю! Тц-тц-тц! Вот так вот рай земной и становится для человека адом уже при жизни… А матушка! Сердце рвалось, ведь, небось, а виду не подавала. Сколько милосердия в ней было! Я так скажу – все они измучились в этой жизни.  Нет, я бы так не смогла. Истинно, не смогла бы. Да… Так вот, а матушка когда помирала, за ней Катинка и ходила. И в страданиях и болях её утешала, и кормила-поила её, уколы какие, примочки делала. И всё прощения просила за всю прежнюю жизнь. Параскева тяжело умирала. Долго. Мучилась, несчастная, словно держало её что. Никак отойти душа её не могла. Вот ведь говорят, что люди светлые праведные умирают легко. А поди ж ты! Она-то, Параскева-то, душой светлая, почитай святая была – такое в жизни пережить. Ан тоже маялась. Главное дело, в полном сознании умирала. Когда я к ней заходила, она, помню, глаза приоткрывала и жалко так смотрела, болезная. Исхудавшая вся, почерневшая на лицо, недвижимая, и только глаза впалые живым блеском светятся, а там, в них  – боль и такое страдание ужасное, что у здорового, глядя на неё, сердце рвалось. Доамне-Думнезеуле[20]. Не дай Бог никому! Только совсем уже перед кончиной – утром, на рассвете – она, вдруг, на кровати приподнялась, позвала Катинку к себе и наказала той строго: «Се ай гриже де Нику! Аузь, Катинка, се ай гриже де ел![21]» Опустилась на подушки и померла. Так и закрыла ей глаза Катинка, молитву последнюю прочла, обмыла и свечу в руки вставила. Стало быть – ближе всего ей перед смертью сделалась. Вы-то уже потом приехали, к похоронам…

Тётка Виорика снова помолчала. Во дворе начала подниматься робкая суета. Вот-вот в церковь отправляться пора, скоро и заупокойная служба начнётся.

- А ведь и сама Катинка его всю свою жизнь продолжала любить! Я её как-то, уже на старости лет, спросила: «Неужто тебе вот так рядом с ними жить было просто?! Неужели никогда не хотелось отобрать его, врэжь[22] им какую сделать за то, что жизнь твоя из-за него не сложилась?» Она, знаешь, что мне ответила? «Я, говорит, только один-единственный раз усомнилась, как поступить. Вот когда Параскева с цепью на горле в колодец готова была кинуться, я подумала – вот оно твоё счастье, Катинка, не делай ничего, просто чуть повремени, стой столбом, и оно само собою всё решится. Детей её сама поднимешь, а вернётся Нику из лагеря, будешь единственной, и своё дитя ему родишь, да ещё и не одно, может. Промелькнуло это тогда в голове, словно молния меня надвое разделила. Спор внутри меня пошёл: спасти или погубить. Это рассказывать долго, а тогда в считанные секунды всё произошло и всё решилось. Видать, Господь меня простил тогда, сберёг, не дал сатане разум затуманить. Кинулась я её спасать и слово себе дала, что всю жизнь служить этой женщине буду. За весь свой грех перед нею расплачусь сполна. А может, любовь за меня всё решила. Может просто хотела я всю жизнь рядом с ним быть. Хоть и не мой он, а всё каждый день его видеть могла и счастью его радоваться. Такая уж судьба. Оно, знаешь, Виорика, не понять, в чём большее счастье – жить с ним под одной крышей и делить одно ложе, рожать ему детей, вместе стариться, но носить в себе камень греха, что детей сиротами оставить позволила, что не спасла ту, с которой он в церкви венчан. Или с открытой душой жить рядом, помогать, видеть, как рождаются и растут его дети, как счастливы он и та, которой я сама же жизнь для него сберегла, и радоваться их счастью. Что поделать. Душа под судьбой прогибается…и смиряется. А любить его мне никто уже запретить не может. Даже и сам Господь. Пусть и так – на расстоянии, не мой. А другой любви в жизни у меня и не было никогда».

Старуха смахнула мутноватую слезу.

- О-о-оф-оф! Вот так, Нинуца. Вот так, драга мя[23]… И слово, данное матушке, она сдержала. Все то время после смерти Параскевы заботилась о батюшке Николае – и дом вела и двор, и его обстирывала, кормила, поила. Люди злые, саре н окь[24], всякое говорили. Завидовали, наверное, что деньжищи поповские могут Катинке достаться, что обведёт она детей и внуков его вокруг пальца, говорили, что спит она с ним. Но ни разу в доме она не оставалась, это уж точно, так что и слово, что себе дала, Катинка сдержала. Вам, детям и внукам, из города всего этого не видать было. Всё казалось, наверное, что старик сам в силах. Но только мужчина, что всю жизнь привык в женской заботе быть, к самостоятельной жизни на старости лет совсем не приспособлен. Да и тосковал он очень по матушке. Быстро сдавать ваш дед стал, как Параскевы не стало. Да…  И у Катинки, говорят, перед смертью своей он прощения попросил. А остальное уже Господь прочтёт, когда с лица батюшки Николая покров снимут – все наши грехи  с собой пэринтеле унёс, за всех нас, представши, просить будет.

 
***

…И возвратится прах в землю, чем он и был; а дух возвратится к Богу, Который дал его…
 
…А-а-арле-е-екино, арлекино, нужно быть смешным для всех!..

… Доамне милуеште, Доамне милуеште, Доамне милуе-милуе-э-э-ште…


 
***

Монотонная тряска внезапно прервалась. Видимо я задремала. Дина говорила по сотовому и расспрашивала у кого-то, на каком повороте мы свернули «не в ту степь». От буквальности фразы стало смешно. Я вышла из машины, решив не вмешиваться в начавшуюся колкую перепалку Женьки с Диной.

На линялом от солнца сучке чёрного саксаула сидела степная птица. Моё присутствие её ничуть не смущало. Я, сама боясь спугнуть её, отошла подальше. Земля под рослой травой, высушенной ветрами, слоисто шелушилась. Вдохнув тревожную горечь полыни, я пружинисто присела, а потом, запрокинув голову, растянулась навзничь. И тут же накренилось проколотое тонкими стеблями небо, покатилась дугой подброшенная медяшка упругого азиатского солнца. И вдруг стало отчаянно жаль себя. И показалось, что я одновременно всеобъемлюща и пуста в этой чужой бесконечной книге степей. И противоречивая первозданность и конечность мира  снова, как в детстве, неумолимо обрушились, придавив своей невыносимой лёгкостью. И хотелось плакать и радоваться, пребывать и длиться, и отчаянно благодарить Того недостижимо единого, Который всегда над нами и в нас.

 

______________________
Примечания:

1 Денежная единица Узбекистана.
2 Екклесиаст (XII, 7)
3 Господи помилуй (молд.)
4 Кума (молд.)
5 Крестница (ласкательное молд.)
6 Кисло-молочная сыворотка (молд.)
7 Горе на мою голову (молд)
8 Село на севере Молдавии.
9 Прости меня Господи (молд.)
10 Бесстыжая (молд.)
11 Прости её Господи! (молд.)
12 Ох, жизнь есть жизнь (молд.)
13 «Большой дом» (молд) - Нежилая комната для гостей и проведения обрядов, в которой молдаване держат всё ценное, собирают приданное.
14 Быстро марш домой! (молд.)
15 Слава Богу! (молд.)
16 Отец, батюшка (церковное - молд.)
17 Матушка (церковное - молд.)
18 Большое дело (молд.)
19 Бедный, несчастный (молд.)
20 Господи-Боже (молд.)
21 Заботься о Нику! Слышишь, Катинка, заботься о нём! (молд.)
22 Колдовство (молд.)
23 Дорогая моя (молд.)
24 Соль в глаза – народная присказка от завистников (молд.)






_________________________________________

Об авторе: ВИКА ЧЕМБАРЦЕВА

Поэт, прозаик, переводчик, культуртрегер. Родилась и живет в Кишиневе. Публикуется в журналах «Дружба народов», «Новая юность», «Октябрь», «45 параллель» и других российских и зарубежных литературных журналах и сборниках. Автор книги поэзии «Тебе» (2010) и коллективного сборника «Шелест олив» (2014). Лауреат 8-го Международного литературного Волошинского конкурса, V международного конкурса молодых российских поэтов зарубежья «Ветер странствий», Международной литературной премии «Серебряный стрелец 2010», Казахстанской литературной премии «Алтын Калам-2011» и др.
Координатор фестиваля молодых писателей Молдавии и Приднестровья «Бессарабская осень» (организатор – фонд СЭИП, Кишинёв 2014) и кишинёвского поэтического фестиваля «Акценты» (фонд СЭИП, Кишинёв 2015). Член международного оргсовета литературного фестиваля «Литературный ковчег» (Ереван). Член Ассоциации русских писателей Молдовы и Союза писателей Москвы.
Награждена медалью «Григор Нарекаци» Министерства культуры Армении «За значительный вклад в  деле развития культурного сотрудничества между Арменией и иностранными государствами» (2014). Составитель (совместно с Е.Шуваевой-Петросян, Г.Гиланцем и Д.Матевосяном), автор идеи проекта, переводчик, билингвы современной армянской/русской поэзии «Буквы на камнях» (М., «Художественная литература» 2013).
Стихи и проза переводились на английский, итальянский, сербский, румынский, армянский и узбекский языки.
Автор русского перевода поэтических книг итальянского поэта Клаудио Поццани «La marcia dell'ombra /Марш тени» (Ереван, «Зангак» 2013) и «Генуя хандрящая» (М., «Русский Гулливер» 2015). Живёт в Кишиневе, Молдова.скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
2 662
Опубликовано 19 июн 2016

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ