facebook ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 183 июнь 2021 г.
» » Олеся Николаева. ЗОЛОТОЙ ВЕСПЕР

Олеся Николаева. ЗОЛОТОЙ ВЕСПЕР


(два рассказа)


ЗОЛОТОЙ ВЕСПЕР

Тема Жулебин, известный под псевдонимом Артем Жу, на последнем поэтическом биеннале был публично опозорен критиком Яковлевым, назвавшим его «темным графоманом».
И хотя это пафосно звучащее биеннале было всего-навсего молодежной сходкой в полуподвальном помещении, куда пустили молодых стихотворцев посостязаться в вольном режиме и куда приперло слишком много лишнего и пьяного народца — так, потусить да покуражиться, Тема был унижен и глубоко оскорблен.
Этот Яковлев изначально вел себя высокомерно, явился на биеннале в длинном черном кожаном плаще и черной шляпе со свитой мелких прихлебателей и визгливых девиц, которые уже не первый год поддерживали его ничем реально не подкрепленную славу литературного мэтра.
Сам Яковлев казался Теме неприятным: и лицо у него такое противное, гладкое, и глаза злые, нахальные, на выкате. А веки тонкие. Почти без ресниц. Едва-едва прикрывают эти выпуклые глаза. Что-то змеиное, скользкое во всем облике — такой куда угодно затешется, проползет.
Самое обидное, что он Тему и не слушал, когда тот читал. Сидел, запихнув руки подмышки, трепался, оборачивался к своим, мелко трясся, хихикая невпопад. А потом сложил руки рупором да как гаркнет: «Кто пустил сюда этого темного графомана? Долой!» И девки его завизжали: «Отстой!» И хомячки из его окружения затопали, засвистели.
Ну и решил Тема этому Яковлеву за оскорбление — нет, не отомстить даже, а просто проучить: вправить мозги и прочистить слух. Для начала набрал по интернету «Как вырубить человека», но монитор стал выкладывать про вырубку лесов. Тогда попробовал «Как отравить человека газом» и получил множество ответов про угарный газ, подумал и отмел: ему нужен был портативный источник отравления, а газ в карманах не унесешь. Но с третьей попытки получил искомое. Оказалось, что человека можно полностью отключить во-первых, эфиром карболовых кислот, а во-вторых неким этиленгликолем.
Из описания следовало, что эфирные карболовые кислоты в должной концентрации человеку с улицы так прямо не отыскать, а чтобы их добыть из растворов, надо быть каким-никаким химиком. А вот этиленгликоль, выяснилось, был в свободном доступе и продавался в любых количествах под видом антифриза или тосола. Надо только разбрызгать его хорошенько в лицо противнику, и тот уймется.
Тема купил в цветочном магазине литровую бутылку с пульверизатором для поливки цветов, налил туда антифриза, предварительно удостоверившись в его ядреном запахе, выследил и принялся караулить жертву. Подрулил прямо к подъезду Яковлева, врубил музыку, а когда критик показался на горизонте, выскочил из машины и принялся размахивать руками, подзывая его.
— Ты чего? — как-то брезгливо спросил Яковлев и поморщился.
— Тебе приглашение прислали. Из Штатов. Америкосы. Колумбийский университет. А меня передать просили. Вон там, у меня на заднем сиденье лежит. В самой глубине.
И распахнул заднюю дверь. Щучка заглотнула крючок.
— Где? — Яковлев рыбкой нырнул в машину. — Да где же? — он повернул к Теме гладкую лысеющую змеиную голову.
— Да вот! — И Тема быстро-быстро с силой несколько раз нажал на пульверизатор, стараясь попасть аккурат в ноздри обидчика.
— А-а! — вскрикнул было Яковлев и весь обмяк.
Тогда Тема запихнул его ноги вслед за туловищем в машину. Разложил тушу на сиденье. На всякий случай связал запястья. Сел за руль и дал по газам.
Он привез критика к себе на дачу в Толстопальцево, перетащил в сарай, бухнул на мешки со старым тряпьем, закрепил веревку на руках, для верности прикрутив их к телу, и для надежности связал еще и ноги. Потом подумал-подумал да и полез в черный кожаный карман узника и выгреб все, что там имелось — мобильник и рублей пятьсот несколькими купюрами. Не наживы ради, а безопасности.
— Потом отдам, — пообещал он ничего не соображающему пленнику.
Вернулся в машину, забрал оттуда рюкзак, уложенный накануне предусмотрительно и с умом, распахнул дверь сарая ногой, а потом, на всякий случай, запер ее на замок и уже неторопливо расположился на березовом чурбачке напротив своей жертвы, а на соседний чурбачок поставил бутылку водочки, плошку, разложил кое-какую снедь и вздохнул, как человек, который хоть и устал, но выполнил свое дело на совесть.
— Ну, бывай! — крякнул он, осушая емкость. — Сейчас я тебя в чувство приведу.
Вынул из кармана пузырек с нашатырем и поднес его к носу Яковлева. Тот сразу воспрял, стал было сучить ногами, да веревка была крепкая.
— Только не спрашивай, где ты, — спокойно сказал Тема, наливая вторую порцию и дозируя. — Не кипишись! Ты у меня. Рядом лес. В округе никого нет: октябрь уж наступил, и роща отряхает… Кричать и дергаться бесполезно. Подмоги ждать неоткуда. Поэтому не рыпайся. Просто тихо сиди и слушай. Слушай и понимай. Понимай и оценивай. Если что — критикуй. Я критику принимаю. Но…
Он неторопливо выпил и достал из рюкзака банку соленых огурчиков.
— Но критика должна быть с объяснениями. Мотивация! Так, мол, и так. Потому да поэтому. Резоны. Профессионализм, одним словом.
Он со смаком откусил огурчик.
— Извини, с утра сегодня не ел, тебя караулил.
Яковлев смотрел на него неподвижным немигающим змеиным взглядом, словно гипнотизировал.
— Ну, ты чего? Не врубился пока, что ли? Эта штука тебя скоро отпустит. Помутит, помутит слегка и пройдет. Хочешь, поблюй немного. А хочешь, продезинфицируйся, хлебни? — И Тема, привстав, дружественно протянул Яковлеву бутылку водки.
Но тот с яростью — даже зарычал — оттолкнул Тему связанными ногами.
— Как хочешь, — миролюбиво сказал похититель. — Так что, начнем? Давай разбираться. Вот ты про меня как сказал? Графоман, ты сказал, темный графоман. А ведь ты моих стихов не знаешь. Не слушал тогда. Не читал их, наверное? Да? Не читал! Так послушай! Вникни. И только тогда говори свое мнение.
Яковлев замускулился, силясь ослабить веревки, и от бессилия желчно сплюнул.
— Как тебе лучше — с чего начать? Покруче или полиричнее? — простодушно спросил Тема.
Но Яковлев лишь замотал головой и яростно заскрипел зубами.
— А вот это не надо! — прикрикнул на него Тема. — Я ведь чего хочу? Справедливости. Чтобы вот я, поэт, прочитал, а ты, критик, высказался. И не просто так, а с анализом! Так сказать, разложи на ферменты. Обоснуй! А для начала хотя бы выслушай.
— Говно ты! — высказался Яковлев и опять сплюнул. — Отпусти меня, придурок, немедленно!
Тема не спеша поднялся с чурбачка, приблизился к Яковлеву и пнул.
— Учись слушать, недотыкомка! — снисходительно произнес он и сел на место. — Пусть для начала вот это, поэффектнее. Модернистское.
В руках Темы оказалась рукопись, которую он, пролистав, положил себе на колени и на середине раскрыл.
— Слушайте меня, все слушайте, — начал он, пробуя голос. И, нащупав нужный регистр, продекламировал:

Слушайте меня, все слушайте!
Я скажу вам важное, нужное, необыкновенное,
Незабываемое, незабвенное…
— Нет, не будем слушать, не будем тебя слушать!

Тут Тема прервался на ремарку:
— Это диалог, — пояснил он Яковлеву уже другим голосом. — Драматургия! — И снова завелся:

Нет, не будем слушать, не будем тебя слушать,
Серой заткнем уши, винной пробкой,
Заложим ватой, залепим глиной,
Голову накроем картонной коробкой.
Сугробом, льдиной!
Вот мы не слышим тебя! Совсем ничего нам не слышно!

— Слушайте меня, слушайте!
Я скажу вам чудесное, баснословное:
Так что ваши горы раздвинутся, птицы взовьются дружно,
На дыбы поднимется ваша равнина ровная,
И вы воскликнете: да! Да! Да! Только так и нужно!

— Нет, ты тут хоть что, хоть как, хоть этак, хоть так, хоть убейся!
Не станем слушать тебя, не станем! Хоть плачь, хоть смейся!
Хоть свисти снегирем, хоть филином ухай, совою ахай,
Мы зароем голову в землю, присыплем прахом.


Молодой стихотворец разгорячился, пока читал, тер себе лоб, ерошил волосы, чесал под носом, а как окончил, так сразу стал смирным:
— Ну, как?
Яковлев крякнул что-то невнятное. Потом на беду себе хмыкнул.
— Что ты крякаешь? Что хмыкаешь! — возмутился Тема. — Ты отвечай!
И на всякий случай плеснул себе в плошку водки.
— Да никак! — зло ответил Яковлев. Он высвободил одну руку и теперь внимательно рассматривал на ней ногти. — Рифмы хромают. «Убейся — смейся»! Позапрошлый век! И вообще — вздор! Что это: «Слушайте меня — не слушайте!» Кто так теперь пишет?
— Хорошо, падла, — еле сдерживаясь, произнес Тема и опрокинул плошку. — Будет тебе еще. Рифма, говоришь, хромает? Так на, получи! Классическое! В пушкинском духе!

Под пространным небосводом,
Где светила правят ход,
Отщепенцем и уродом
Одиночество живет.

— Тут-то ты не станешь говоришь, что рифма хромая? — прервал Тема чтение.
— Банальность, — устало вдохнул Яковлев, продолжая, согнув пальцы, рассматривать ногти. Вдруг он поднес их к носу и понюхал.
Почему-то это особенно возмутило Тему.
Негодуя, он снова подскочил к противнику и несколько раз врезал носком ботинка ему по ногам.
— Больно! — неожиданно высоким фальцетом взвизгнул Яковлев.
— А ты думал… Это я в тебе чувствительность пробуждаю! Я сейчас все подряд буду читать, пока ты меня не признаешь! — решительно объявил Тема. — Слушай дальше.

Все его честят изгоем,
Полудурком и скопцом,
Ведь оно не ходит строем
С незначительным лицом.


— Ну, тут «с незначительным» в смысле «непримечательным». С лицом прохожего. То есть, не выделяется из толпы, — извиняющимся тоном произнес Тема. — В толпе-то все одинаковые. Это хоть понятно?
— Сволочь ты! — сказал Яковлев. — Дубина! Ты мне косточку на щиколотке повредил! Чего ты от меня хочешь?
— А, задергался! Знаешь, не все еще в тебе умерло, есть кое-что живое. Вот и славно. Тогда объясни мне, что ты тут в своих опусах понаписал. — Тема полез в рюкзак и извлек оттуда журнал. — Вот, что это значит? — он встал прямо под голой лампочкой, тускло горевшей над дверью, и зачитал: «В результате трансформации образ переживается как своего рода отчужденное телесное переживание, становится отчужденно-эротичным, и тем самым теряется возможность интерпретации текста как кода. Основой реакции на текст является невербальное отчужденно-эротическое переживание». Как это понимать? То есть это тебя реально заводит?
Яковлев поджал и без того узкие бесцветные губы и изобразил такую презрительную мину, что Тема не выдержал.
— Отвечай! — взревел он, ринулся на противника и схватил его за грудки. Черная кожа пальто хрустнула в цепких пальцах. — Что такое отчужденно-эротическое переживание, онанизм, что ли?
— Да ты надрался, оставь меня, пьянь! — пробовал отбиваться Яковлев, но Тема так его несколько раз тряханул, что тот утратил былую борзость и спесь.
— Ах, так! — Тема выпустил его из своих жилистых лап, взял бутылку водки и приставил горлышко ко рту Яковлева.
— Как это у Сережи Есенина: «Пей со мною, сука, пей со мной!» — И он опрокинул бутылку, аж забулькало. Яковлев задергался, закашлялся, закатил змеиные глаза.
— Дай, — наконец сказал он, отдышавшись. — Закурить-то дай!
— Не курим, — сурово отрезал Тема. — Ну что — на равных теперь? Или еще хочешь хлебнуть? Тебе наверно с твоими выкрутасами Сережа Есенин тоже не катит?
— Ну, почему? — вдруг по-человечески ответил Яковлев. — Только у него по-другому: «Пей со мной, паршивая сука, пей со мной! Излюбили тебя, измызгали, невтерпеж, что ж ты смотришь синими брызгами или в морду хошь?» Я когда-то в детстве увлекался. А теперь это все — вчерашний день, старо! Слушай, достань покурить, невмоготу мне.
— Перебьешься, — Тема взял недопитую бутылку и глотнул прямо из горла. — Спида у тебя нет, надеюсь? С твоими отчужденными телесно-эротическими? Ну, и чем тебе Сережа-то наш не угодил?
— Да Есенин твой — он не в тренде сейчас, просто не в тренде! Слушай, что тебе от меня надо? — Яковлев возмутился духом. — Ты что, оглушил меня, связал, бросил сюда, чтобы о Есенине порассуждать? Придурок!
— О поэзии, Яковлев! О ней! Вот ты критик. О поэзии рассусоливаешь, мзду за это берешь, по сортам всех разделываешь, меня уничтожаешь, а что ты можешь о ней мне, поэту, порассказать? Вот ты пишешь, к примеру: «В поэзии проблематика «личного пересоздания» была переоткрыта заново». А что это значит, поясни! Мутный ты, а я разобраться хочу! Мое «Одиночество» входит в это «переоткрытое пересоздание» или как? Что там не так?
Яковлев поморщился.
— Нет, ты ответь, когда тебя люди спрашивают! Я ведь кровью пишу! Я ведь с музами общаюсь, жизнь свою отдаю за пенье. В чем тут фишка?
— Месседж, — наконец неохотно ответил Яковлев. — У Есенина хоть «пей, выдра, пей!» есть, а у тебя? Какой у тебя месседж?
— По харе тебе дать! — огрызнулся Тема, но безо всякого энтузиазма. — Вот и будет тебе личное пересоздание! Ладно, я понял, что ты не петришь, что с тебя спрашивать? Полежи-ка тут, о жизни подумай, о чем-нибудь возвышенном, о Творце, наконец, о себе, переоткрой, словом, а я завтра решу, что с тобой делать. Эх ты, тень несозданных созданий!
— Так ты меня на целую ночь здесь оставишь? — встрепенулся Яковлев. — Да я тебе потом знаешь что? Я тебя — по-са-жу!
— Чекист в кожанке, ишь, испугал! Сколько вы нашего брата пересажали, с вас станется! С Гумилевым Николаем что сделали, с Мандельштамом Осипом! Эх, палачи! Вот и поразмысли, может, покаешься за всех ваших! Сколько поэтов угробили!
— Слушай, я тебе денег дам, а? — заныл Яковлев. — Много! Баксами! У меня брат в Штатах бизнесмен. Он не поскупится. Макс Гольдман.
— Не понял. Так ты что — еврей, что ли? — удивился Тема.
— Нет, я русский, свой, — в голосе Яковлева послышались заискивающие нотки.
— А брат что же? — нахмурился Тема.
— Так это у него типа псевдонима. Он имя с фамилией поменял. В Америке. Чтобы бизнес шел лучше. Гольдман — золотой человек в переводе.
Тема решительно встал, нацепил на плечо ремень рюкзака, запихнул в него пустую бутылку, придвинул Яковлеву початую банку соленых огурцов, пакетик с хлебной нарезкой и вышел, выкрутив лампочку и заперев снаружи сарай.
Следом за ним вырвался глухой рев Яковлева.
Тема встал посреди двора, вздохнул всей грудью, взглянул на небо, покрытое дымкой, сквозь которую еле угадывался золотой Веспер. Во всяком случае, Тема знал, что он там точно есть! И от этого душа становилась воздушной и, казалось, еще чуть-чуть - и ветер подхватит ее и понесет туда, туда — в самую высь.
— Спасите! — глухо неслось из сарая. — Убивают!
Но Тема знал, что есть такие тяжелые, приковывающие к земле силы, которые надо обезвредить, иначе они затопчут и умертвят все воздушно-зыбкое, радостно-поющее, тающе-прекрасное. Змеюки эти, на брюхе по праху земному ползающие, шипящие и смердящие, яд свой разбрызгивающие, карабасы-барабасы хреновы должны быть посажены на цепь, заперты в сырых подвалах с соприродными им мокрицами и пауками.
— Эй, — слышалось средь темного осеннего сада, — у тебя совсем не плохо про одиночество, особенно — как там? — «отщепенцем и изгоем». Это хорошо! Это уже месседж! Я обязательно об этом напишу в журнале, как только выйду отсюда. Обещаю. Я тебя прославлю!
— Перебьешься, — злорадно шепнул Тема, подняв глаза к далекому золотому Весперу, прикрытому набежавшей тучей, и словно поясняя, добавил: — А еще Лермонтова убили, Пушкина. У Блока непонятная смерть, у Александра… У Сережи Есенина…
Налетел влажный ночной октябрьский ветерок и подул в разгоряченное лицо поэта.
Пошатываясь, он пошел было к даче и даже уже нащупал в кармане ключи, но вдруг остановился на крыльце, развернулся и направился к машине. Распахнул дверцу, сел за руль, пристроил на нем блокнот и при чахлом свете фонаря, почти вслепую, написал:

Чернь в нем видит лишь изгоя,
Смерть — горчащее питье,
Ну, а Веспер — золотое
Отражение свое.


Внизу поставил: «Артем Жу. Одиночество. Вторая строфа. Правка. 10 октября».
Завел мотор, включил фары и, раздвигая осенний туман, медленно вырулил из сонного Толстопальцево на шумное ночное шоссе.




РОКОВАЯ СТРАСТЬ

Мой сосед Мотылев был по-своему страшный человек. Я могу свидетельствовать, что он, напившись, бил смертным боем свою жену Нелку и обзывал ее самыми гнусными, самыми непристойными словами, вплоть до «грязной жидовки».
Она прибегала ко мне, плачущая, униженная и избитая, и мы сидели с ней на кухне, потому что ей надо было прийти в себя и рассказать о злодеяниях Мотылева.
Иногда Нелке удавалось выгнать из дома Мотылева, и тогда картина зеркально повторялась: в такие ночи он сидел у меня на кухне, пил водку и открывал душу.
Я не могла его не пускать в дом, особенно после того, как зять Нелки, то есть муж ее дочери Изабель, мрачный рэкетир Робик, сломал ему ребро. И он сидел у меня, держась за грудь, стонал, скулил и просил какого-нибудь обезболивающего на спирту.
— Я теперь калека, бомж! — вдруг вскидывался он. — Как я камеру-то буду носить, когда и пошевельнуться не могу!
Мотылев работал телеоператором на федеральном канале, и его страхи звучали вполне резонно. Поэтому его было вдвойне жаль.
Но, как выяснилось несколько позже, ребро Робик ему сломал не просто так, а воздал, так сказать, по Моисееву закону, гласящему: око за око и зуб за зуб. За неделю до этого именно Мотылев сломал ребро Нелке, а Робик просто вернул за свою тещу должок.
У Нелки было прозвище «турчанка». До Мотылева она была замужем за мусульманином, который хотя и не был турком, но, по-видимому, очень на него походил, потому что дочка родилась у них вылитая турчаночка — Изабель. Мусульманский муж бил Нелку за непослушание и никуда не выпускал из дома, и поэтому Нелка в конце концов от него сбежала в Москву, прихватив дочь, а после этого вышла замуж за Мотылева.
Мотылев тоже был до Нелки женат. Но первая жена была старше его лет на двенадцать, и вот наступил тот роковой момент, когда эта разница в возрасте, казавшаяся несущественной и даже пикантной в годы беспечности, вдруг с очевидностью заявила о себе, встала во весь рост, уперев руки в боки, заблажила, вопиющая и ревнивая, визгливым голосом, разверзлась, как пропасть…
Надо сказать, что у этой жены и до Мотылева был муж, от которого она в свое время родила дочь. И такая вышла арифметика, что у этой жены с Мотылевым разница была в двенадцать лет, а у Мотылева с падчерицей — всего-навсего восемь.
И когда Мотылев ушел к Нелке, падчерица, естественно, очень старалась соблюсти интересы матери. Мало того, она едва ли не поклялась на пирамидке вернуть Мотылева.
У нее была такая заряженная пирамидка. Ей эту пирамидку привезли из Мексики, а заряжали около тех самых — мистических — мексиканских пирамид. И когда она встречалась с бывшим отчимом, пирамидка всегда у нее была при себе. А у Нелки каждый раз во время этих встреч происходили странные вещи.
То к ней ворвались бандиты, связали, утащили в ванную и стали бить головой о край раковины, выпытывая, где деньги, которых у нее никогда не было, по крайней мере, тех сумм, о которых шла речь. То на нее набрасывался в лифте старый маньяк и принимался душить. И если бы не ее выучка, которую она приобрела за время жизни с воинственным Мотылевым, лежать бы ей сейчас, изуродованной, на Хованском кладбище, рядом с могилкой матери. Но тут она изловчилась, вывернулась и так дала маньяку коленом в причинное место, что тот аж взвыл, согнулся и оказался небоеспособным.
То ей приносил посыльный букет цветов и бутылку шампанского, которое оказывалось отравленным, и она спаслась только тем, что никогда не пила ни капли спиртного. Но шампанское выпила дюжина мотылевских коллег, которые ввалились пьяной компанией ночью и требовали добавки. Поскольку их было так много и это были испытанные ребята, луженые глотки, все они лишь слегка поблевали да отделались расстройством желудка.
Но все это были только цветочки. Потому что в конце концов то ли Мотылев сам поддался на очарование своей молоденькой падчерицы, то ли пирамидка оказала воздействие, но так или иначе, как уверяет Нелка, «там произошел инцест».
Итак, с некоторых пор жизнь моя превратилась в сцену, где разыгрывалась эта драма роковой страсти, ревности и безумства. Целыми ночами или мы обсуждали с Нелкой низости и подлости Мотылева, или я произносила перед ним назидательные речи, по-матерински вразумляя и выслушивая слезные покаянные исповеди…
На пике страстей они расходились. Нелка оставалась дома, а Мотылев уезжал к знакомым, где перекантовался месяц-другой, а потом выискивал обратные дороги к истерзанному сердцу жены. Кажется, именно это доставляло обоим неизъяснимое мучительное наслаждение.
Мотылев приезжал с букетами роз, лилий, фиалок, а Нелка выбрасывала их в снег с балкона. Мотылев пел по ночам дурным голосом серенады у нее под балконом, а Нелка кричала: «У тебя ни слуха, ни голоса, старый козел!» Мотылев поливал французскими духами коврик перед ее дверью, а она фыркала в ответ: «Что за клопомор! У меня нет клопов!» Наконец, он в буквальном смысле целовал следы ее сапожек, оставленные в снегу перед ее подъездом. Правда, был при этом невозможно пьян и то и дело падал мордой в снег, что несколько портило романтическую картину.
Ну и что делать? Когда арсенал его фантазий (приглашение в шикарный ресторан, обещанье куньей шубки и путешествия на Гоа) был исчерпан, клятвы в верности и обожании принесены, и он вот-вот должен был оказаться полным банкротом, ибо уже и не знал, чего посулить, Нелка широким жестом пускала его в дом, кормила прекрасным ужином, даже и поила великолепным вином или коньяком. Несколько дней их было не видно не слышно. А потом с новой силой все начиналось заново и на самых крутых виражах.
Это было какое-то Вечное Возвращение, колесо Сансары! И весь наш подъезд, и все сослуживцы Мотылева, и все подруги и родственники Нелки, и просто случайные знакомые не только присутствовали, но участвовали в хронике этой многолетней безумной страсти!
Случалось, не только Робик-рэкетир, но и хрупкая Изабель била Мотылева за обиды матери. Бывало, и он не оставался в долгу перед воображаемыми или потенциальными разлучниками и разлучницами, всеми этими гадкими советчиками и соглядатаями.
Как-то раз, на своем дне рождения, за отлично сервированным руками Нелки столом он вдруг запустил бутылкой в телережиссера и дал пенделя его хрупкой сожительнице якобы за то, что они… Ох, он и сам не мог объяснить: он просто начал крушить все и всех — картины на стенах, посуду, книжные полки. Многим тогда досталось. А когда все ретировались и покинули помещение кто как — кто ползком, кто на корточках, а кто мелкими перебежками, он разъяренно взглянул на Нелку и сказал свое роковое:
— Ну ты у меня, сука, щас попляшешь!
И Нелка с криком убежала ко мне.
Ей много раз советовали развестись. Раздавались голоса (особенно тех, кто на своей шкуре испытал Мотылевское рукоприкладство) в пользу того, чтобы его положить в сумасшедший дом. Приводились доводы, по какой причине при каждом его нападении необходимо звонить в милицию. Высказывались опасения, что он Нелку в конце концов покалечит или вовсе убьет. Звучало в его адрес, что он распутник, алкоголик, прохвост, антисемит, козел, психопат, садист и просто мерзавец.
Она слушала, со всем охотно соглашалась, кивала, поддакивала, добавляла и уточняла, но ничего не менялось. Не менялось пять лет, десять, пятнадцать, двадцать. Когда прошло двадцать пять лет, все как-то привыкли.
Было мнение, что, видимо, Нелка когда-то в своей жизни так нагрешила, так нагрешила, что ее чувство вины — бессознательное, разумеется, — нуждается в страдании, даже, может быть, в подобном наказании, как в своеобразной епитимье. Кто-то предполагал, что, скорее всего, так у нее на роду написано: быть битой мужьями, ведь и мусульманин, как она сама рассказывала, ее лупил. Аура у нее такая! Карма! А кто-то, особенно злоязычный и циничный, устало вздохнув, заключал, что видно жизнь у Нелки очень уж скучная, дочь со своим рэкетиром — отрезанный ломоть, а Мотылев дает ей драйв, обеспечивает адреналин, держит в тонусе.
Как бы то ни было, но все, в том числе и я, стали относится спокойнее ко всем этим оскорблениям, избиениям и бурным примирениям. Это вошло в наши будни. Привыкли.
И тут у Мотылева случился настоящий облом. Он поехал от своего телеканала в провинцию освещать там протестные митинги, и после одного из них, когда вся честная компания устроилась в кафе и приняла уже не одну порцию расслабляющего горячительного напитка, на свою беду туда зашел полицейский. А Мотылев был в ударе. Внимание протестующей провинциальной братии, революционный раж, блаженное чувство свободы и собственной значительности, тайна русской души, а также заманчивые перспективы туманной будущности — все это будоражило его, и он полез на стража правопорядка. Глаза ему пытался выцарапать!...
Ну, и его скрутили. И посадили в воронок. И увезли в КПЗ. И не желали выпускать, поскольку, как выяснилось, он попортил этому залетному менту лицо, да не просто, а еще и занес ему в раны какую-то заразу, так что у того началось воспаление. Антибиотиками кололи!
И что? Казалось бы, по здравому рассуждению, Нелке надо было бы ну не то чтобы тихо радоваться, но, по крайнем мере, испустить легкий вздох облегчения, что не она пала жертвой этого мотылевского взыграния духа, а крепкий мужик, профессионал, так сказать, ему и положено, знал, куда шел. Но она по-деловому в срочном порядке собралась и ближайшим поездом выехала в провинциальный город, где томился в застенках ее благоверный.
С этих пор Нелка стала правозащитницей. Она стояла с плакатами у тюрьмы, у прокуратуры, у мэрии, у Думы: «Свободу узникам совести!», «Позор полицейскому государству!», «Долой продажный суд!» и «Чиновникам — прививку совести!». Писала письма протеста всем — и президенту, и премьеру, и в ООН, и даже Обаме с Хилари Клинтон. Даже совершила нечто вроде аутодафе на Красной площади: встала посреди нее в воскресный день, распустила волосы, а потом собрала их над головой в «чиполлино», достала большие ножницы и — чик-чик! — отстригла под самый корешок!
К ней тут же подошли вежливые люди в штатском, взяли в кольцо, за ними — полицейские, аккуратно провели к «воронку», привезли в участок, заставили писать объяснительную и препроводили на трое суток в КПЗ.
Короче говоря, ее заприметили и даже несколько раз показали по телевизору, как она стоит, бедная, под снегопадом, без шапки, губы синие, руки, держащие плакат, заиндевели, подрагивают, а в глазах — надрыв и протест. Эту известность она сумела монетизировать: насобирала денег и Мотылеву наняла солидного адвоката. Тот выстраивал линию защиты так: полицейский ворвался в кафе неожиданно и резко вскинул руку. В зале было сумрачно и накурено. Обвиняемому показалось, что страж правопорядка схватился на пистолет. И поэтому он, чтобы предотвратить кровопролитие, кинулся ему наперерез и сделал попытку его обезвредить, а именно — ослепить (конечно же — не навеки, а временно).
А что? Разве не было у нас прецедентов, когда полицейские начальники расстреливали на месте ни в чем не повинных граждан? Да тот же майор Евсюков! Так что подзащитный лишь проявил естественную, хотя и неумеренную бдительность. Что? А не надо, чтобы майоры милиции ли, полиции стреляли из автоматов в покупателей супер-маркетов! Чтобы сбивали на пешеходных переходах мирных граждан и скрывались на своих дорогих иномарках!.. Чтобы вскармливали в себе роковой синдром безнаказанности!
Адвокат был уверен в победе, гарантировал, что Мотылев отделается условным сроком, в крайнем случае — еще и небольшим штрафом и вернется к жене и работе.
Так и случилось. Узник вышел на волю как герой.
Нелка встретила его со сдержанной радостью и деловой активностью. У нее накопились разнообразные петиции, которые уже почти весь наш подъезд подписал с ее легкой руки, не хочет ли и он присоединиться? Вот — в защиту узников Болотной, просто в защиту узников, против коррупции, в защиту бездомных животных, за иностранное усыновление детей-сирот, против развала образования, против сноса дома Волконских на Арбате, в защиту театра на Таганке, за сохранение Общественного музея истории ГУЛАГа «Пермь 36», а также музея индустриальной культуры в Москве, а еще и музея имени Н.К. Рериха; против судебного произвола; за ратификацию статьи 20 Конвенции ООН; за отзыв законопроекта №59Ф4362; за сохранение еженедельной газеты «Наука в Сибири»; против реформы ЖКХ; против отмены северных надбавок; против международной самоизоляции России; против войны на/в Украине; против политики Путина «Путин должен уйти». Были там и воззвания с требованием остановить медицинскую реформу в Москве, взять под личный контроль расследование нападения на лидера псковского «Яблока», вернуть школам Москвы право выбора электронного журнала/дневника и даже изменить нормативное регулирование правил создания и охраны зеленых насаждений в Москве…
Признаюсь, я тоже подписывала кое-какие из них. Кажется, за бродячих собак, за дом Волконского и за музей ГУЛАГа, когда она зашла ко мне с ворохом бумаг — постаревшая, забывшая закрашивать седину, со своей стрижкой «тифоз», в каких-то черных шароварах и черной толстовке.
— А остальные петиции? Что — отказываешься подписать? Боишься?
Я что-то пролепетала ей про то, что предпочитаю писать письма индивидуальные… Но она оборвала меня:
— Все вы таковы! На словах смельчаки, благородные, защитнички, за свободу, против насилия, а как до дела дойдет!.. Все оказались мещанами, все! Дочь родная с зятьком — «моя хата с краю!» Но я-то помню, как вы все Мотылева ненавидели! Спали и видели, чтобы его упекли! Еще меня подговаривали, чтобы его посадить!
Теперь освободившийся Мотылев должен был принять участие в гражданской деятельности. Они вместе вошли в какие-то протестные сообщества и общественные комитеты. К ним приходило много людей, по преимуществу, молодых — я часто видела, как они стояли возбужденной группкой и курили между этажами. И среди всех возвышался Мотылев как главный — тертый калач, бывалый зэк, матерый каторжанин.
Но — удивительно! — семейные скандалы с тех пор прекратились. Нелка перестала наведываться ко мне. И всякий раз, когда я встречала их с Мотылевым в подъезде, во дворе или в ближайшем магазине «Продукты», они мирно переговаривались, чему-то посмеивались и явно были поглощены друг другом.
То ли просто постарели, и пыл роковой угас, то ли слились воедино против общего противника, плотно сомкнулись, как два пальца для решительного щелчка.







_________________________________________

Об авторе: ОЛЕСЯ НИКОЛАЕВА

Родилась и живет в Москве. Окончила Литературный институт им. Горького (отделение поэзии; семинар Евгения Винокурова). Профессор Литературного института им. Горького.
Автор книг «Сад чудес», «Герой», «Тутти», «Меценат», «Поцелуй Иуды», «Небесный огонь» и др. Публиковалась в журналах «Новый мир», «Знамя», «Арион», «Вопросы литературы» и др. Лауреат премий «Поэт», им. Бориса Пастернака Патриаршей литературной премии и др.скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
3 345
Опубликовано 02 янв 2016

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ