ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 217 апрель 2024 г.
» » Екатерина Злобина. РОЗА ГРЕХOFF

Екатерина Злобина. РОЗА ГРЕХOFF

Екатерина Злобина. РОЗА ГРЕХOFF
(рассказы)


Роза ГрехOFF

Бывшая артистка, когда-то прима театра оперы одной солнечной республики Роза Грехова очень не любила свою комнату в московской квартире, куда ее несколько лет назад переманила жить дочь.

Роза Оразовна боялась фикуса.

Это паркетное деревце с жирными листьями шевелилось по ночам, щупало тенями подоконник и приставало к фарфоровой кукле, которую зачем-то посадили рядом.

В свете уличного фонаря глаза испуганной куклы теряли цвет и стекленели, а темные парикмахерские локоны вспыхивали желто-бурыми пятнами.

За фикусом и куклой понуро следила рябина за окном. Кивала им, как выжившая из ума старушка, часто и мелко трясла тяжелыми серьгами. И ветер ныл неприятно и бормотал что-то, будто грозил, и – внезапно, рывком – бился в стекло.

Неестественные блики, тёмные обрывки теней двоились, троились, сливались, кружились хороводом и расползались по комнате - на гофре собранной столбцом занавески, на стенах, на потолке, на светлой равнине огромной старухиной постели.

Как под гипнозом, Роза Оразовна смотрела и смотрела на них. Она боялась закрыть глаза. Знала: стоит только открыть их снова - и те с подоконника, подкравшись, нетерпеливо застынут прямо возле её подушки.

Чтобы не слышать проклятых ночных шёпотов, старая Роза часто ворочалась и время от времени надсадно кашляла. Чтобы не видеть, как двигаются фикус и кукла, она, в конце концов, потянулась к выключателю.

Комната мгновенно раздвинулась вверх и вширь и тут же сжалась в большую прямоугольную коробку. Резкий электрический свет постепенно мутнел и желтоватыми дымками струился из яркого круга на потолке.

Неузнаваемые, растворенные в темноте тени обретали привычную тяжесть вещей. Сетка собранной занавески потускнела и огрубела. Кровать вернулась в свои берега, победоносно поправ щербатый паркет. На тумбочке выросли расставленные в строгом порядке разные аптечные пузырьки и упаковки с таблетками.

Роза Оразовна взяла одну из них. Вооружилась очками, прочла название. Четко артикулируя, произнесла его вслух. Подумала. Кивнула сама себе, выдавила из шелестящей пластинки большую таблетку и привычным движением поместила ее под язык.

Бережно закрыла картонную коробочку, вернула ее на математически выверенное место и потянулась за следующей. На всякий случай – слишком часто билось сердце - следовало выпить еще одну таблетку для понижения давления.

Спустя какое-то время ей показалось, что пальцы ног похолодели. Из очередной упаковки была извлечена очередная таблетка: теперь требовалось давление повысить.

Следом – из серебристого блистера на сухую ладонь вылупился гладкий ромбик новомодного успокоительного, за ним – скатилась белая горошина снотворного.

Ломило виски. Всё-таки пренеприятная штука это давление… Роза выпила еще одну таблетку. Размеренный ритуал приёма лекарств отвлёк её от фикуса с куклой и успокоил.

Темнота напала из коридора. Густо сопя, что-то наваливалось на дверь маленькой комнаты. По затемненным углам вспархивали шорохи. Тогда старуха запела.

Начала из контральто, глухим низким гулом старательно растила гундосое «ы-ы-ы-ы-ы». Потом ее голос запал и затрясся – вибрато - на одной средневысокой ноте, часто прерывался, хромал на полутона, ныл и ныл, и метался над верхней губой.

Звук множился, расходился короткими волнами, стихал и разрастался снова, пока певице хватало дыхания, и - взметнулся вдруг противным комариным писком.

- Завыла, - с каким-то злым удовлетворением хмыкнул в соседней комнате зять Розы Оразовны, Алексей Михалыч, будто сверил часы.

Он был младше её на двенадцать лет: ей – восемьдесят семь, ему – семьдесят пять. Эта разница теперь была совсем незаметна, и выглядели они как ровесники – только один бодро бегал, а другая почти разучилась ходить.

Алексей Михалыч звал тещу «бабка», тихо и безнадежно честил ее по матушке, будучи трезвым, громогласно и яростно – когда был пьян.

Однако все капризы привередливой старухи исполнял, по мере своих возможностей, в точности. Роптал, и как еще, но не отказал - ни разу, а уж капризничала бабка с выдумкой!

Раз, в тридцатиградусный почти мороз, в десятом часу вечера пришлось ему обежать все ночные аптеки от Сухаревки до Рижской. Он искал какое-то очередное разрекламированное в глянце лекарство (красивые названия Роза Оразовна, аккуратно проставляя порядковые номера, выписывала из журналов и газет на салфетку, которая после царственным жестом протягивалась зятю).

Завершая свой безнадежный марафон, Алексей Михалыч для проформы заглянул в самую последнюю, давно захиревшую аптеку, которая находилась прямо в соседнем доме.

Сонная молоденькая провизорша, нырнув под прилавок, достала вдруг искомую коробку - «восемьсот двадцать рублей».

Он долго выскребал из кошелька – отмерзли пальцы - тысячную купюру. Забыл сдачу, вернулся, забыл на прилавке покупку, снова вернулся (примета!) и, мысленно поругиваясь, с нехорошим предчувствием потрусил домой.

- Что-о-о-о эт-а-а?! Ну, что-о-о эта-а?! Что это ты купи-ил мне-е-е? –музыкально вскричала старуха, и на каждом акцентированном «о» взлетали высоко почти не выцветшие азиатские старухины брови.

У Алексея Михалыча затрясся подбородок. В тяжелой зимней куртке, на которой мокрыми россыпями таял снег, с шапкой в руках, не сняв сапог, оставляя за собой рельефные лужи, он ворвался в тесную кухню.

Выхватил у старухи из рук коробку. Резко стучал горбатым пальцем по огромным буквам, тряс лекарство у нее перед носом: это – то! То!! То!!!

- Что-о ты купи-ил мне-е?! – стонала Роза Оразовна, и грациозно - спина прямая – исполняла легкий крен к стене, одновременно касаясь своего невысокого белого лба тыльной стороной маленькой сухой ладони. – Это табле-е-етки! Это табле-етки! А мне нужно – а-ампулы!!!

Временами, когда витиеватые тещины поручения особенно ему досаждали, старик мстил. К примеру, неделю подряд заваривал ей на завтрак «быструю» гречку в пакетиках.

- Что-о-о это?! Что-о-о это?!
- Зажралась! – с пафосом отвешивал зять и сбегал от неповоротливой тещи в свою комнату. Со свистом хлопала дверь…

Он громко включал свой любимый спортивный канал и падал на низкий диван, стиснутый двумя облезлыми креслами цвета старой детской игрушки. За одним из них его дожидалась открытая банка выдохшегося джин-тоника (водку ему, пообещав немедленный развод, запретила жена).

Алексей Михалыч жадно пил из банки большими глотками и сам себе горько, громко жаловался, что вот пенсия у него обычная, не как у некоторых, и что сварил он - то, что может купить, и что кто-то – т-тварь неблагодарная, и в следующий раз – сама ползи в магазин! - после чего хихикал, представляя себе тёщу, то есть, как она целую вечность шаркает на негнущихся ногах к магазину через дорогу.

Вот она, покачиваясь из стороны в сторону, битый час добирается от двери до прилавка… Вот даже у видавшей виды продавщицы подергивается левое веко… Вот, уже уложив покупки на самое дно неряшливо проклеенной клетчатой сумки, тещинька вдруг обнаруживает, что кошелька-то – нет! А?! Нет кошелька! А кошелёк-то – доченька родная отобрала у нее, жёнушка его родная! Потому что кто-то его вечно прятала, тряслась всё, своруют, своруют! А кому воровать, если дома и нет никого никогда?! А сама найти не могла потом кошелечек свой черепаховый, и все, конечно же, ворами ходили…

Горьковато-приторная жидкость из металлической банки незаметно оглушала Алексея Михалыча. Ему очень хотелось спать, однако пару раз он еще вскинулся и, передразнивая тещу, громко запел козлиным голосом, странно сбивая ритм:

В роще моей пел…
Соловей!
Спать не давал…
Теще моей!
Возьму я ружье, убью!
Соловья…
Спи спокойно, теща!
Моя…

Растерянная Роза Оразовна всё это время отрешенно сидела над размазанной по высокой тарелке гречкой.

Стоило только открыть холодильник, и весь позапозавчерашний набор продуктов из ближайшего супермаркета «24+» вывалился бы с полок прямо на её вытянутые руки. И пирамиды готовых салатов, уже булькающих майонезными пузырями в прозрачном пластике, и вздутое молоко минимальной жирности, и засохший сырный слепок, и три поседевших колбасных батона, и овощи - целый пакет бурой слякоти, и даже розовые чирьи семги в рваной вакуумной упаковке - чего там только ни портилось зря!

Но Розе с ее легким диабетом – почти всё было или нельзя, или можно только после особого приготовления, а зять – кушал мало, всё больше пил, готовить же, хотя и умел прекрасно, – не любил вовсе, и каша в пакетиках для быстрого приготовления его очень выручала.

Продукты, еще свежие, раз в неделю-две (когда была свободна) притаскивала в огромных пакетах Люба, бабкина дочь и жена Алексея Михалыча.

Она работала у своей старшей дочери нянькой своего старшего внука, еще у неё же – домработницей, и – неделя через неделю - продавцом в аквариуме одного из десяти шмоточных магазинчиков, которые в начале девяностых, удачно сыграв на обмене денег, один за другим открыл в подземных переходах ее предприимчивый зять.

Платил он щедро, кое-что втайне от него подбрасывала дочь, так что на содержание стариков Любе, между прочим, тоже официальной пенсионерке, вполне хватало.

Как-то раз – всего лишь полгода без выходных - ей даже удалось подзаработать на небольшой ремонт в их общей старой квартире (она уже давно не жила там, а жила у зятя - так всем было удобнее).

Денег хватило и на стеклопакеты на кухню и в мужнину комнату, и заменить изъеденный желтизной (курит, зараза, а окурки – не смываются!) унитаз, который что-то потёк, и даже на коридорную плитку.

В розиной комнате переклеили обои, наконец-то, правда, очень плохо; но всё посвежее.

Еще пару месяцев работы – и Люба смогла бы даже вставить себе зубы. Стыдно уже, и сколько же можно рот рукой прикрывать: год назад еще обточили в тонкие острые треугольники, под керамику, а сделать – то времени нет совсем, то денег жалко. То бабку надо в платную клинику свозить, что-то зрение у нее (в её почти девяносто!) стало портиться, то срочное, опять же, подавай ей обследование, потому что ведь опухоль, «совершенно точно, в этот раз – опухоль»…

Люба справилась, отпахала, заработала, и ведь уже собралась было к частному протезисту, и даже телефонную трубку сняла – записаться. Если бы не младшая дочь!

Лилечку, позднюю, очень уж с детства баловали. Ни в чем отказу не знала. А теперь что, теперь вот: деньги считать она так и не научилась. До офиса, например, две станции метро – только на такси! Или вот кто ни попросит – хоть пять тыщ, хоть десять взаймы – на, пожалуйста, сейчас маме позвоню…

А недавно новый телефон ей захотелось. И компьютер поменять. Влипла дочка с кредитами: там долги, здесь долги, везде долги, одни долги!

Да еще сумку с зарплатой в частном такси оставила, номер, конечно, не помнит, а там, мало того, что деньги, там документы были, теперь наморочишься… Оставила мать без зубов.

Бедной Лильке вообще не везло. Всем удалась: породистая, высокая, синеглазая, красавица и умница тоже – а непутёвая. Только выскочила замуж, за дурака какого-то рыжего, родила от него и – развелась: загулял.

И слава богу, кому он нужен, а вот свахе, той спасибо - с младшей внучкой очень помогала: одевала-обувала, кормила-поила, в школу водила, в кружки, и вообще - занималась.

Лилька ж - с работы да на работу порх-порх, домой в квартиру с попивающим отцом и противной Розой только ночевать приходила, часу в четвертом ночи, а в семь – уже снова вставать…

- О, господи! – испуганно басила бабка, когда в полумраке длинного коридора проносилась мимо нее тонкая Лилькина тень.

- О, господи! – с досадой выдыхала, скользнув за дверь своей комнаты, Лилька. – Бродит, бродит… Как привидение…


* * * * *

Вот уже почти целый месяц Роза Оразовна находилась в квартире одна. У Алексея Михалыча неожиданно обнаружилось прободение язвы, и бабка всё не могла забыть, каким белым было лицо зятя, когда его на носилках несли из квартиры в машину «скорой».

Ему-то хорошо, он в больнице… А она – здесь. Одна.

Всё приходилось делать самой. Это было даже на пользу: лучше слушались руки, резво крошили острым ножом овощи для салата; Роза с удовольствием заглядывала под крышки кипящих на плите кастрюлек. После долго и тщательно, до блеска, намывала тарелку, кружку и ложку.

Бабка теперь даже уверенно уворачивалась от острых выступов квартирной утвари: стала чаще и быстрее двигаться. Роза придумывала себе как можно больше дел.

А дочка, Люба, всё не шла и не шла, хотя каждый день обещала, и вчера не звонила даже, так только, пару слов, и не слушает, и перебивает так грубо, и сегодня - всё не звонит.

И от Лильки – по утрам - только лёгкая табачная дымка над столом и грязные стаканы в мойке…

Роза Оразовна долго сидела на кухне у телефона. Листала старые журналы, пыталась читать, но не понимала: слова все как будто знакомые, по отдельности ясные, но в строчки никак не складываются.

Она вздохнула, сняла очки, с трудом выбралась из-за стола. Часто и мелко покачиваясь, совсем как спятивший маятник, засеменила в свою комнату к спасительной тумбочке с лекарствами.

В комнате не так давно появился новый жилец: после очередной перестановки от Лильки к ней перетащили огромный, под полоток, шкаф-купе. Его тут же забили старым хламом.

«Сейчас приму таблетки и полку себе посмотрю», - решила Роза Оразовна, оглядываясь на зеркальную поверхность шкафа.

И тут она увидела её!

Маленькая, прямоугольного вида старуха с поредевшими, неаккуратно стрижеными волосенками, в сизых рейтузах крупной вязки, перепоясанная пуховым платком, она стояла прямо у розиной прикроватной тумбочки и уверенно копошилась в лекарствах! Как у себя дома!

Незнакомая старуха смотрела с вызовом и даже как будто сердилась. Розе Оразовне на секунду почудилось, что это именно она, Роза, каким-то странным образом оказалась в чужой квартире.

Она быстро осмотрелась по сторонам: занавески – те, кровать – та, вещи на стуле – те. Фикус и кукла на подоконнике… Да что же это такое?!

Нахальная старуха в том углу и не думала убираться. Стояла, руки в боки, и пристально разглядывала Розу.

- Кто-о-о ты?! Кто-о ты такая? – требовательно обратилась к ней Роза. – Как пробра-алась сюда?!

Незнакомка молча кривлялась, повторяя движения розиных губ.

- Я в милицию сейчас! Откуда взялась ты? Зачем же ты вещи мои нацепила? Что ты повторяешь за мной?!

Роза Оразовна решительно двинулась в сторону двери. Скорее добраться до телефона!

Чужая старуха шла за ней.

Не боится! Удрать не пытается…

- Кто ты? - еще раз попробовала выяснить недоразумение Роза. – Я – Роза Грехова, а ты – кто?!

Незнакомка уверенно объяснила, что это она – Роза Грехова.


Вот так они и познакомились, и стали жить в одной комнате. Та Роза вела себя спокойно, на хозяйку смотрела приветливо и всегда здоровалась. А еще – завела себе кровать напротив.

Бабки ложились спать одновременно, и Розе Оразовне отлично спалось даже без таблеток: ни фикуса, ни куклы, ни пятен на стенах больше не было. То есть были, конечно, но вовсе – не те, а просто - фикус и кукла.
Когда из больницы вернулся Алексей Михалыч, теща решила ему ничего не рассказывать. Всё-таки к Розе она привыкла, а узнают свои – выгонят её, чего доброго, с кем тогда поговоришь?

В одну из зимних субботних ночей, когда все обитатели квартиры были дома, каждый в своем углу, из старухиной комнаты раздались гневные выкрики. Она с кем-то бурно ссорилась. Гремела вещами, топала ногами, что-то роняла, гремела дверью, шаркала по коридору и долго не могла успокоиться.

Дело было в том, что Роза без спросу взяла у нее валидол, и на замечание - нагрубила. Розу такая неблагодарность очень расстроила – до того даже, что, в сердцах хлопнув дверью, она демонстративно ушла из комнаты в кухню.

Утром Алексей Михалыч и Лилька застали Розу Оразовну спящей за столом. Когда ее растолкали, бабка сообщила им, что вчерашний день так и не кончился, и утра - не было.

- Видите?! Темно! Как было вчера полпервого, так и полпервого. Спать легли, а утро-то и не наступило. Я ждала-ждала, следила-следила – нет утра, ночь и ночь, ночь и ночь! А вы не знаете…

Зять с внучкой переглянулись. Одновременно посмотрели на часы на стене. Алексей Михалыч встал в семь, почти в это же время и Лилька поднялась. А на этих – пожалуйста: половина первого. Стоят. А зимние утра - тёмные, мутные. Долго ли бабке выдумать? Объяснили ей.

Роза упрямо молчала. Потом выбралась из-за стола и понуро поплелась в свою комнату, глядя прямо перед собой, будто никакого Алексея Михалыча и никакой Лильки – не было.

Зазвонил телефон. Алексей Михалыч схватил трубку и с досадой сказал в нее, что бабка – «того». Двинулась. Трубка вскричала Любиным голосом - «Да ты что!» - и пожелала немедленно слышать мать.

Услышав голос дочери, Роза Оразовна будто очнулась.

- Люба! Когда же придешь ты? – всхлипнула бабка. – Совсем не нужна тебе… Никому… а тут ночь и ночь…

Люба неожиданно рассердилась и долго кричала, что сколько же можно над ней издеваться, и Люба туда, и Люба сюда, и всем должна Люба, и денег дай, Люба, и как же ей все надоели, неблагодарные!

Всё для них, всё! А вместо спасибо - и ноют, и ноют, и жалуются, и жалуются - это им не так, и то не этак!
Роза Оразовна дочку не слушала. Она всё плакала и твердила кому-то:

- Никому не нужна… никому не нужна…

Люба бросила трубку.

Старуха опустилась на стул. Закрыла лицо руками и, раскачиваясь из стороны в сторону, всхлипывала и повторяла своё: «не нужна…»

Алексей Михалыч попытался всунуть ей в руку стакан воды. Лилька быстро набрала мать по мобильному и вышла из кухни.


Когда Люба ворвалась в квартиру, дед и дочь сидели возле Розы Оразовны и что-то ей вполголоса приговаривали. Лилька гладила бабку по руке…

- Мама! Мамочка! Ну, что ты?! Ну, что ты… - Люба быстро открыла какой-то ящик стола, достала из белой коробки тонометр, жестом прогнала родных. Измерила Розе давление. Быстро принесла из бабкиной комнаты таблетки. Еще через минуту на кухонном столе появился еще один медицинский прибор.

Люба уверенно взяла мать за руку, зажала палец, проколола его чем-то похожим на шариковую ручку и прилепила к проступившей бордовой точке какую-то полоску.

- Я так и знала! Ну, что же ты сахар себе не проверила? Ну, Лильку бы попросила или деда…
- Их нет! Их нет никогда! Где вы все ходите? – все еще всхлипывала бабка, но уже тише, пока совсем не успокоилась.


Потом, впервые за много лет, они все вместе сидели на тесной кухне за столом и долго пили чай. И вспоминали. Как Лилька была маленькая, как сюда переехали, как муж, большой республиканский начальник, вывез жену в Париж на какой-то оперный фестиваль, и Роза Оразовна пела в Париже «Снегурочку».

- И помнишь, они тебе кричали, французы?
- Не помню…
- Хлопали и кричали: «Rosa! Bravo! Rosa Grehoff!»
- Не хлопали. Не хлопали. Аплодировали!
- Где-то и фотография была…

Достали с антресолей пакет со старыми снимками. Перебирали, перебивали друг друга… Нашли: в белом концертном сарафане, в невысоком кокошнике с узором а-ля рюс, с накладными белыми косами исполняла свое «Ау! Ау!» черноглазая и чернобровая Снегурочка с широкими азиатскими скулами… Красавица была!


Роза Оразовна вдруг призналась, что в ее комнате живет посторонняя женщина, и пригласила оторопевших родственников с ней познакомиться.

- Мама, это зеркало шкафа. Это ты! Ты - в нем! – выдохнула Люба секунду спустя.
- Да?! – удивилась бабка. – А мне показалось… Точно, я!

Роза даже несколько раз очень смешно пересказала свои беседы - с той. Злополучное зеркало решили закрыть старым пледом. На всякий случай.


Рано утром заночевавшая у своих Люба, уже в пуховике и сапогах, задержалась у выхода. Она очень торопилась, но дослушала подробный рассказ Розы о принятых лекарствах и вчерашнем сне.

- Ну, и молодец. Замечательно… - автоматически произносила Люба, в который уже раз нажимая на ручку двери. И вдруг вспомнила: – А та, из зеркала? Нормально?
- Нормально, - ответила Роза, замолчала и опустила глаза.

Возникла странная пауза.

- Ну?
- Ты знаешь… Нормально. Я проверила. Приподняла одеяло, так чтобы меня не было видно.
-И?!
- Краешек только приподняла я, заглянула…
-?!
- А она – там! – улыбнулась чему-то Роза, повернулась и медленно пошла в свою комнату.




ЧАС НОЧИ

Часы на стене в большой комнате клацают. Слишком громко. Слишком часто. Цепко в чёрное щёлкает тонкая стрелка. Зачем так нескромно торжествовать? Незачем…

И дешёвый пластик ваших винтиков – ногтем ткни – развалится. Да и время поломано: то на четверть вперёд, то на четверть отстать, а всё – восклицательными!

В других, давно, кукушечка жила. Серенькая, с мизинец, глазки рисовать негде. Половины – запятой объявляла: у, у, куда кому? Целые – многоточием: сколько надо, и тебе вежливо, и негромко, отсчитает – и калиточку аккуратно за собой прикроет полукруглую.

Говорили бабке - не тяни цепочки так часто, мало что гирю оторвала, под кедровую шишку, коричневым крашено и чуть-чуть облупилось уже, вот – и кукушку сломала, и дверцу!

С пяти утра они ей покоя не давали, шишки: ой, низко уже, в самый пол, ой, лягут, сломаем вещь… Хвать за кольца и давай скрежетать цепками!

А они как железки в банке с раствором на столе у доктора друг о дружку лязгают, или как вот в металлическом ящичке что-то звякает, я знаю, что потом: штаны стянут, на кушетке клеёнка холодная, пахнет резиной, в шприц прозрачного наберут, потом в другой пузырек с порошком, поднять, трясти, ватки кусочек, спиртом запахнет, ближе, ближе, и ждёшь, и ждёшь, и всё не угадаешь...

Так в полусне это было, одну цепочку продерёт, за вторую возьмётся – ну уж нет: в одеяле, с подушкой на голове, шлёп-шлёп-шлёп ступнями по голому полу, звонко, хлёстко – что?! Разбудила?! Половики сбивая, в комнату, что одна из всех закрывается, и дверь такая тугая, щепку гладкую пальцами выбить, хлопнуть, чтоб воздух свистнул! Спать не даёт…

Мышь под шкафом орех нашла большой. Катит, роняет, в лапках не удержать, зубом не примериться, скользкий, и бросить не может. Ночью не унесёшь – завтра выметут. Глупая, нашла бы грецкий свой, если бы туда веником достать.

Ещё коты за окном, как сдурели, январь месяц, правда, теплынь, не зима совсем, плюс пять, но орут и орут, всё нутро своё из себя по косточке, по жилке вытягивают, наизнанку с хвоста до морды выворачиваются, и обратно потом, вот же паршивцы, почему у меня только, но пусть… Темноты никогда не боялась, а только – тишины.

Та комната была пустая, свет такой больной, всё желтым пятном возле лампочки висел… Ничего в ней от хозяев не осталось, только стул и у стены старое пианино. Тёмные доски испачканы краской, словами изрезаны страшными. Кому здесь так плохо было?! Крышку открой, а там – зубы желтеются, руки поднеси – не положить.

Два матраса нам дали, подушки и простыни – обживайтесь. Темно совсем не было. На стене гвоздь торчит, от него две тени, своя и ещё одна – может, картина висела, или чья фотография, да оборвалась, а нитка осталась.

Чёрный квадрат пианино. Спит ли? Стул под вещами нашими. Накидали всего, и оброс тенями новыми, заслоился: то ли зверь какой спину выгнул, воздух ноздрями щупает, то ли стог сена, ещё не сбитый, не связанный, а то, может, карлик горбатый, отдышаться присел – вот тебе и стул, вот тебе и тряпки…

На матрасах на полу разметались ночевальщики. Откинули простыни, жарко. Кто на спине, руки разбросал, кто калачиком, кто в подушку лицом… И странно – ни звука.

Тишина эта тёмным облаком, душным, страшным, т-с-с-с, расползалась над головами. Ниже, ниже спускалась… Руки-ноги как отнялись, дышать вдруг тяжело: что-то давит такое – глаза закрою – чтобы больно – проснуться – может – пропало – нет – нависает – всё – так же – и – голоса – нет – да – что же – это – такое – не может – быть, нет! Быстро, быстро, просыпайтесь, все! Растолкала, зажгли свет.

И пальцем крутили, и пересмеивались, но больше не спалось. С первой же электричкой – подальше от того дома. И давно там никто не живет…

А от деда - через огород - вниз, за калитку заднюю – проволочным колечком за забор держится, чтоб не хлопала и куры соседские не лезли. А то Мишка задушит враз, он какой-то охотничей породы подгулян, квартирант принёс вот етаково, и ведь исть-то не умел как следоват, мордой в молоко пхнём - чихал, а вот, глянь, тащит, зубам держит, чернушку, ну, делать неча, не отдашь теперь – шея сворочена, а что добру пропадать, неси-ка, Вася, топор, – бабушка громко так говорила. По всем заборам секрет перекатывался…

– Что ты, Миля, кричишь?!
– А вроде не кричу? – удивится в который раз, на деда махнет рукой – вон он – глухой, только она всегда такая была: звонкая.

Так спустишься к линии, потом вверх по насыпи, щебень поползёт, захрустит, ноги проваливаются, вязнут; взберёшься, потом по железной дороге недолго, вагонов десять, осторожно, а то в уголь или мазут, оттирай потом, и быстро вниз…

Там, сразу за гаражами, ещё дорожка крутая вдоль крайнего дома обратно на ту сторону улицы, по ней в дождь и не в дождь всегда скользко, сплошь тень да грязь, под деревьями да кустами вверх идёт, никто там и не ходит, только дурные, вот на этом самом месте, чуть в стороне – дом заброшенный.

Нельзя туда ходить – одни стены остались, да балки совсем гнилые сверху, одну сорвало уже, да от крыши пара рёбер с кусками черепицы по краю, а сквозь черепицы и рёбра – кусочки неба высоко.

Двери нет, пол травой зарос, углы крапивой обнесло. Два окна в стене, одно пустое совсем, как вытекший глаз. На другом рамы остались – и не спалили же и пьяницы, почернело с зеленцой, а не сыпалось, что за дерево?! Стёкла давно выбиты, а рама есть, и даже будто бы форточка.

Ветер её туда-сюда болтает, косенькую, глухо о трухлявое дерево бьет, тук-тук, тук-тук… Вертит на петлях. На улицу распахнёт, пустую, – грохота товарных вагонов, тепловозных гудков тягучих, яркого света от фонарей зачерпнёт, тополиных листов в переулке захватит прелых, внутрь кинет – ау?!

А у нас окна тоже на линию выходят. Комната эта – времянка такая, на скорую руку лепилась, с низким потолком. Кто ни зайдет, всегда сначала пригнётся, пока не привыкнет. Смеху-то: большим – все кланяться…

Как стемнеет, часто там собирались и без света сидели, нарочно. В печке семечками щёлкает весело, кольца на ней дорожками красными, в уголочке чайник тихо посапывает. Занавески на окнах крупными петлями вязаны: свет фонарей легко идёт, ложится на пол квадратами жёлтыми, все в узорах, да от дюральки, что печка обшита, отблескивает.

Далеко от нас тепловоз дворовых собак пугнет коротко – всё равно им, молчат, привыкли, лохматые. Пустые вагоны прогонит вдоль огородов, а сразу за нами со звоном начнёт притормаживать; наконец, вздрогнет и застынет, в испарине весь, и выдохнет шумно.

Стёкла в комнате чуть слышно звенят и в рамах ходят, и мы будто едем куда-то, далеко-далеко, ещё дальше дальнего, за переезд. Может, там дождь проливной, может, снег огромными хлопьями сверху, и ветер зло в спину толкает, и всё незнакомые люди. А здесь тепло и не страшно, и пахнет бабушкиным шкафом, горячей известью, пылью сгоревшей от печки, и дед храпит уже… А сам обещал сказку.

Одну только знал, про медведя с липовой ногой. Ночь настает, – скрып, скрып, стук, стук – липовой культей своей, идёт-бредёт по деревне медведь, ищет кого-то, в окна глядит, носом по ветру ведёт: где не спят, где печь топят? Мою ногу варят, моё мясо едят?!

– Хватит, не надо! – Из-под одеяла хныкали тоненько.
– Хр-р-р-р-п-п-п… – отвечал и бросал нас одних бояться, что вот-вот найдёт среди ночи…

Спорили шёпотом, кому за бабушкой идти, а то как спать?! Никто не хотел. Стали ссориться и слышим: с веранды в дом ручка дверная дёргается… Щёлк-щёлк. Открылась. Идёт кто-то. Топает…

– Бабушка-а-а, – заныли, висками стукнулись.
– Чево вы? – отзовется из коридора. Вернулась!

Толкнёт деда, шикнет. Здоровый, а ума как есть нету, вон – девки-то ревут, батюшки-святы, наделал делов, иди-ка, в большой зале печь чево-то не тово, подкинуть ба…

Уляжется с нами на перине, панталоны свои бледные, до колен, стянет и через полкомнаты – фюить! – запустит под стул.

– Мышам спать мягче, – объясняла. Ха-ха-ха, мышам, хи-хи-хи, спать!

Шёпотом громким другие сказки плетёт: и зверьё-то там расчудесное, да и каждому свой голосок, и леса-то дремучие, а всё-всё видать, до последнего деревца, и дороги-то дальние, долгие, а куда надо – всегда попадёшь.

– Долго ли коротко ли… шёл Иван-Царевич… шёл…Иван… э-э-э…шёл…за молоком… м-м-м… с утра вставать… рано… х-п-п-п…

Коты таз уронили с лавки. Покатился пустой. Звон, гам, на бетонный пол, два круга на нём, один на земле и – стон…

Когда печь ломали, спустя сколько лет, и то тише. Глухо крошился кирпич, из-под лома кусками сыпался, и стены все в оспинах, тоже ровнять теперь. Штукатурка белесыми кляксами на пол… И пыли-то, пыли! В горле першит.

Наткнётся железо на камушек – и будто бы стон потом тоже, еле слышно и тонко, на секунду почудится. И насовсем под потолком истает…

Теперь не узнать времянки. Хоть по трое становись на плечи и руку тяни – не достать потолка: высоко. Красиво стало и гладко, и стены в шелку с позолотой, и шторы шнурами витыми затянуты, кисти тяжёлые, будто шишки в тогдашних часах…

А где печка была – новый шкаф, тёмной вишни, и телевизор. Комната, не времянка тебе! И двери есть. Хочешь – на замок, а только скучно там и зябко отчего-то, и эхо ходит одно... А стёкла в рамах тепловозам не пляшут уже. Там пластик немецкий стоит, ни звука не пустит – с гарантией.

Шкаф бабкин когда переносили, вытрясли всё изнутри. Пакет один с полки упал, рассыпался. Красной бязи отрез, чёрная лента, исподнее новое, тюль. И свёрток газетный, резинкой стянут - деньги. Смёртное. Кинулись собирать, быстрее, с глаз долой, и руки жжёт. В печку бы все, как шкурку лягушачью…

– Страшно тебе? – правнуки пристанут.
– А чево страшно? Мои-то все там давно, – скажет так, усмехнётся.

Дед ей должен остался, лучшей ткани на платье. Спор проиграл, так и не купил. Вот и отдаст, а то ведь она не отстанет…

– А мы не твои?! – обидно правнукам.
– И вы мои. Мои золотыя… – вздохнёт о чём-то и замолчит надолго.

В том доме пустом за линией, в печи разбитой, котята без кошки нашлись. Глазки закисли, блохи огромные по розовой шкурке россыпями…

Взяли в дом, из пипеток выхаживали, один только и выжил, чёрный. Пузо раздутое, глаза выпучены, и голову всё закидывал набок – кошмар. Так и звали. Думали, имя сменим потом, а прижилось.

– Кошмар, Кошмар, кс-кс-кс-с-с… – гости смеялись всегда. Выходил красавец холёный, глянцевый, и умница же был кот, и со стола не воровал.

Старый стал, сослепу с виноградной сетки сиганул в форточку, как привык, а её уже не было, поменяли окна. Когтями по стеклу, и стёк вниз… Хороший был кот, долго жил.

Бабушка часто сидит в своём уголочке, без света, молча, одна. За всю жизнь, разве когда родилась, в церковь ни ногой, а недели две тому ей Богородица приснилась. Что ж ты, Мария, дескать, не идёшь…

Пошла, и еле отстояла, и ругалась же потом на попа да на служек: всё им денег дай, везде рупчик сунь, тут свечку, там свечку… А крестик на толстой нитке, серой уже, носит, не снимая, с того дня.

Как же там было, сейчас, молитва одна… Отец?.. Где ты еси?.. Узнают ли?.. Откроют ли?.. А что ты можешь на земли?.. Что есть будем завтра и днесь?.. Сколько за всё?.. Чего с них взять, с должников наших?.. Во искушение - что?.. И – кто это там ещё?! Лукаво как… избавиться…

Это иначе надо… завтра… не спрашивать… И часы не забыть со стены… притихли… вот я…







_________________________________________

Об авторе: ЕКАТЕРИНА ЗЛОБИНА

Родилась в Петропавловске-Камчатском. Выпускница Литературного института им. А.М. Горького. Живёт в Севастополе. Пишет прозу.
Публиковалась в, журналах "День и ночь", "Кольцо А", "Новая реальность", "Боголюбовский журнал", альманахах "Литис", "Лампа и дымоход", "Крымское возрождение".
Победитель (в номинации "Проза") международного литературного конкурса "Согласование времён"-2011.скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
2 657
Опубликовано 02 апр 2016

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ