ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 216 март 2024 г.
» » Дмитрий Конаныхин. УТИНАЯ ОХОТА

Дмитрий Конаныхин. УТИНАЯ ОХОТА


(рассказ)


1.

Зосечка Добровская спала крепко-крепко.

И снился ей прекрасный и смелый сон: котята Куц, Муц, Пуц, папа Васька и генилисус Сталин били фашистов – Куц лапой – рррраз! Муц хвостом! Пуц сверху прыгал! Папка на своем корабле. Встал с большим-пребольшим биноклем на мостике и грозно так командовал: «По фаситам лавным калибом – ОГОНЬ!» А генелисус Сталин улыбался. Он самый-самый добрый дядя. Так воспитательница в детсаде говорила каждый день и показываела на усатого дядю на стене. На потлете на стене. Воспитательница рассказывала, что генелисус Сталин не спит по ночам и думает о каждом из них – и о маленьком мальчике на далеком Севере, и о папе с мамой, и о ней, о Зосечке, поэтому она должна хорошо кушать, хорошо расти, слушаться папу и маму, а еще, обязательно! это Зосечка точно знала, что генелисус Сталин думаел, чтобы было хорошо и Куцу, и Муцу и, конечно же, Пуцу, и еще корове Маньке и курочкам, и гусочкам и всем-всем-всем. А немцы так смешно бежали. И кричали: «Гителкапут!» Это был такой очень смелый, очень хороший сон, о котором надо было обязательно рассказать папе, когда он оставит свой корабль спать на Черном море и засвистит громко-громко еще на улице. А мама Тася отложит перо, отодвинет тетрадки (мама Тася – учительница и ее очень любили в Торжевке. Она не учила детей в Торжевке, а должна была ходить учить детей в Липовку, туда было идти далеко, но мама Тася говорила, что ей нравилось ходить далеко, что она любит вставать рано-рано, пока еще все спят, тогда она ходит к детям в далекой Липовке и придумывает им разные смешные задачи), да, мама отодвинет лампу, повернется, побежит, подпрыгнет, как всегда, и упадет на грудь папе Васе. А потом папа Вася вбежит в хату, бросит в сторону свой чемоданчик, военную фуражку, подхватит Зосечку, его форма будет пахнуть морем, а Зосечка – нет, она не будет спать, разве только совсем чуть-чуть, а еще он возьмет Куца, Муца и Пуца, обнимет корову Маньку, гусыню Гагу, ее утят, потому что папа очень-очень сильный, почти как генилисус Сталин.

Это был такой замечательный, такой смелый сон, что Зосечка засмеялась, не просыпаясь. Репродуктор на стене только начал откашливаться, а очень хорошая девочка Зосечка уже поднялась с подушки, села, покачиваясь, так сильно хотела спать, но старательно запела вслед за торжественным хором, как учила воспитательница: «Саюс нелусимый леспубик сабодих спатила на-ве-ки великая Лусь, да здастует соданый войей а-а-а-ах» – девочка потерла закрытые глаза кулачками, зевнула сладко, но упрямо продолжила, – «Магуций Совеций Саюс!»


2.

Шесть утра. Девочка опять заснула. Она видела красивые сны, которые забываются тут же.

...Эти сны приходят отовсюду. Они прилетают бабочками в цветущий сад ее впечатлений, это еще такой очень молодой сад – побеги в нем растут вкривь, вкось, неожиданно и своевольно. Яркие цветы вспыхивают то здесь, то там. Они покрыты искрящейся росой Зосечкиного смеха, на каждой лужайке, у каждого ручейка, на пляже у широкой реки маминой любви – растут свои цветы. Это тюльпаны игр с папой, мягкая резеда бабушкиных сказок, мамины розы – розы везде – белые, кремовые, бордовые, черно-вишневые и самые вкусные малиновые. Как здорово в этом саду, где снятся такие разноцветные, такие летучие бабочки. Они спускаются откуда-то сверху, откуда в Зосечкин мир лучится ароматный свет, сны садятся на землю и тут же раскрывают листочки, пускают корни и становятся частью очень хорошей девочки. Сны растут где им угодно, беззаботные и игривые. Они любят сплетаться в загадки, из-за каждого листочка, из-за каждого камешка может выпрыгнуть огромное-преогромное веселье или что-то обидное, как ободранная коленка или ужасное, как смерть кошки Муси, но потом это страшное становится ярким и теплым. Сны не обижают Зосечку. Их еще не подстригли острыми ножницами воспитатели, в этом саду еще не проложены дорожки опыта, еще не стоят новенькие беседки разочарований, в нем еще нет никакой формы, которая так присуща взрослым.

В этом садике нет ни одной сухой веточки. Это ведь у стариков вместо цветущего сада сухостой. И сны стариковские совсем другие – высохшие, тревожные. Так трутся и стучат сухие ветки в вершинах омертвевших деревьев, с которых уже слетела кора. Кора снов – она истачивается червями сомнений, ее годами исхлестывает град невзгод, Листва ярких воспоминаний давно уже поблекла и лежит толстым ковром, укрывая корни, а может быть, и угнетая любой молодой побег. В этот лес не залетают ни птицы, ни бабочки, ни стрекозы. И стучат на жизненном ветру голые ветви, годами выработанные схемы, беззубые, сухие, упрямые, одинокие. В безжалостном каменном лабиринте за высокими рассыпающимися каменными стенами стучат ветви – «тук... тук... тук...», а потом – треск, хруст стариковского кошмара. И падает большая ветка. Или со стоном и визгом валится старое мертвое дерево – уходят целые куски жизни. И старики забывают. Падает старый тополь – и нет снов о прыжках на тарзанке над веселой речкой. Мхом покрывается липовый ствол – и нет первых поцелуев. Только изношенная труха беспорядочных воспоминаний на месте головокружения, азарта и блеска глаз. А вот – целая прогалина. Коряги, хворост – там, где первые годы семейной жизни. А есть пустоши, где кроме камней нет ничего. Это места предательств, обид, потерь и боли. Сюда так много лет приходят вспоминать, что на черной земле вытоптана любая травинка надежды, земля высохла, она стала пустой и бесплодной, пыль пачкает мысли. На этих пустошах вообще ничего не растет. Беззвездная чернота над головой и пыль. Да и кто заглядывает в эти старые, заброшенные места? Только тени их владельцев.

У взрослых все иначе. Дорожки. Тропы. Широкие аллеи. Просчитанные перспективы, панорамы, изгороди и глухие стены. Самые глухие стены загораживают те уголки, где растут самые непослушные, самые сокровенные желания. Туда взрослые прячутся ото всех, стараясь поймать, хотя бы краешком глаза уловить внезапное движение, услышать смех, нескромный вздох, где они пытаются разуться и пройти босиком по мягкой зеленой траве, пройти невесомо, перепрыгивая с одного цветка на другой – так, что даже стебельки не гнутся. Там неожиданно может брызнуть, защекотать фонтан незваной любви и радужно засверкать на солнце. Но только вот как-то так оказывается, само собой получается, что ржавеют замки на калитках в эти заветные уголки. Взрослые выбрасывают ржавые ключи. Слишком долго они строили высокие стены, чтобы помнить дорогу за эти стены. Слишком много стен. Слишком много правил. Привычных тротуаров. Ежедневных, спокойных, размеренных. Даже уютных. Где невозможно споткнуться. Где не страшно упасть. А если упадешь – то отряхнешься... и пойдешь дальше. А еще удивительно, когда люди сами берут садовые ножницы и начинают стричь свои сады, свои души, свои сны. Щелкают ножницы, и радостная улыбка заменяется вежливой гримасой. Сверкают лезвия и рука сама пожимает руку подлеца. Звенит сталь и льстивые слова сами срываются с губ. Все очень правильно. Очень по-взрослому. Ясно и привычно. Известен каждый поворот и закоулок. Это где-то далеко, за высокими стенами стыда и страха прячутся, дичают и не находят выхода мечты, доверие, страсть, похоть, ненависть. И люди забывают друзей. Перестают замечать близких. Их сады слишком красивы для таких излишеств. Но где-то высоко-высоко – там, ближе к облачному небу – уже начинают постукивать сухие ветви...


3.

У Зосечки была любимая чашка. Синяя, с голубым и белым ободком. Из нее очень вкусно пить парное молоко. В Торжевке у бабушки Тони была коза Козя. Каждое утро, когда восток только-только румянился в ожидании прихода властного дня, бабушка Тоня шла в хлев, подсыпала сено корове Маньке, надаивала ведро душистого молока, клеверное сено шло Козе, у нее молоко было особенно вкусное.

Много у Тони было дел – и подоить, и сена подсыпать, и курам дать, гусей выпустить на пруд, зерно порушить, чтобы поросяткам товчь заправить скисшим молоком и зерном, на огороде собрать поспевшую малину, с сапочкой пройти, окучить, сколько успеть, картошку, наглянуть на лук, не поела ли муха, подвязать тяжелые кусты с наливающимися, еще зелеными помидорами, вырвать зелени, подкопать молодой картошки, надергать морковку, печь растопить, завтрак сделать семье, успеть убраться, умыться, причесаться, мужа и дочку проводить на работу. К девяти утра Тоня уже уматывалась, а впереди ведь еще был целый день.

Тоня взяла Зосину чашку, осторожно, через марлечку, налила козье молочко, поставила на столе, возле Зосиного стульчика. Осторожно поцеловала влажный лобик, привычно проверила губами - нет ли у внучки температуры, тихонько поправила мокрый локон на круглом лбу и ушла - дел по хозяйству невпроворот. На тарелочке лежали две помытые морковки. Они были такие нежные, что не надо счищать кожуру. Так и светились на тарелочке желто-оранжевые нежные морковки.

В хате было тихо. Терентий и Тася ушли рано. Репродуктор что-то бормотал скучное о врачах в Ленинграде. Потом расплеснулась величавая, немного грустная музыка. На улице загудела машина, остановилась у ворот. Тихонько звякнул засов калитки...

Рыжеволосая девочка разметалась на кроватке. Упрямая пятка сбросила одеяло. Видно было, как под нежной кожей век забегали глаза. Зося недовольно подняла губу, но передумала и опять улыбнулась. Зосечка видела последний сон. В хату уже нетерпеливо ворвались солнечные лучи. Они лизнули Зосину пятку: «Ну же, ну же, рыжая девочка, просыпайся! Хватит спать! Пора играть».

Одеяло окончательно свалилось на пол. Зося перевернулась на живот, подобрала ноги. Так она досыпала последние секунды – попой вверх, стоя на коленках, носом в подушку. Папин сон поцеловал Зосю и незаметно растворился. В щелочку век брызнул солнечный луч. Зося резко отвернула голову, прячась от света. Но в комнате уже светло. Солнечные зайчики прыгали по комнате: «Давай! Просыпайся, Зосечка!»

Зося села на кровати. Осматрелась, прикидывая, может, еще поспать. Но пятки уже зазудели – так хотят прыгнуть. Ножки уже проснулись, ручки проснулись, глазки еще пытались спать, спрятаться за длинными ресницами. Хорошая девочка уже чувствовала, что новый день впереди. И сразу же широкая улыбка пустила в пляс веснушки на носике и щечках.

Зосечка подпрыгнула, буцнула кулачками подушку, толстопопо слезла с высокой кровати и побежала к бабушке, выбивая утреннюю барабанную дробь из кряхтящего старого пола. На кухне никого не было.

Зося заглянула на веранду. Бабушки и здесь не было. Зося заглянула в клуню, оттуда шлепнулась небольшая жабка, спрятавшаяся на ночь от вездесущих ежей, и ускакала по ступенькам в чащу георгин и пеонов.

Где-то были слышны тихие голоса. Взрослые сдерживались, но такая теплая волна слышалась в этом обесцвеченном шепоте, что в Зосе закипела кровь, она взвизгнула так, что из сада, кто куда, выпорхнули пичуги.

– Ва-а-а-сь-ка! – крикнула Зося во весь голос. Она заплакала от счастья и побежала, запрокинув голову, забрасывая розовые пяточки, не раздумывая, прыгнула навстречу поднимающемуся моряку.

– Ай кто же тут у нас проснулся? – забасил Вася.

Девочка изо всех сил обняла папу за шею и замерла. Вася потерся щекой о рыжие кудри, чувствуя, как в грудь пойманной бабочкой стучало маленькое сердце. Рядом стояла Тоня и держала аккуратно сложенный черный китель и фуражку. Тоня смотрела на зятя и внучку, улыбалась и плакала. Морщинки уже тронули ее лицо. Слезы потекли по этим морщинкам к зажившему шраму у рта, щекотали шею, но она их не вытирала – руки были заняты. Да и как было не плакать, когда так горько на сердце, да так сладко на душе?

– Вася, я пойду, схожу к Терентию в контору, скажу, что ты приехал.

– Мамо... А велосипед здесь есть?

– Зараз гляну, може, Тереша не забрав.

Тоня пошла к сараю, тихонько оглядываясь на Зосечку, спрятавшую лицо на Васиной шее, достала из-за наличника здоровенный ключ, завозилась с висячим замком, наконец справилась, открыла пыльный зев дверей, заглянула, привыкая к сумраку.

– Здесь! Есть! Вась! Вася, есть машина!

– А? Отлично! Мамо... Мамо, я тогда, я к Тасе съезжу.

– Васька, ты куда? - Зосечка подняла голову от папкиной шеи. – Васька, ты зе токо пиехав?

Зосечка быстро собралась плакать, слезинки уже показались на ресничках, но еще не решились выпрыгнуть на волю.

– Чшшш, доню, чшшш, доня, – Вася начал баюкать хорошую девочку, – я к маме, я маму привезу, мы с тобой много-много поиграем сегодня!

– Васька, а ты сивоня уизаиш?

– Нет, доня, нет, только завтра.

– Завта-а-а-а! – завизжала Зосечка от радости. Ее крик оттолкнулся от влажной земли и подпрыгнул вверх, пронесся высоко-высоко сквозь кружево порхающих ласточек прямо в синее-синее небо, синее, как глаза ее Васьки. – Твой колабь устав? Вин буде довго спати?

– Да, доня, да, – Вася прижал дочку, вдохнул сладкий запах ее кожи. – Да, Зосечка, корабль устал. Он долго-долго ходил по морю, ходил далеко, видел разные страны, а теперь устал и будет неделю стоять, готовиться опять идти в море.

– Васька, а ты знову бив фаситов? – девочка с надеждой заглянула в папины глаза, надеясь услышать геройский рассказ.

– Нет, доня, нет. – Васины глаза потемнели. – Нет, Зося, папа не бил фашистов. Война закончилась. Все хорошо.

– Но мы победили? Да, Васька, Гитела нет?

– Да, Зосечка, мы победили. И Гитлера нет.

– У-л-л-ла-а-а-а! – зазвенела Зосечка на весь белый свет. – Мы победили! У-л-л-ла!!


4.

Пыльная тропинка шуршащей змеей ползла под чуть вихляющее переднее колесо велосипеда. Шины давно облысели, поэтому Терентий их накачал не очень туго. Старая резина не выдержала бы давления, да и на мягком песке проселков на каменно накачанных колесах далеко не уедешь – велосипед будет юзить и увязать в пыли.
Вася, как заведенный, крутил педали, налегая на пригорках, отдыхая на спусках, с непривычки чуть раскачиваясь в седле. Горячая, слегка растрескавшаяся полоска выбитой земли пересекала плавно перекатывающиеся от горизонта волны изумрудно-сизого, а кое-где и золотисто поспевающего овса. Зной еще не успел раскалить стремительно выцветающую сковородку безоблачного неба, а жаворонки уже забрались высоко-высоко, проливая из-под выкатывающегося солнца свои трели. Снизу же, явно соревнуясь с небесными невидимками, могучим хором скрипели, скрежетали, пиликали и разливались бесчисленные кузнечики. Ветер то стихал, придавленный к земле державным солнечным сиянием, то вырывался из когтей жгущих лучей и бежал вслед за тенями запоздалых облачков, беспечно играющих в догонялки с белым, ликующим шаром в зените.

Хотелось пить. На старенькой гимнастерке и выгоревших довоенных тестевых брюках проступили темные пятна. Крупные капли пота собирались на лбу, в густых бровях, струйками затекали в глаза, щекотали прямой нос, холодили чуть впалые щеки, соскальзывали по шее. Дорожная пыль покрыла мокрые кисти и щиколотки. Меж лопаток постоянно стекал тоненький ручеек. Уж на что был привычен Вася к жаре судовых отсеков, но все равно роскошествующий зной украинского лета испытывал его выносливость. Тропинка клюнула в пыльную канаву, повернула и запетляла вокруг ртутью блещущего зеркала пруда. Вася еле удержал разогнавшийся велосипед. Разгоряченные ноздри вдохнули, солоно пересохший рот проглатил предательски искушающий запах воды, разогретой тины, теплой муравистой травки возле пологого бережка. Но он не остановился и продолжал нажимать на педали. Ему было радостно уставать, чувствовать в своих руках все более привычный руль, видеть, как медленно под ним проворачивалась земля, чувствовать, как в груди туго-туго закручивалась пружина ожидания, нежности и силы. Он соскучился по Тасе, родинки ее смуглой кожи вспыхивали в его глазах, он смахнул пот и улыбнулся.
Привычный взгляд командира полковой разведки выхватил уже распаханную линию окопов слева на пригорке. Незаметно для себя самого он приметил секторы обстрела, возможные пулеметные точки, тихо пошевелил губами, рассчитывая возможный ритм атаки, оглянулся назад, пытаясь предугадать, где лучше ставить батарею. Миг, всего одним мгновением, одной вспышкой все увиденное сплелось в картинку боя, но тут же в ушах зазвенел дочкин колокольчик: «Ул-л-ла! Мы победили!».

Да. Победили. Вася тяжело навалился на руль. Сквозь усталость грызнула боль справа, ничего, эту боль он мог перетерпеть, пришло бы второе дыхание, он умел долго бегать через боль. Сколько же он набегался за войну... Но вот боль слева, там где спал его кенигсбергский «подарок», эта боль притормозил его гонку сквозь зной. Пуля, его постылая спутница, завидовала его желаниям и ревниво клевала сердце. Шум в ушах потихоньку стих. Липовка уже показалась на горизонте, как темно-зеленая полоска острова на светло-зеленом, с желтеющими пятнами, поле-море. Он стоял, опершись на руль, сплевывая соленую, густую слюну. Ничего. Сейчас. Сейчас все пройдет. Должно пройти. Двадцать семь лет – это сила. Не с таким справлялся. Сейчас. Еще десять вдохов, десять выдохов. Вася медленно отсчитывал паузы, выравнивал дыхание.

Внизу, в разогретой пыли муравьи устроили баталию с гусеницей. Она вертелась, скручивалась в тугое колечко, но все уже бесполезно. Капля пота тяжело упала с Васиного подбородка прямо на гусеницу и отбросила самого настырного муравья. Тот вытер усики, закрутил головой. Вася еще какую-то минуту смотрел на это течение жизни, абсолютно безразличной и к его мыслям, и к его мечтам, и к его существованию, растер левую часть груди, медленно распрямился. Кровь перестала стучать в виски и солонить рот.

Подлая память неожиданно ударила под дых и подбросила калейдоскоп картинок.
Море... Море тихое, усталое, закатное, глухо шепчущее нежности, как сильная женщина после страстных объятий. Соленая, теплая вода дышит спокойно. Вверх-вниз. Вверх-вниз. Сметанные разводы облаков на бледно-розовом небе. Он плывет между небом и землей, дышит ровно. Соленая вода холодит глаза. Он выдыхает в воду, внизу синеет бездна. Другие участники заплыва отстали. Он приближается к эсминцу, оранжевым бортом светящимся в последних лучах заката. Сверху что-то кричат, подбадривают.

...Оранжевые с черным пятна в глазах. Ощетинившаяся колючей грязью земля падает ему в лицо – снайпер на этот раз попадает. Невозможно дышать. Что-то булькает слева. Тошнит. Хочется плакать. Перевернутые фигурки бегущих и что-то кричащих людей. Красные прутья вербы с набухшими серыми «котиками», грязный весенний снег. На лицо сыпется крошево веток, сбитых очередью. «Ур-р-р-а-а-а!» Да. «Ура» Нельзя спать. «Эй, ты жив, старлей?». Вроде жив.

...Безумные, круглые глаза Зосечки и вертящийся в земле надрубленный кошачий хвост. Еще бы. Удар ужаса. Зосечка на четвереньках толкает дверь его топоровского дома. Почему на четвереньках? Ножки отнялись от страха? Мать роняет ухват, взвивается в вопле. Тася выбегает из спальни. Крик. Стон. «Что с тобой, Зосечка?! Кошка. Какая кошка? Кто?! На низу?» Снова бег. Кровь чернит глаза. Вася где-то в конце глубокого зыбкого коридора видит старого Сергея Гавриловского, отца полицаев Сергея и Валентина. Тех самых, которых поймали после войны. Что этот грязный старик делает? Копает? Крик из-под земли – из ямки высовывается полуразрубленное животное, а старик, посмеиваясь, продолжает тихонько рубить кошку лопатой. Гавриловский оборачивается. Он не ожидает соседа, всматривается в бегущего. Лопата так и остается торчать в земле. Поднятые корявые руки в старческих пятнах. Вася бьет изо всей силы. Старик взвизгивает и падает навзничь, потом быстро, как крыса переворачивается на живот и ползет к себе домой. Вася уже готов убить, но за шею его хватает подбежавшая Тася. «Васька! Васенька, убьешь ведь гада!» Да-а-а...

Вася поднял голову. Первые хаты Липовки уже были совсем недалеко. Сквозь запахи раскаленного поля прорывались чудесные фруктовые ароматы. Даже чудилась прохлада. Он распрямился, проверил, не кусает ли сердце. Нет, все было в порядке. Он повернул с тропинки прямо по стерне; свежие, недавно скрученные снопы травы еще не были сложены хозяевами в скирды. Старые шины плохо шли по засохшей комковатой земле, но он налег на педали, нырнул на неприметную, известную только своим тропинку и выскочил на хорошую дорогу.


5.

В липовской школе было тихо. Вторая половина лета. Ни души. Пахло пустой школой - масляной краской, библиотекой, мелом. Тася поливала цветы на окнах в своем классе. Ее дети принесли много цветов - все подоконники уставлены. Ее гордость – пышные сиреневые и белые фиалки распустились густыми шапками, повернули нежные, мохнатые листья к свету.

За окнами зелено-золотыми красками играл большой сад. Молодые деревца с побеленными стволиками, как смешливые девочки, убежали подальше, к полю, старые же деревья для порядка скреблись ветками в окна. Потрескавшаяся кора стволов, зеленовато-бурая, местами розоватая кожа крепких ветвей, согнувшихся под тяжестью яблок. Старые яблони, как старые люди, любили смотреть на детей. Притулившись к школе, они ждали, когда сюда вернутся маленькие человечки. И тогда можно будет снова заглядывать в окна, подсматривать, как мальчики и девочки в первый раз сядут за парты, будут рассматривать класс во все глаза. Как они, притихшие, чуть придавленные важностью момента, в первый раз раскроют свои тетради, осторожно, неловко возьмут перья и слишком глубоко макнут их в непроливайки. Один какой-нибудь мальчик обязательно испачкает пальцы и будет незаметно оглядываться, не зная что делать. И какая-нибудь девочка, его соседка, строгая и аккуратная, нахмурит брови, разорвет по линеечке свою чистенькую промокашку и передаст клочок неумехе. А мальчик глянет на нее благодарно, что-то шепнет и засмущается своей смелости. И тогда морщинистые старые деревья усмехнутся, в несчетно какой раз увидев краску на щеках мальчика.

Яблони будут прижиматься к стеклам и слушать, как взволнованно зазвенит голос молодой учительницы, которая так здорово выбелила их стволы. Они не понимают, что она говорит, но понимают, как она говорит. Это такая особая музыка – когда учитель встречает десятки маленьких глаз и осторожно, потихоньку вливает в них все, что знает, все, что умеет. И дети начнут расти, распускаться, как бутоны. Незаметно поменяются их лица. Они станут другими. Чуть более серьезными, чуть более внимательными, чуть более хитрыми. Мальчишки будут тереть лбы и чесать затылки, девочки будут кусать кончики бантов, решать сложные задачи, хихикать, когда их товарищи «поплывут» у доски, они будут передавать друг другу записки, заглядывать в тетрадки соседей, играть «в перышки» на задних партах, вытирать подоконники на переменах, бросаться портфелями, драться, падать, смотреть во все глаза на глобус в руках учительницы, представляя далекие страны и старинные времена, они заплачут от обиды, развозя по щекам чернильные пятна, они будут врать, не поднимая глаз, звенеть колокольчиками, рассказывая стихотворения, монотонно нудеть нараспев какие-то правила, скашивая глаза в открытый учебник у соседа, они столько всего переделают и будут расти, незаметно расти...

А деревья почти не менялись. Год за годом они просыпались весной, разогретые лучами солнца, проверяли, все ли соседи на месте, не упал ли кто зимой под холодной сталью пилы, захрустев высохшими ветвями. Они делали один глубокий вдох и едва различимый подземный гул пускал все корни в работу и чуть сладкий сок устремлялся вверх, к еще дремавшим почкам. Потом все опять шло своим кругом – солнце, раскрывавшиеся листья, шелест ветра, тяжесть веток, снова холодные туманы и блаженный, белый, прозрачный сон.

Самая большая яблоня, старая ворчунья, недовольно вздрогнула, ощутив чье-то прикосновение. Горячая ладонь легла на грубую кору. Человек, не мигая, смотрел в открытое окно напротив. Рядом в тени лег горячий велосипед, пыльное колесо еще вращалось и шелестело спицами по зелено-красным листьям разросшейся клубники. Рука человека сжала ветку. Яблоня недовольно поморщилась, оглянулась, но так было сонно на горячем ветру, так уж жарко напекло макушку, что дерево пожало ветвями и опять стало вглядываться в открытые окна напротив. Там хозяйка хлопотала возле цветов. Цветы – это было хорошо. Яблоня всегда следила за последней модой на пестро цветущих подоконниках, хотя каждый сезон, как опытная женщина, знающая недостатки своей фигуры, носила одни и те же фасоны. Разве что ее платья увеличивались в размерах. Да это и правильно. Пусть все видят – какая она широкая, осанистая, какая сильная. Деревьям вредны диеты.

Какие смешные эти человечки! Ну куда, куда они вечно спешат? Куда бегут? Почему нельзя было просто постоять и помечтать день за днем? И этот тоже, не стоял на месте. Ну что ему не покоилось? Наконец человек отпустил ветку, чуть пригнулся и пружинисто подкрался к окну, не сводя синих-синих глаз с хозяйки. Она отошла вглубь класса, наклонилась, подняла ведро и наполнила зазвеневшую лейку. Человек примерился и, чуть коснувшись подоконника рукой, бесшумно запрыгнул внутрь и замер.

Женщина из лейки поливала цветок в углу, она была задумчива, черные брови были сведены, карие глаза темны, терпеливы и чуть печальны. Она ощутила чье-то присутствие, вернее, всем существом почувствовала – незаметный стук сердца, слишком тихое дыхание, запах горячего пота. Хозяйка замерла, потом медленно повернулась и взглянула на человека. Они долго-долго смотрели друг на друга. Люди были очень серьезны и неподвижны. Почти как деревья. Только глаза поблескивали.

Вдруг женщина незаметно подмигнула. И лукавая улыбка тихонько поползла по ее губам. Лица мужчины не было видно, он стоял спиной. Яблоня недовольно сощурилась, прикрыла листвой окно, чтобы лучше видеть, что же будет дальше. Эти человечки прыгнули навстречу друг другу, сплели свои такие смешные ветви, зашатались, опрокинули парты, что-то говорили неразборчивое, упали на пол, не в силах наглядеться, сорвали свои листья (зачем?!), опять сплелись, кричали, плакали. И замерли. Женщина лежала на мужчине. Они молчали. Слушали сердца друг друга. По ее щеке, хихикая, соскользнула капелька пота. Горячая рука мужчины медленно скользила по смуглой, влажной спине женщины. Опять и опять. Нежно... Тихо...

Тася приподнялась, убирала с глаз прядь растрепавшихся волос, блестящих, как звездная ночь. Потом наклонилась опять и поцеловала мужа в шею.


6.

Если девочке 4 года, на маечке заблестела папина смелая медаль «За победу над Германией», на голове взлохматились непослушные медные волосы, если девочкины котята Куц, Муц и Пуц с утра напились молока так, что не могут ходить, если Солнце ослепительно засияло во всю необъятность украинского горизонта, то охота на соседских уток стала делом просто обязательным.

Зосечка, Борик, Наталка, Стасик сидели возле Женьки и с благоговением смотрели на его умелые руки. Они все участвовали в шкоде. Борька Лифшиц притащил катушку суровых ниток, которую взял тайком у Розы Соломоновны, своей бабушки. Стасик Камышин, самый младший, принес «щучий» крючок. Он прекрасно понимал, что «получит дрозда» за то, что срезал крючок с отцовой снасти, но... утиная охота того стоила. Наталка Камышина держала замотанный в белую тряпочку кусок сала - такой, какой просили, еще без чеснока. Зосечка Добровская смотрела, как в руках Жени Кондратенко блестел на солнце острый-преострый «кизал» – перочинный ножик деды Терентия.

Женька умело, в пять витков, привязал крючок, проверил ногтем остроту жала, срезал ножом лишнюю нитку. Потом взял у Наталки узелок, разрезал сало на кубики размером с крупную вишню и насадил один на крючок.

– Ось так! – тихо воскликнул он. – Ну, буде дiло!

Три индейца и одна белолицая скво восторженно смотрели на него. Ребята играли в индейцев. Это, как всегда, была придумка Зосечки. Разве можно было просто так ходить на утиную охоту? На утиную охоту надо ходить по-индейски. И они стали индейцами. Для начала нашли большую-пребольшую лужу за домом Борьки. Лужа была большая, давняя, переполненная недавним благодатным ливнем. По краям лужи расквашена восхитительная, почти черная грязь. Этой грязью все индейцы тщательно покрылись от пяток до макушки. Только глаза сверкали на черных рожицах. Да еще на Зосиной маечке блестел генелисус Сталин. Наташа мазаться не стала (в восемь лет она не уже не хотела «глупостями заниматься»), поэтому она осталась бледнолицей скво. Борька нашел три куриных пера, одно воткнул в курчавые волосы, другие, как настоящий «кавалел», отдал Зосечке и Стасику. Большие перья замечательно прочно держались в подсыхающей на волосах корке «класки».

– Ну що? – спросил Женька. – Пойшли?

Индейцы молча, сосредоточенно кивнули головами. Перья колыхнулись в такт. Женька, пригнувшись, переступал босыми ногами по горячему песку бережка Толоки. За ним, для «секлета» – на четвереньках крались индейцы. Зосечка держала в зубах нож, Борька – катушку суровых ниток, Наталка шла за ними и несла узелок с оставшимся салом, Стасик переваливался налегке и придерживал лямку перепачканных в грязи штанишек.

Они пришли в то место, где широкая Толока делает ленивый разворот, образуя мелкую заводь. Теплая вода заросла крупными кувшинками и ряской. Туда по утрам торжевские хозяйки пригоняли гогочущих гусей и уток. Каждый гусь и утка имели особую метку на спине, намалеванную специальной краской. Вечерами, когда объевшиеся птицы суетливо вышагивали по берегу, хозяйские дети по этим меткам находили свою живность и гнали ее к сараям. На всю разморенную округу топотала, кричала и гоготала птичья ярмарка. Жаркий день разлил духоту. Мальчишки, которым было поручено следить за птицей, играли на луге в футбол. При счете 23-31 им было не до птицы. Крики «пас!», «мне!!», «ну куда ты бьешь, чучело?!» великолепно были слышны спрятавшимся в камышах индейцам. Женька, пригнувшись, ходил взад-вперед по бережку заводи, как подрывник раскладывая нитку длинной змейкой. Он наклонился и у берега зачерпнул ладонью липкий ил и слепил шар размером с небольшое яблоко. В этот шар он вдавил кусочек сала с крючком. Наконец, он оглянулся, широко размахнулся и изо всех сил бросил этот колобок к середине речной заводи. Разложенная справа от него нитка со свистом взвилась вслед за снарядом. Плюх! Утки и гуси с ворчливым гоготом расплылись в стороны, вспенили воду, пытаясь взлететь, но понемногу успокоились. Круги на воде затихли, лениво двинув золотые и белые цветы кувшинок.

Снова все затихло. Солнце беспощадно жарило головы. Величественные колонны кучевых облаков поднялись высоко-высоко, выше сапфирового неба. В безумных пируэтах воздушных боев шелестели стрекозы. В прибрежной траве возились, чавкали и шевелили сонную воду ленивые карпы. Наши индейцы засели в камышах и терпели зудящих вокруг комаров. Женька лег на берегу и осторожно поддергивал на себя нитку, высвобождая сало из грязи. Но вот нитка ослабела, хитрец перестал тянуть и замер. Из камышей показались напряженные лица. Женька оглянулся, сделал страшное лицо, завращал глазами, индейцы спрятались с еле слышным вздохом нетерпения.

Но вот посередине зеркала чистой воды всплыл и тихонько закачался белый комочек. Невдалеке шла эскадренная колонна уток, неторопливо загребая теплую воду. Вдруг утка-флагман увидела сало и, забыв о своей показной величавости, бросилась к наживке. За ней устремилась вторая, хлопая от жадности крыльями, потом третья, отставшие утки завертели головами, не понимая, в чем дело, подняли волну, пытались взлететь, чтобы успеть в кучу. Женька замер. Один удар сердца, второй! И победительница гонки победно вскинула белую голову и заглотила сало, которое сразу проскользнуло по длинной шее. Женька широко взмахнул рукой. В камышах восторг! Утка забарахталась, захлебываясь захрипела, не успевая кричать – так ее быстро тянул мальчик. Женька отступил в камыши, чтобы не заметили. Его белые зубы заблестели победной хищной улыбкой на веснушчатом худом лице. На лбу сидел здоровенный слепень, но мальчик даже не чувствовал укус. Последнее движение, он схватил утку за шею и резко дернул, пальцами почувствовал хруст и быстро втянул в камыши добычу.

– Ну?! Ну, Женька?!

– Тихо, голопузы! Айда отсюдова!

Пятеро смелых – вождь, три индейца и бледнолицая – быстро крались вдоль берега. Женька завернул утку в рубашку, индейцы побежали за ним, падали, поднимались, опять падали, их лица были искажены смехом, их сердца стучали молоточками, грудь распирали слова, так хотелось крикнуть «Ур-р-р-ра!!» – но Женька так горячо пообещал головы оторвать, так выразительно провел ладонью по шее, что бегущие друзья позакрывали ладошками рты, чтобы даже случайно не вскрикнуть. Но как же внутри щекотал их смех и охотничий клич!

...Они убежали далеко за холм, за греблю, к старым ивам, где запасливый вождь гуронов еще с вечера сложил сухие ветки для костра и спрятал спички. Ветер шелестел и плавно раскачивал зеленый занавес огромной ивы. Внутри, скрытые от посторонних глаз, как в огромном вигваме, на корточках сидели малыши и смотрели, как Женька торопился ощипать еще теплую птицу. Белые перья и пух прилипали к его ловким пальцам, лоб мальчика покрылся крупными каплями пота. Он был не очень высок для его двенадцати лет, вечно голодный сирота, непутевый племянник своей заботливой тети. Худые лопатки были покрыты расчесами укусов комаров и слепней. Выгоревший добела чубчик не скрывал круглый упрямый лоб. Женька хитро улыбнулся и его карие глаза засветились в зеленом полумраке.
– Так, Наталка! Що сидишь? А ну, збiгай зв водою!

– А як? Куда?

– Он до, за деревом – стареньке вiдерце, подивись.

– А-а-а, вижу.

– Можно я с ней? Ну, Женечка, можно?! – Зосечка аж подпрыгивала на месте, так хотелось поучаствовать.

– Не. Ви з Борькой дуйте в вогонь, щоб горiло краще. Стасик, допоможи Наталцi. Зосечка и Борька легли на землю и старательно раздули костер, покраснев от усердия. Наконец осмелевшие язычки пламени начали поблескивать в круглых стеклах Борькиных очков, Борька отвалился назад, глотнув дыма. Зосечке тоже попал в глаза дым, она зажмурилась и продолжала старательно дуть, но попадала мимо, поднимая пепел.

– Та тю! – Женька засмеялся во все горло. – Зося, годи, годи. Не треба. Та сiдайте вже, годи.

Звякнуло старое ведро. Стасик споткнулся о корень ивы, засеменил, чтобы не упасть, наткнулся на Наталку, завалил старшую сестру, та упадала, больно оцарапала коленку, но удержала ведро.

– От ти бовдур! Не бачиш, куди йдеш, чи що?! – возмутился Женька.

– Звини, Женя. Звини, позалуста. Я не нарочно... – Стасик замолк и крупные слезы выкатились на его длинные ресницы.

– Добре, ти ще поплач менi. Так. Так! Досить! Стасик, от ти дурний, ну... Ну, Стасю!

Наконец, утка была выпотрошена и разрезана на куски. Мясо нанизано на прутья и жарилось над оранжевыми огоньками. Сок стекал вниз вместе с растопленным жиром, который вспыхивал в угольях, скворчал и брызгался злыми каплями. Дым поднимался к нижним ветвям ивы, скапливался там серым облаком, просачивался сквозь массу листьев и белым шлейфом уносился легким ветерком.

Женька дал свой прут Борьке, который сразу же, не в силах удержать два куска, уронил их в пепел. Его круглые глаза потемнели в ожидании заслуженного наказания, но в тот день Женька был терпелив, как ангел. Вождь гуронов соскреб пепел ножом, опять вручил прутья Борьке, а сам пошел к стволу ивы. Он подпрыгнул, сначала неудачно, потом все-таки уцепился за ветку, ногами уперся в грубую кору, перебрался наверх, что-то стал искать в огромной развилке мощных ветвей.

Вниз упал белый комочек, за ним, сначала повиснув на руках и как следует раскачавшись на упругой ветке, легко спрыгнул Женька. Он развязал узелок с солью и осторожно подсолил подрумянившиеся куски. Индейцы устало ждали. Для малышни это было слишком длинное приключение. Но аромат жареного мяса так щекотал носы, что они все готовы были стерпеть. Грязь на их телах высохла и потрескалась, а под носами особенно развазюкалась потом. Наконец, белые зубы впились в горячее мясо, они обжигали языки, дули, охали, капали жиром, опять кусали, старательно жевали, по подбородкам текла слюна... Но как же было вкусно!

Костер догорел. Угли заснули под толстым слоем серого пепла. Гуроны клевали носами, а ведь еще надо было дойти домой. Внезапно Стасик вскочил и затопотал пяточками к кустам, на ходу поддерживая штаны. Он успел и, довольный собой вернулся, стал рассматривать сонных индейцев.

– Я домой хацу. - заявил он решительно. – Натафа, пайшли! Натаффа, ну!

– Да, Стасик. Я сейчас.

Старшая сестра подняла глаза на Женьку, который сидел в сторонке, прислонившись спиной к узловатой коре старого дерева и смотрел куда-то в небо. В сгустившихся тенях выражение его лица было неразборчиво и сумрачно. Наташа встала. Осторожно, как олененок, она ступала тоненькими ножками, стараясь не шуметь. Девочка подошла к Женьке и положила теплую ладошку ему на плечо.

– Женя... Женя, спасибо тебе.

Женька Кондратенко оглянулся. В уголках его карих глаз блестели слезы. Он смотрел на восьмилетнюю девочку. И спрятал глаза. Здесь, под сказочным пологом ивы, в своем дворце, он был повелителем древнего замка, наверху – капитаном пиратского фрегата, а совсем высоко, там, где ноги уже дрожали и ветки гнулись под его весом, там где горячий ветер и дальний горизонт, там он был летчиком-истребителем, сбивавшем тысячи немцев. Сюда он привел карапузов. И Наташу. Для нее он нарушил обещание тетке никогда больше не таскать уток, для Наташи готовил этот костер, жарил мясо, он для нее все готов сделать, что в его силах. Так, как учили его погибшие на войне папа и старший брат. Но Женя молчал, потому что он скорее откусил бы себе язык, чем выдал себя. Особенно Наташе.

– Пожалуйста, – буркнул он и опустил голову. Потом, испугавшись, что его невежливость обидит Наташу, он вскинулся, робко улыбнулся и протянул девочке руку. – Пожалуйста!

Девочка, почему-то посерьезнев, крепко пожала его шершавую ладонь.

Смотрела на мальчика. Их жизнь неслышно отмерила эту секунду. Что будет через много лет? Никто не мог сказать, забудут ли они друг друга, уедут ли Наташа и Стасик обратно к дальним родственникам в Пензу, что с ними будет и как, но тогда что-то случилось. Произошло такое, что легло на дно реки их памяти, путь даже и со временем заилится ежедневными заботами. Но, возможно, что в какой-то момент, может быть при виде детей, сидящих у костра, или на рынке, увидев у торговок гогочущих в корзинах уток, они, уже взрослые, остановятся, как вкопанные, и почувствуют, что где-то уже с ними было, случилось, происходило что-то неуловимое, тревожное, как взгляд ведуньи.
Стасик топнул нетерпеливо и разбудил Зосечку. Борька Лифшиц похрапывал, угревшись у костра. Зосечка сорвала травинку и стала щекотать Борьке заголившийся живот. Стасик внимательно запоминал шкоду. Борька с судорожным всхлипом проснулся, вытаращил глаза, поправил очки - со сна ему трудно было сориентироваться. Друзья начали собираться. Стасик оглянулся на Наташу.

– Натаффа, ты йдофф??

Сестра оглянулась, будто выплыла из какого-то омута, осторожно вынула руку из Женькиной ладони, повернулась и пошла за малышами по узенькой тропинке, протоптанной в зарослях череды. Женька смотрел им вслед. Над желтыми соцветьями мелькали макушки Зосечки и Борьки, Стасика вообще не было видно. Зато все услышали, когда он спотыкнулся и шлепнулся. Рев, всхлипывания. Малыш устал, но шел домой. И тут Наташа остановилась, оглянулась назад и помахала Женьке. На фоне закатного неба он различал лишь ее темный силуэт. И сердце ударило в его грудь.

Он опять сел, прислонился к горячему стволу, опустил голову на колени, зажмурился и замер. А в глазах, ослепленных оранжевым диском Солнца, медленно-медленно таяла тоненькая фигурка...


7.

В хате Добровских было пусто.

Светились окна в хатах соседей напротив. За занавесками хозяйки отмывали своих детей от дневной пыли. На столах заждался вечерний, заработанный ужин, стояли тарелки, разложены вилки, нарезан свежий хлеб. Хозяева сидели на скамейках возле веранд, торопливо докуривали папиросы, незлобиво чертыхаясь на зов хозяек: «Та йду я, йду! Чую! Зараз, Мариночко! Зачекай! Отти ж яка вперта... Та йду я!»

Тоня кубарем добежала до крайней к полю хаты, схватилась за кудахтавшее сердце.

– Зо-о-осю! Зо-о-о-се-е-чъка-а-а!!

Ее крик разнесся по полю – далеко-далеко. Разлетелся по огородам, по лугам, над которыми появилась легкая дымка. Толока, разогретая Солнцем, выпустила первые клубы тумана. Туман постепенно скапливался, укрывал камыши, лизал берега, лениво выползал на отмели и чуть ли не мурлыкал под ласковыми ладонями последнего ветерка. Солнце только что село за горизонт, но его могучие лучи еще вонзались в остывающий свод небесной печи.

Тоня сняла сбившийся платок, вытерла им пот со лба.

Внучки не было. Дочки с зятем (трясця йих матери!) – тоже. Терентий бегал с другого края Торжевки. Ой, лишенько! Де ж вона? Де ж ця маленька?! Она держалась за покосившийся столбик крайней ограды. Сердце тарахтело, как мотор трактора. Только этого ей не хватало... В боку пекло, нет мочи.

«Боже, Боже! Боже ж наш всемогущий! Где ж молодость? Где сердце, где ж сила, Боже? Побежала бы, полетела бы всей душой, да клятые ноги не пускают, распухли, как колоды, болят, ноют, к земле тянут. Или мало страдала, Боже? Пресвятая Богородица, сил же нет, нет совсем, как Лида умерла в войну. Закончились силы, выгорело сердце. Стало тяжелым, усталым, нет терпежу уже, как же ж устало сердце... Лида, серденько, сонечко, де же вона? Покажи, де ж ця маленька, де ж це котеня рыже?»

С Липовского проселка на дорогу тяжело вырулил велосипед. Вася налегал на педали, Тася старалась ровно держаться на раме, крепко схватилась за руль, а он пользовался тем, что руки жены заняты, легко целовал ее в шею. Тася хохотала. Тоня услышала этот смех и в ней разом всплеснулись две волны. Да как она могла смеяться, когда Зосечки нет?!

Господи, Тася... смеется?! Тоня давно не слышала такого счастливого, такого звенящего смеха своей дочки. Такого женского смеха. Эти две волны столкнулись в ее сердце, и оно сбилось с ритма, замерло клёком сырого теста.

– Тася! Вася!!

Они услышали в темноте этот окрик и чуть не свалились с велосипеда.

– Что, мамо? Мама, что случилось?! Что ты тут делаешь? Ты, что, бежала? Папа? Зося?! Да не молчи ты, мамо!

– Да не тараторьте вы! Дайте ж отдышаться... Зоси нет.

- Как это – «Зоси нет»? А где она?

– Я знаю?! Как вышла на улицу к этому Женьке, так и нет!

– К какому Женьке? Василенко?

– Да к Кондратенке, бiс би його забрав! та йще эти, ну, из Пензы деточки, как их... Ну, Тася, ты ж их знаешь – эти – Наташа, та, которая постарше, и маленький хлопчик, такий круглий... Ну, Стасик, чи що. И маленький ще один був - Борик, Розы Соломоновны. Внучок.

Они бежали по улице со всей возможной скоростью, которую могли развить тяжелые ноги Антонины. Тася поминутно останавливалась, смотрит то на мать, то на мужа.

– Вася! А ну, на веломашину! Дойидь до хати! Може вона там!

– А вы?

– Та мы добежим, как сможем. Видишь, маме плохо.

– Доню... Та бежите ж вы оба! Я, як небудь, потихоньку, сейчас, вот, посижу тут у Пилипчуков на лавочке, та й добiжу. Ось тут, зараз, сяду. – Антонина тяжело села на лавочку вкопанную возле ворот соседей. – Бежи ж, доню, догоняй Васю. Бежи. Менi вже легче, зараз, зараз буде добре...

Тася торопилась уже почти в темноте, больно сбивая пятки по уличной брусчатке. За поворотом над ней распахнулось синее с бирюзой небо. Над горизонтом бирюза переходила в перламутр, только черточка остывшего золотого облачка сверкала у самой земли. Большая звезда купалась в зеленой волне небосклона. Кое-где гавкали собаки, незлобно, с достоинством. Под ногами, распушив хвост, неслышно мелькнул суетливый кот.

– Тьфу ты! Клята тварино! – Тася чуть не спотыкнулась, подпрыгнула, но побежала еще резвее, на ходу крестясь и сплевывая через плечо.

Вот и ворота родной хаты. Тася ударила телом в калитку, та обиженно всхлипнула пружиной и, сорвав обиду, брякнула щеколдой о забор.

Тася добежала через дворик и увидела мирно стоящий у выбеленного палисадничка велосипед.

– Ва-а-ася-а-а!

– Ну что ты кричишь? - из темноты раздался спокойный голос, в котором слышалась улыбка. – Сильна ты кричать, жена. Здесь Зося. Здесь она. Тихо.

– Цела?! Где вы, черти кляти?!

– Здесь мы. Не шуми.

– Та где?!

Чиркнула спичка и Тася рассмотрела смеющиеся глаза мужа и черную фигурку, спрятавшую лицо у него на груди.

– Зося? Зося!! – Тася подошла ближе, наклонилась. Дочка резко отвернулась, отчего белое петушиное перо выбило сигарету изо рта Васи. – Зоська! Ты что это? Да ты ж чорна!

– Индейцы должны быть черными, - подчеркнуто спокойно произнес Вася, важно растягивая слова «на гуронский манер». – Если индеец белый, то это не индеец. И у индейца должно быть смелое сердце, быстрые ноги и зоркий глаз!

Зося подняла голову, всхлипнула и опять уткнула нос в отцову шею.

– Зося... Зося, что такое?

– Ницево!

– Зосечка?

– Ницево, я казала!

– Ты ничего не хочешь мне рассказать?

– Тася, не надо, все хорошо. – попытался вмешаться Вася, но не очень удачно.

– Что значит – «все хорошо»?! Зося, ты на себя посмотри!

– Сматела! Сматела я! Не буду!

Тася незаметно для себя начала говорить профессионально-учительским тоном.

– Зося, девочка не должна мазаться грязью. Ты папу испачкаешь, тебя всю отмывать надо. Где ты была?

– Ницево я не была! Я... я... – девочка чуть не заплакала. – Я пахой идеиц! Я...

Наконец, девочка повернулась к маме, резко, с клоком грязи, выдрала из волос белое перо, швырнула его на землю, вскочила, прыгнула на перо, и стала яростно его топтать, часто-часто ударяя ножками.

– Я – пахой идеийц! Я папиваво генелисуса Сталина загубива!

– Какого генераллисимуса? Зося?! Ты взяла папину медаль?!

– Ну, взяла. Что же, индейцу нельзя брать медали? – тихо сказал Вася, опять взяв дочку и качая ее на коленях. – Ин-дей-цу для храб-рос-ти мож-но брать ме-да-ли.

– Папоцька... Васька, я не хатева!

– Знаю, знаю, Зосечка. – Вася тихо засмялся. У него был самый счастливый день в жизни. Он был силен и красив. – Тасечка, там вода уже стоит, возле печи. И на печи ведро. Скоро закипит, я поставил. Баллия уже готова. Будем индейца нашего купать.

– Васька, а ты иссё оново генелисуса полуцис? Ты зе будес бить фаситов?

– Нет, доченька, новую медаль мне не дадут. Да это и не важно... – Вася наклонился и поцеловал горячую дочкину шейку. – Ты – моя самая большая медаль!

– А мама? – девочка расцепила руки, заглянула папке в глаза. – А мама?

– А мама – мой самый-самый орден.

– А бабуська с дедуськой?

– Они мои генералы. Давай, собирайся. Сейчас бабушка с дедушкой вернутся. Они тебя везде искали.

Но Зосечке не было выгодно такое развитие разговора. Она упрямо гнула свое.

– Генелавы? Такие басие-басие генелавы?

– Да.

– И у нас свая алмия? Такая басяя-басяя алмия?

– Да, Зосечка. Большая-большая армия.

– А Куца мы вазьмем?

– Так, Зося! Заболтала уже папу. Отведи папу домой, ему тоже купаться сделаем.

– И папа будет купаця?

– И папа будет, и ты будешь, все будут.

– Мамацька!

– Да, Зосечка?

– Мамацька, а ты папу любис?

Вася споткнулся и затих, сердце его замерло. Тишина заклеила уши. Горячая волна накалила виски. Маятник жизни повис неподвижно.

– Очень. Очень люблю.

...Над крышей хаты чуть заметный дымок ввинчивался в безветренный вечер. Звезды обрывались с неба и чиркали по фиолетовому огарку зари. Впору было загадывать желание.

Но не хотелось.







_________________________________________

Об авторе: ДМИТРИЙ КОНАНЫХИН

Правнук Георгиевского кавалера, белых и красных казаков, внук моряков и плотников, сын инженеров Космической гонки, одился в Советском Союзе, научился читать в три года, бросил курить в семь лет, выучился пахать, косить, молотить, рыбачить, укладывать асфальт и влюбляться, мечтал вслед за родителями создавать новые старты Байконура, работал для космических программ России, Индии и «Морского старта», по ночам разгружал вагоны и опять много учился, строил и ломал карьеры, объездил полмира, много слушал, ещё больше запоминал, и всё для того, чтобы писать о людях честных дел и подвига, о настоящих людях нашей замечательной Родины.скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
3 651
Опубликовано 15 окт 2015

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ