(два рассказа)
МАЙ ДАРЛИНГ
И вот так-то, так-то. А не иначе. Все окончилось абсолютно, то есть совершенно. Боле того — вообще не начавшись.
И весна. Конец марта. Думаешь — птички поют, идешь, ищешь птичек, они свиристят, свиристят, прислушался, пригляделся, а это везут коляску, издающую птичьи звуки. Младенец, выходит, не потерялся, сказал ты. И скаламбурил — из коляски, слава богу, еще не выходит. И весна! Все равно — хоть ни орнитологический свист, а искусная выдумка человеческого разума, так сказать.
Май дарлинг, мы расстались, расстались, расстались, снег сошел, ручьи высыхают, плакать — слез нет. Мы разлучились, разорвали, бросили друг друга, май дарлинг. И, наконец, и тоска прошла. Промчалась. Вру! Промчаться она никак не могла, наоборот, испарялась она медленно, как парок над лугом. Брр. Лужа.
И к тебе чувство сразу прошло. А было вот так. Я зашла в магазин, а где еще могла я встретить твоего двойника, май дарлинг, ведь не в музее Востока, среди тибетских богов, хотя в магазине висело и лежало такое же недоступное, как Гималаи.
А внизу, у подножия, сидел он, мне показался он рыжеватым, и уши такие же, как у тебя, май дарлинг, немного вверх и в стороны, и такие же плечи, и ноги крепкие, точно у парашютиста. Ты тоже всегда любил маленьких черненьких парашютисток. А с остальными спал из дружеских чувств или ради карьеры.
Он мне показался твоим двойником, май дарлинг.
Нет, не так все было. Я бы и не заметила, пожалуй, его вовсе, если бы не моя склонность застывать, глядя на материализовавшийся пейзаж, открыв рот. И, стоя вот так, то есть, открыв рот, я с некоторой запоздалой досадой, почувствовала устремленный на меня взгляд. Рыжеватый даже вышел из-за прилавка, бросив кассовый аппарат, это чтобы лучше меня разглядеть. Он не любил маленьких парашютисток. Его вкус, в отличие от твоего, май дарлинг, был безнадежно испорчен стереотипами массовой культуры, что для меня, слизавшей свой облик с очередной искусственной блондинки глянцевого журнала, было как раз — я понравилась ему. Он вышел на середину торгового зала, встал за мной, как моя тень, и покраснел. Может, оттого, когда я глянула на него наискосок, он показался мне рыжим? А, когда я на него глянула, он еще сильней покраснел, что не умилило, а, скорее, смутило меня, и я вышла из магазина гораздо поспешнее, чем вошла. Признайся, май дарлинг, ты так смущаться, как этот рыженький, совершенно не способен.
И весна. Все-таки она. Всегда как-то странно, что она приходит. Я подумала, что весна — не время для тридцатилетних. Ты же помнишь, май дарлинг, что я тебя старше на четыре года? Но дома, посмотрев в зеркало, я улыбнулась: нет! Пока еще весна и мое, мое время! И чирикают всюду эти импортные коляски с младенцами. И скоро запищат сандалики на детских ножках.
И вот я, выйдя из магазина, думала о тебе, май дарлинг! И об этом рыженьком, который так похож на тебя. И представляла, как будет здорово целоваться с ним, точно с тобой. Ведь мы расстались, разорвали, бросили друг друга, май дарлинг. И я начала выращивать мое чувство к нему, но оно не то, чтобы росло, но, скорее, как легкий приятный коктейль, стояло, ожидая своего часа и своего фужера на длинной голубоватой ножке. Пока я все-таки не сделала весенний вираж, опять зайдя в тот же магазин. Он смутился и сделал вид, что смотрит внимательно куда-то. А куда — вот был вопрос для него — и он, покрутив головой, стал старательно изучать чеки. А я, май дарлинг, очертив позорный круг по магазину, удалилась. Ты веришь, что это была любовь? И уже кончался март, и скоро должны были засвиристеть коляски… Ага, ага, ты поверил мне, мой… не мой… дарлинг?
А вечером того же дня я внезапно, лежа в остывающей воде ванной, почувствовала вину перед рыжеватым (а возможно, он рыжеватым и не был?), потому что вдруг ясно и отчетливо поняла, что ничего не будет. Я не знаю, откуда пришла ко мне эта ясная мысль, но, повторю, что сопровождалась она чувством вины, словно я обманула его надежды и, дав аванс, скрылась коварной лисой. Но ведь все было совершенно невинно и не так, май дарлинг! И я решила больше не ходить в его магазин.
Но почему?! Почему?!
И вот конец марта настал, а я все не шла и не шла. Ты считаешь, что, по сути, история уже рассказана мной, и что нет ничего, что я могла бы прибавить?
Есть.
Ты помнишь, как ты бежал, в своей чисто-белой футболке и спортивных брюках, играть в теннис? Я качалась на деревянной скамейке качелей, я покачивалась, раскачивалась, море волнуется — раз!, море волнуется — два-с!, море волнуется — три! Замри, май дарлинг, умоляла я, оглянись! Но ты, маленький парашютист-хитрец, бежал так, будто совсем и не видишь огромного моря рядом, о, мой белый парус, ты плыл в самом центре синей глади, ты сверкал на солнце, ты реял под ветром, но упорно не замечал воды! А, помнишь, ты стоял у стены, а мы все сидели в креслах, а я, конечно, делала вид, что совсем не смотрю на тебя, но как я любила тебя в то миг, боже мой!
Ты понял, почему сейчас я испытываю вину перед тем рыжеватым из магазина: я обманула его. Я ужасно обманула его.
И вот сегодня, да, да, история еще не окончилась, терпение, май дарлинг, и коляски уже свиристят, и памятник Кирову, почему-то оставленный в этих кустах, сияет мокрыми выпуклыми глазами. И вот сегодня, когда троллейбус, а я так люблю смотреть из окна, как на моем перекрестке поворачивает троллейбус, и в темноте его огоньки, и пассажиры покачиваются за окнами… Море волнуется только раз, май дарлинг. И вот сегодня, когда троллейбус, утренний и золотистый от света, облупленный и по-детски неуклюжий, повернул, а сегодня утром, май дарлинг, троллейбус повернул, да, май дарлинг, повернул троллейбус, я вышла из дома, и дошла до того же самого магазина. В нем все, как всегда, возносилось и возлегало, и разноцветно дремало, и многокрасочно отдавалось взглядам и взорам, а у подножия стоял рыжеватый мальчик. И я подошла ближе, чтобы опять засмотреться. Нет, на этот раз только сделать вид, что засмотрелась на горы. А сама ловко скользнула взглядом — и не узнала его!
До сих пор мне совершенно неясно — он ли расстилал перед какой-то покупательницей красный джемпер, или то был не он, а другой… Как я ни старалась, я не могла узнать его. Я не узнавала его. Может быть, и в самом деле, в магазине уже был другой, чуть похожий на того, прежнего? Или это он так изменился с тех пор, как я разлюбила его, май дарлинг?
И только смутное чувство вины, только странное чувство потери, только тайная грусть, май дарлинг.
БОЛЬШОЙ, МАЛЕНЬКИЙ И ПРИСЛУГА ЛЮСЯ
Когда буржуй маленький, этакий однодворец, если вспомнить былые времена, которых никто, но это понятно, к чему повторять, ага? Я не о том. Когда буржуй маленький, а живет у подножия кирпично-башенного дворца буржуя большого, да еще который, то есть большой, купил себе титул князя, и он прав, ведь у каждого из нас во времена Александра Сергеевича было больше 1000 родных пра, пра, пра… бабушек и дедушек. Так что все мы немного лошади и немного рюриковичи. Или хотя бы их дворовые, то бишь дворяне. И вот, буржуй маленький, по фамилии Матюшечкин, да, да, тот самый, который отлепившись от жены-горошины, припал к модельной юной коленке, потом, правда, его слегка отодвинувшей, однако, не настолько, чтобы Матюшечкин перестал себя ощущать победителем, так вот, когда между юной коленкой, скрывающей, кстати, поврежденный когда-то еще на уроке физкультуры мениск, и пылающим сердцем Матюшечкина образовалось некоторое пространство, он как настоящий буржуй, то бишь барин, бросил свой острый взор на прислугу, а именно на горничную большого буржуя, фамилия которого была... Впрочем, какая разница. Пусть будет Князев. Или Царев. Да, Царев. Валентин Петрович Царев, и даже хороший человек. Женился вот еще в институте на сироте-однокурснице и живет с ней в любви и согласии. Но маленький буржуй Матюшечкин, разумеется, не мог и предположить, что горничная буржуя большого, а именно самого Царева Валентина Петровича просто горничная, а не постельная у князя, и сладкая мечта к великому приблизиться, можно сказать, даже слегка породниться, овладела маленьким со страшной силой. А тут и коленка где-то загуляла, научившись водить машину и получив в подарок старую «Тойоту» (новую Матюшечкин купил себе). А как приблизиться? Да, просто. Забрать к себе прислугу большого и... дальше все понятно. Так сказать, восемнадцать плюс.
Тут пришла как раз к Матюшечкину молочница. Старушка такая чистенькая да говорливая, которая одна на всем пространстве от дворца большого до усадебки маленького держала шоколаднобокую коровку, а поскольку Матюшечикн очень пекся о своем здоровье, на экологическом питании, которое выращивал у него в огороде работник-узбек, жил-поживал, и молоко коровье, и яйца настоящие, деревенские, ценил, а младшему сыну большого было всего двенадцать, и чего-то он все из простуды не вылазил, бабулечка носила молоко большому во дворец, а на обратно пути к маленькому в дом. Она-то и сообщила, что горничная от Царева уходит. Матюшечкин тут же добыл его телефон и позвонил, как бы чтобы у него узнать — не воровата ли, не выгнал ли он свою бедрастую прислугу за грехи или, того хуже, за какие-нибудь противоправные поступки, нет, нет, честная, хорошая женщина, открыто и доходчиво объяснил Валентин Петрович, просто решила в город податься, устала жить в сельской местности. И поспешил Матюшечкин, и впился в горничную Люсю просто как клещ сибирский (а у Матюшечкина дед-то был с Урала) и предложил ей в три (в три!) раза больше того, что платил ей сам большой. Люся и решила немного перед городом у Матюшечкина послужить. Бедром крутит, с тряпочками бегает, пыль вытирает, в общем, сказка, а не жизнь. Поселилась Люся у Матюшечкина в гостевом домике, хибара хибарой, но с удобствами и душ, и ванная, и кровать. И настала ночь. А дверь в гостевой не закрывалась. Не успел, будем так считать, Матюшечкин замок врезать. Зияла ровная и глубокая дыра, в которую сначала заглянула ночная звезда, это если приблизить к дыре глаз с внутренней стороны, а потом уже со стороны наружной глаз сокола. То есть Матюшечкина. Половицы (а Матюшечкин принципиально оставил старый деревенский пол) скрипнули, на болоте прокричала выпь, в огороде упала с куста большая помидорина, тыква перевернулась на другой бок, петух вздрогнул во сне, Валентин Петрович Царев встал, подошел окну и долго смотрел на белые облака, и вспоминалось ему... А вот, что вспоминалось ему, рассказала Матюшечкину, проснувшаяся от скрипа половиц, стука упавшего помидора, крика выпи на болоте прислуга Люся, севшая на постели и уставившаяся на ночного гостя с недовольством, но без страха. Чего-то подобного она, видимо, и ждала: прислуга всегда себе на уме и видит хозяина сразу и насквозь. А Матюшечкин и не так, чтобы сильно был глубок и широк — рентген Люси тут же и сработал. А, это вы, проговорила она зычным голосом, тоже любите бродить ночами, правда, Валентин Петрович ко мне ни ногой, жена у него ревнивая, а дети спят вокруг, как стражники ночи... Поэтично так и выразилась Люся-горничная. Но любил, мол, Валентин Петрович ночью встать и пойти смотреть на облака, потому что вспоминалось ему...
— Что, что ему вспоминалось?! — У Матюшечкина перехватило дыхание.
А как впервые он увидел ночью в стройотряде свою будущую жену Нину. И вот, рассказывал, облака белые плыли, отражались они в воде, а Нина стояла на берегу, волосы у нее струились по плечам... Матюшечкин поежился: русалки там всякие мокрые ему не нравились, а уж ведьмы патлатые и вообще только пугали. Их надо обходить стороной, полагал он, иначе бизнес рухнет. Да и здоровье может пошатнуться. Вот и я думаю, угадав, точно Вольф Мессинг, мысли Матюшечкина, сказала Люся, Нинка то, того, урожденная ведьма, приворожила его, он-то ведь начальника большого был сын, а она сирота казанская... И красоты — одни волосы, да и то, что осталось... Потом купил он всю деревню вместе с этой речонкой, где ее увидал первый-то раз, и с магазином, где брал для нее, девчонки, мороженое, и с птицефабрикой...
А птицефабрику-то зачем, хотел спросить Матюшечкин, но дух предпринимателя, очнувшись в нем, дал мысленный ответ на вопрос быстро и лаконично.
Приворожила. Я уж, честно скажу Вам, Сева, (оказывается, Матюшечкин-то не Владимир, как мне почему-то казалось, а Всеволод!), и так я к нему, и так — ведь как работать на хозяина без интима? Интим и денег дает хорошую прибавку, и отношения склеит, и вообще приятно, а я женщина одинокая. Все мои предыдущие вот так же ночами ко мне шли на цыпочках... И правильно: баба я, эх, сладкая, от меня даже наш агроном голову потерял, царствие ему небесное, а мне тогда всего четырнадцать было... Но Валентин Петрович ни в какую.
— Кремень — мужик, — прошептал Матюшечкин восхищенно.
— Да приворожила, чего уж тут гадать, точное дело!
— Ну а дети его? Старшему сколько?
Уж двадцать восемь, диссертацию написал, это для престижу значит, а сам магазином от птицефабрики управляет. Деловой Средний тоже парень как парень, женат уже, но унылый такой, он врач со своей небольшой клиникой, кодирует богачей от запоя, деньги к нему просто текут, как Волга. И вылитая мать — такой же белый, тихий да сероглазый, рот всегда поджат. Выходит, в душе осуждает пьяниц-то... А младший больно юркий, у них народился, когда уж им было за тридцать. И получился этот прохвост из прохвостов. Те-то советские еще были по рождению. Правда, на излете, но все-таки. И денег у отца было еще не так много. А этот только истерики закатывает. То ему снегоход, то... как его андроид, что ли ... И мне заявил, что я нищая раба его, а он мой господин, сын самого Царева! Так отец, когда я ему нажаловалась, вместо снегохода, посадил его латынь зубрить. Чтобы он потом в медицину шел. А зачем такой медицине? Бедняков хлоркой морить? Всю обслугу этот прохвост замучил, гоняет, как собак. Здесь-то в деревне на них работает немного: человек тринадцать всего с охраной, повара два, садовник...
— Повара два?
И пошло-поехало. Всю ночь рассказывала Люся Матюшечикну о большом. Ночь прошла для него, пролетела, точно один миг. А когда под утро решила Люся испытать на Матюшечкине свои чары, он ни в какую. Нет, говорит, прекрасная ты женщина, но люблю другую. Зауважала его Люся: тоже ведь кремень мужик оказался, хоть и маленький.
Но через три дня вернулась из странствий по казино и ночным клубам уставшая коленка и вышибла Люсю туда, куда она и хотела: в город... И замок в хибарку вставили, и выпь на болоте замолчала, и помидор на грядке... нет, помидор на ветку зеленого куста не вернулся. Его съела Люся. Запрезирала хозяина и помидор съела. И еще вечерком прихватила с грядок огурчиков в дорогу. Маленький-то наобещал — наобещал да не доплатил.
_________________________________________
Об авторе:
МАРИЯ БУШУЕВА
Живет в Москве. Окончила Литературный институт им. А. М. Горького. Публиковалась в журналах «Алеф», «Москва», «День и ночь» и др. Автор книг «Отчий сад», «Лев, глотающий солнце» и др.
скачать dle 12.1