ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 217 апрель 2024 г.
» » Настя Коваленкова. ПИРАТЫ ОВРАГОВ

Настя Коваленкова. ПИРАТЫ ОВРАГОВ


(рассказы)

 

ПИРАТЫ ОВРАГОВ

Никто не воровал так, как вы! Никто не пил с такой удалью! Никто так не рубился на топорах!  Никто не мог материться с таким выхлестом! Только вы! Вы, чудо и страх деревень, дач и совхозов, русские пираты оврагов, великие Копейкины! О вас мой рассказ.
Дядя Гриша Копейкин сидел у дырявой калитки на лавке, подавшись вперед и решительно уперев руки в колени. Щурясь худым лицом, он внимательно вглядывался в овраг, расстилавшийся перед ним.  Так он замышлял новое дело.
В деревне только у этой семьи не было прозвища. Хватило фамилии — Копейкины!
Их было четверо. Старик Григорий с Любкой, дочь Надька и Мишка, муж. Навечно загорелые, обветренные, в застиранной белесой одежке, по трезвяку молчаливо-дикие, они напоминали крепко сбитую стаю волков. Взгляд их были цепок, поворот головы — резок. По округе Копейкины гоняли на четырех  велосипедах, с которых отпало уже все лишнее, у одного вместо седла торчал старый сапог. Появлялись они то тут, то там, и за появлением следовало одно— кража. Предсказать их замысел не получалось. Копейкины были затейники. Рыжего Мишку заставали посреди деревни, ворующим из колодца ведро! Сбегался народ, шум-гам… Он, кося глазами, отбрехивался, долго привязывал ведро на место, уезжал, огрызаясь. Бабы верещали еще, медленно расползались по домам, а к вечеру выяснялось, что картошка с огородов повыкопана. У всех — по чуть-чуть… Копейкины!
Жили Копейкины на краю, над оврагом. Развалюха посреди бурьянного участка топилась по-черному. Внутри на земляном полу стояли нары, еду варили в маленькой печке на улице, среди лопухов. По утрам все четверо, гуськом, проносились на великах по тропинке, сквозь лопухи, к калитке. Над зарослями виднелись  только головы. Впереди катил старик Григорий.
Возвращались в сумерках, так же гуськом. Темнело. Из  избушки раздавался смех, потом хохот, все стихало… Потом из темноты начинал нарастать смутный матерный гул, крепчал, разрастался, взрывался визгом, и Копейкины вылетали на участок. Дрались они яростно, гоняясь друг за другом по крапиве с топорами, пока хватало пьяных сил.
Утром наступала нежность. На лавочке у калитки Копейкины старательно бинтовали друг друга тряпочками, посмеивались, пришивали оторванные рукава и вороты рубах. И уезжали. 
В своей деревне они не шалили. Но деревня страшилась. Больше всего деревенских сбивала с толку непрактичность их воровства. Все наворованное Копейкины прогуливали, получалось, что воровали они ради затеи…  Это и пугало народ, и восхищало.
Свадьбу Надьки и Мишки помнили все. А дело было так…
Под деревней стояли дачи Большого Театра. И вот, однажды у балерины Плисецкой утром пропал сервиз на шестьдесят персон. Кража странная, ведь из богатого дома пропал только сервиз… В тот же день в соседней деревне у Гульчихи украли коромысло и два ведра. На Копейкиных никто не грешил, потому как знали, что они перегоняют из Волоколамска в районный продмаг грузовик водки. Кто и почему доверил им такое, не ясно. Но они его пригнали-таки в сельпо. Правда, пара ящиков треснули на ухабе, но битые бутылки Копейкины предъявили директору, пошло под списание…
Вечером Григорий Копейкин появился в деревне, неся на коромысле два полных ведра.
«Гляди! Дядя Гриш, а ты зачем воду-то спер? Своей что ль мало?» — веселился народ. Копейкин молча пронес ведра через всю деревню и скрылся на участке. А утром Копейкины всю деревню пригласили на свадьбу. Народ опешил,но пошел.
Посреди вытоптанных лопухов стояли сбитые из досок столы, а на них — голландский сервиз Плисецкой, весь, до последнего блюдца. И два ведра водки. Закуска тоже была, но откуда ее взяли — неизвестно.
Сервиз опознала Анна Ивановна, она у Плисецких в домработницах служила. А Копейкины и не отрицали. Свадьбу отгуляли, водку выпили, сервиз помыли и вернули. Вот так!
Кстати, выражение «вот так!» принадлежит Надьке Копейкиной. Поджарая, с волосами цвета воронова крыла, Надька была решительная женщина. Раз в неделю она устраивала Мишке «стирку».
«Я те мозги-то простирну!» — неожиданно раздавалось от Копейкиных, после чего Надька выскакивала на улицу, разворачивалась, и, уперев руки в бока, поносила мужа звонким матом долго.  Вся «стирка» неожиданно завершалась  бесспорным «вот так!», и Надька, взмахнув черной гривой, достойно уходила в овраг.
Овраг Копейкины любили. Длинная череда оврагов соединяла все деревни в округе, из оврага Копейкины появлялись в любом месте, в нем же исчезали, это был их пространственный портал, их царство. Там, в зарослях, был у них сарайчик для схорона. Однажды в этом сарайчике  целый месяц  жил индийский буйвол. Да, именно индийский, именно буйвол.
Почему поручили такое Копейкиным — загадка. Дело в том, что совхоз купил трех племенных индийских буйволов, для улучшения породы. Так вот, приглядывать за ними на специальном выпасе поставили Копейкиных. Те раззвонили о буйволах по всей округе, мол, породистые, племенные, народ приходил и дивился. Быки были белоснежные, рогастые, лоснящиеся…
Через неделю один буйвол сбежал. Уж искали его Копейкины, повсюду! Месяц по оврагам лазали. Нашли наконец, пригнали, здоровехонек оказался. Им даже премию дали.
Конечно, понимали все, что они его и свели, но —  раз вернули, зачем тогда брали?
Следующая весна все разъяснила. По деревням появилась странная популяция белоснежных очень рогатых коров. Председатель вызвал Григория.
— А что я?! Он у вас, ятыть, месяц по оврагам гулял! Он, бляха-муха, силен-бык… Мало ль  где вылез, да какую телушку укрыл…. А я, ятыть, за ним месяц шамонался! А он — гулял, буйвол-то… 
Деревенские загадочно посмеивались, поглаживая белоснежных телят.  Григорий, проходя мимо, деловито осведомлялся:
— Ну, как там, того… крестники мои?
Григорий был значительный. Длинный, с густой сединой и вечным прищуром. Управлял семьей, говорил мало, запинаясь на всех словах, кроме матерных.
Однажды Надька с Мишкой родили дочку. Олька рано стала ползать среди лопухов, и Григорий, весь переломившись, брал ее за ручку и выводил к калитке — показать деревне. Там он усаживал ее на лавочку, сам садился рядом и глядел на внучку. От переполнявшей его любови Григорий разводил над Олькой руками, сжимал кулаки, вздрагивал, пожимался, мучительно подбирая ласковое слово, и, осторожно гладя ее по головке, шептал:
—Хуюленька моя… Хуюленька…
Для Ольки старик Копейкин стал даже наряжаться. Однажды я застала его сидящим на лавке в новой небесно-синей рубахе. Вокруг  худого  тела она раздувалась, как парус вокруг мачты. Я похвалила рубаху, чем страшно смутила Копейкина. Он весь замялся, стал обирать с себя что-то руками:
—Для внучки вот…новая. Синяя , ятыть…Да…
Кончилось все неожиданно. Григория выкинули из электрички, на полном ходу, вместе с его черным конем-велосипедом. Под насыпью нашли их обоих, одинаково искореженных. Похоронили.
Потеряв капитана, семья потеряла удаль.Да и совхозы распадались, и буйволы повывелись…Вскоре Копейкины исчезли вовсе. Говорили, что подались они на Украину, к Мишкиной родне. На месте их хибары выстроили огромный дом с гаражом и кортом, кто-то там живет.
Недавно приехала я погулять в то место, что было деревней. Теперь там только коттеджи. Спустилась к реке, пошла вдоль обрывов, ивовых зарослей и пляжиков. Река серая, пустая, день был ветреный. Издалека я увидала двух людей, переходивших реку вброд. Они вели в поводу велосипеды. Что-то закружилось в моей памяти… Когда они вышли на берег, я увидела, что реку эти двое переходили одетыми! Пожилой мужик и молодая женщина, теперь они стояли на дороге впереди меня, отряхиваясь от воды. Я подошла. Мишка Копейкин и…нет, не Надька, это была молодая Олька, очень похожая на мать! С черной гривой волос. А Мишка — седой.
— Вот…в родные места. Тянет, ятыть…
— Что ж вы одетые-то переходили? Замерзнете…
—Неа! Обдует, ничее…Обдует!
Миха лихо вскочил в седло. За ним Олька, взмахнув гривой. И они быстро покатили вдоль реки, гуськом.
Интересно, куда?



ВАСЯ-СТАКАНЧИК

В какой бы овраг я не спустилась — то  бродя по дну его, то перелезая через упавшие стволы, то пролезая под ними, цепляясь за сучья, теряя ивновь находя влажную темную тропинку, — я вспоминаю Васю-Стаканчика. Это имя из детства навсегда связано с  оврагом.
Вася-Стаканчик был такой маленький мужичок в деревне. У него было странное занятие: поговаривали, что он промышлял ловлей кротов, ставил на них капканы по оврагам, а потом сдавал шкурки на мех. Бабушка стращала:
«Не лазьте вы там босиком — попадете в Васькину мышеловку!»
Ходил он всегда в ватнике, не поймешь, засаленном или мокром, из которого торчали его тоненькие ножки в старых штанах. Штаны тоже казались влажными, и весь он был намокший-замерзший какой-то, видно от своих оврагов. Из ватника этого  торчала и его маленькая голова, с щуплым затылком и коротким черным ершиком волос. А лицо Васи-Стаканчика всеми морщинками стремилось к острому носику, по бокам которого чернели глаза-бусины. Да, Вася-Стаканчик был похож на кротика.
В деревне над Васей подсмеивались. Он не обижался, при встрече смешно мигал  глазками, и, доставая из кармана ватника граненый стаканчик, говорил каждому: «Ну?! По стаканчику?»
Лицо  озарялось ясной улыбкой и морщинки расползались поперек. Бутылки у него не было.
Жену Васи-Стаканчика уважали. Она была крупная, сердитая, в  цветастом платке вокруг головы, завязанном посреди лба узлом, и держала мужа «вот так!». Жили они в справном доме, построенном «на тысячах кротиков», как мне, маленькой, казалось.
Однажды, встретив нас с бабушкой, он сказал «По стаканчику?», но ошибся и достал из кармана не стопочку, а маленький капкан, вроде мышеловки. Я с ужасом глядела на его руку, представляя, как он ею кладет в тот же карман мертвых кротиков. «Сколько же их надо на шубу?..»
Очень жалко было кротов, и я полезла-таки в овраг за деревней искать эти капканы. И нашла пять штук, вдоль  ручья,  под листьями сныти. Капканы были пока пусты. Вначале я хотела  выкинуть их, но трогать было страшно — вдруг защелкнет?А так оставить — кроты погибнут ...  И я придумала!
Побежала домой, достала коробку пластилина, так спешила, чтоящиком палец прищемила! И мелькнуло: «Вот и кротика так!» Черного цвета, серого и коричневого было много, они мало пригождались раньше. Я вылепила пять кротов, старательно, с носиками и хвостами. Казалось — очень похоже! Сложила их в корзинку и побежала в овраг.
В общем, на следующий вечер Вася-Стаканчик сидел у нас на кухне и сердито стучал кулачком по клеенке стола.  А в другой руке, на раскрытой ладошке, лежал  капкан с пластилиновым кротиком.
—Это твоя коза налепила, твоя коза! — торопливо причитал он, обращаясь к бабушке. Бабушка успокоила его, угостила стаканчиком... Кончили миром. Пришлось тогда платить за кротиков, по рублю, кажется...
В конце того лета в деревне сгорел дом, соседний с Васей-Стаканчиком. Сосед  был его друг-собутыльник Колька-Бурьян. Жил Колька  вдвоем с отцом, одноногим стариком, еще в детстве подорвавшимся на немецкой мине за деревней. Эта деревянная нога у старика  была  удивительным свидетельством той войны, более близким, чем деревянные красные звезды на избах, в которые не вернулись мужики с фронтов.
А Колька-Бурьян  был добрый малый, только дурной. Всем помогал, мог запросто подарить ведро огурцов, просто так помочь поправить забор... но пил. Когда напивался, лежал в бурьяне у дороги. Вот и звали его Колька-Бурьян.
Дома у Бурьяна и Стаканчика стояли совсем близко. Когда колькин дом загорелся, васькин тут же задымился. Бил набат, деревня выстроилась от колодца с ведрами, но, к приезду пожарных стало ясно, что колькин дом  не спасти. Отливали дом Стаканчика.
Из открытых окон выбрасывали одеяла, стулья, тулупы, пожарные из шланга лили на крышу, а вода, не долетая до земли, обращалась в пар. Голосила стаканчикова жена. 
Ни Бурьяна, ни его отца на пожаре не было, говорили, что они с утра уехали в район.
Вася-Стаканчик стоял перед своим домом, среди горы мокрых подушек,топтал их ногами  и кричал:
—Сука ты, Бурьян! Через тебя все, гадина! Чтоб ты  сгорел с колченогим своим! Ах,суууукаааа! 
Лопался шифер на полыхающем доме Бурьяна, куски его стреляли во все стороны, падали на Васю-Стаканчика, а тот все топтал подушки и кричал.
Дом Васи-Стаканчика спасли. Догорел дом Бурьяна, и из пожарища вынули два обгоревших тела: Кольки и его отца. Никуда они не уехали. Нашли их сцепившимися вместе, видно Колька пытался вытащить отца... да не успел.
Потом были похороны и бабы причитали, и утирались краешками платков.
Вечером я шла мимо дома Стаканчика. До сих пор пахло гарью, в августовских ранних сумерках было плохо видно, там кто-то сидел на лавке перед домом, один, и разговаривал сам с собой.
— Да что ж я... Кольк... Да как же я  мог? Из-за дома, чтоб ему.... Это я ж тебе смерть позвал! Я... Ах ты, как... Кольк...    
Вася-Стаканчик плакал и смахивал слезы кулачком, что-то совсем неразборчиво бормотал, и, вздрагивая, снова тер кулаками глаза, как маленький.



РУЖЬЕ

— Босоножки-то? Это тебе деда Миша зашьет. Если возьмется… — сказала наша хозяйка.
И пошла я в конец деревни, к деду Мише, сапожнику. Жили они с бабой Маней одни, детей не родилось. Изба стояла не огороженная, на холме, сбегавшем прямо от порога зеленым раздольем вниз, к ручью.
Ах, какой хороший у них был дом!Ничего-то особенного в нем вроде. Ну, серая изба. А так все к месту прилажено, все в меру. Была тут спокойная уважительность к каждому предмету, пусть старому, служивому, но нужному. Другие ничего не выбрасывают, всетащут, и навал выходит, бесхозность. А у них хозяйство малое и заботливое. Вот, стоит у венца кадка с маргаритками, ей сто лет, поди, а каждая досочка ровная, и выпавшая, вон, новой плашечкой заменена. Дальше —трава просто вдоль сруба, но подкошена она коротко, бабой Маней. Раньше, в колхозные времена, на покосе ровней и скорей ее ни одна баба не шла.
И стелется эта зеленая дорожка за дом, и между тремя старыми яблонями, там, где обычно лебеда-бурьян. Ветви лишние обпилены, побелены, а какие подпетры слегами. Обернув дом, травяная полоса бежит мимо ореховых жердей, с надетыми для просушки банками, и возвращается к крыльцу. Оно высокое, с протертыми посередке досок лунками и отмытое добела. Рядом с их домом даже сорванный одуванчик, задумаешься, куда бросить.
Жили они тихо и разговаривали промеж собой неспешно, не так, как другие в деревне. Одна беда: посреди лба у деда Миши росла большая шишка. Опухоль эта была, как пробка от бутылки, обтянутая кожей, и выглядела страшно. По ночам шишка у деда болела. Болела она так сильно, что, проходя затемно мимо избы, я слыхала, как дед стонет, а иногда и кричит. А еще, ему было больно нагибаться, и ходил он всегда с палкой, которой поддевал с земли нужную вещь.
Деревенские его сторонились. Шишка ли была тому причиной, или что-то другое, я не знала, но настороженность чувствовала. Дед был хороший мастер. И часть деревни чинилась у него, а другая — носила обувь на станцию, аж километров за пять. А дружить с ним, вообще никто не дружил. Деда Миша в общение не лез, если кто заговорит — улыбался и отвечал ласково. На деревенских сходах стоял он позади всех, опершись на свою палку обеими руками и подбородком, слушал. Потом медленно уходил к себе. И жил, соблюдая то, что порешат.
Мимо я ходила часто, а вот за починкой отправилась в первый раз.
Дед сидел у крыльца под кустом белой сирени, на длинной некрашеной лавке. Опрятная рубаха застегнута на все пуговицы и заправлена в штаны. Фуражка сдвинута на затылок, не налезает она на шишку. Лицо у деда Миши спокойное, с носом картошкой и очень большими голубыми глазами. Глаза такие широкие, кажется, что он все время удивлен. Между колен зажат сапожный станок, с ботинком. Дед закрепил нитку узелком, резаком отхватил лишний кусок кожи, снял ботинок и, покрутив в руках, поставил на лавку. По левую руку от него стояло три готовых пары, а на земле лежала горка нечиненого. Палочкой он поддел оттуда туфлю, взял в руки.
— Здравствуйте, Деда Миш. Вот — порвались…
Дед долгоглядел на меня, как-то сквозь. Опустил глаза.
— Не возьму работу,— он насупился и даже сердито повторил: — Не возьму!
—Так тут немножко…
— И иди отсюда! И…и не проси даже! — он замахал на меня туфлей.— Уходи, говорю! Нечего тебе тут…
Я поскорее ушла. Странно это было — такой мирный дед… и прогнал?
— Не взял? — хозяйка кивнула на босоножки в моих руках. — Ишь… От греха тебя бережет.
— От чего?
— От того, от греха своего,— она разогнулась над тазом со стиркой, сердито стряхнула пену с рук. — Не мое дело, и хватит тут разговоры говорить!— обрезала она и ушла в дом.

В воскресенье позвала меня тетя Маруся, староста деревенская, с мобильником помочь ей разобраться: «Сын сообщение прислал, а я никак не отвечу…» Сидим мы на бревнышках перед домом, а мимо — деда Миша с бабой Маней по дороге идут. С палочками оба, размеренно, видно, что далеко собрались.
— Вон, пошли… Старые уж, ноги — никуда, а все ходят! — Маруся была баба болтливая и злая на язык.
—А куда они?
—Дак в храм, служба ведь сегодня в Лужках. Кажное воскресенье, уж сколько лет ходят. Все грех Мишкин отмаливают! Отмолишь его...
— Какой же грех?
— Да ты, почитай, всю жизнь в деревне живешь, дачница, а не знаешь? — Маруся села прямо, разгладила юбку и, нехорошо улыбнувшись, хлопнула по колену рукой:
—Убивец он, деда Миша. Расстрельщик.
Я молчала.
— В людей он стрелял, по приговору. Их, братьев, двое было, он и младший, Григорий. До войны еще оба они в армию пошли, в один призыв, я тогда девчонкой была. Вот они вместе в войска НКВД и попали. Григорий, тот сильно верующий был, а его — возьми да назначь на расстрелы эти. Мишка-то за него и вызвался, самый грех на себя взял. И расстреливал! Приговор в исполнение приводил. Тогда в затылок стреляли, в колидореспециальном. Вот и стрелял! Уж и не знаю, сколько душ на нем…
Маруся остановилась перевести дух. Слева, на дороге, еще виднелись удаляющиеся старики.
— А как вернулись они, Мишка-то пил сильно, да выпимши, все плакал. Вот тогда-то у него ружье и выперло! — Маруся постучала пальцем в лоб. — А ты думала? Ружье это. Аккурат там, где пуля проходит, оно и выросло, прямо дулом вперед и торчит. Это грех его пророс! Сам он говорил, да вся деревня знает про то. Так с грехом своим, весь век и ходит, перед народом! — Маруся отчаянно развела руками, показывая, как ходит.
Помолчали…
— А брат? Где он?
— Григорий? — она махнула рукой — Так вскорести война пошла, их обратно в армию позабирали. Вот Григорий и погиб. А Мишка живой остался. Дождалась его Маня, так он и пришел, целый. Тихий стал, стороной живет. Он вроде как заразным себя считает, людей от греха бережет. Кто им брезгует, а другие — ничего, обувку чинить носят. Мужиков-то в деревне не осталось, а этот вот — уж под девяносто годков, а все с грехом ходит! — сердито повторила она.
—Я ему босоножки носила, не взял он…
— Так потому и не взял! Он завсегда различает, кто со знанием к нему пришел, а кто так, сдуру. Говорю ж, людей бережет. Теперь вот сходи, если решишь, твое дело…

Он сидел там же на лавке, с работой. Глянул на меня, чему-то кивнул…
— Опять пришла? Ну, давай их. Сама раз решила…
Деда Миша подвинулся, предлагая место:
—Тут, гляжу, токма подошва, да хлястик вон… Обожди, сразу сделаю.
Дед взял коробку с дратвой, стал примерять нитку, ища годную по толщине.
— А незнаемому человеку рядом со мной нельзя, — спокойно заговорил он, роясь в коробке, — инфекционный я. Зачем людям это, не нужно оно совсем. Грех такой… Коли сам уж человек, знаемо, придет — другое дело. —Дед выбрал нитку. — Эта вот, вроде, подходит, крепко будет.
—А как вы…узнаете?
— Так намостырился уж за жизнь разбирать по лицам. С таким стыдом
ходить — поймешь, кто знает, кто не. —Он поглядел перед собой, неловко улыбнулся. — Взгляд другой становится. Внимательный.
Дед ухватил конец дратвы, прицелился, щурясь в иглу, вдел. Начал шить.
— Да ты меня не чинись, растревожить не бойся. Я кажный день с этим встаю, с этим и ложусь. Вон она где у меня, память-то, сидит.
Он оставил работу и пальцем потрогал шишку.
— А тому, что говорят, будто брата я выгораживал— тому не верь. Это Григорий врал, что я за него вызвался. Меня назначили, я и стрелял. Жалел он меня очень. Добрый человек был, Бог его-то прибрал, да от меня отказался. Теперь рассуждаю, что мне же и в науку — живи вот, думай.Так что убивец я. Он самый и есть. Убивец.
Деда Миша говорил медленно, в лад стежкам. И так просто, как про вчера. Словно доставал из коробки, из-под руки.
—Спужался я тогда сильно. Откажешься, так самого и стрельнут, как дезельтира. Оно строго было. И дрожит все внутри, и подсказывает, что, мол, может и ничего, может верно оно, коли приговорили, и должон кто-то исполнять, раз народная власть решила. Да разве ж себя обманешь? Все одно знал, что грех. И ведь что еще думал?! — Дед поднял морщинистую руку с зажатой иглой, потряс в воздухе. —Красота вокруг, весна, нас уж отпустить должны, по домам значит, а сады вот зацветут со дня на день, а я-то и не увижу, как откажусь. Вот так думал.
Он снова склонил голову к работе, с усилием протыкая иглой трудный кусок.
— И пошло… И пошел. Я на должности этой неделю и пробыл, а там уж службе срок вышел. Ведь на то сердце и надеялось, когда страхом дрожало. Молодой был, думал, исправлю потом, как-никак. А это, мил, разве чем исправишь? Жизнь, она цельная, ее вот так вона,— он похлопал по подошве,— не нановишь.
Деда Миша срезал нитку, зубами подтянул узел накрепко, еще обрезал.
— Миш! Ты огурцы укрыл, что ли? Заморозок обещали,— раздалось из открытого окна избы.
— Укрыл уже. Слышь, укрыл! Глухая она стала у меня… — добавил он тихо, прилаживая на станок другую босоножку.—Вот и вышло, что не нановишь. Поначалу-то рвался, думал —перемогну, горькую тоже пил, кричал. Маня, вон, сколько вытерпела... А как шишка-то, ружжо мое, выперло, так понял, что носить мне его, пока жив. Навроде ордена перед народом, во. Опамятовался я тогда, утих значит, да все на войну надеялся, думал, заберет она меня. И то не вышло…
Порыв ветра зашумел в кусте сирени, зашевелил траву. Дед мельком глянул на небо.
— А вышло то, что мысль эта семьдесят годов во мне думается, цельную жизнь. По ночам теперь умереть хочу, терпежу не хватает. А утро встанет, все живу, даже радуюсь. И болит душа грехом, и тем же местом она, душа, красоту принимает. Красота вокруг ведь какая!
Он сильно махнул головой на холм, ручей и заморщился от боли, от резкого движения. Замер, потом осторожно подвинулся на лавке, ища положения телу, снова взялся за иглу.
— И так выходит, что все в ней вмещается, в душе-то. И места хватает.
А где она сама есть, не изучили еще. Я вон сколько ею маюсь, и не пойму, где она у меня, душа эта… Ну, гляди, готовы твои, кажись.
Он взял обе босоножки, вытянул руки вперед, осмотрел пару, и, хлопнув подошвами, протянул мне:
— Держи вот. Еще поносишь.
Я поблагодарила и неловко расплатилась. Деда Миша тоже засмущался, заторопил меня:
— Надувает вон… Беги, пока дождя нет.
Пошла я домой.
Когда спускалась с холма, налетел порыв ветра. Отвернув от него лицо, я увидела, что деда Миша еще сидит на лавке, собирает инструмент. Ветер трепал сирень у него над головой, и с нее сыпались белые звездочки. Они падали на фуражку деда, он снял ее и медленно отряхивал.







_________________________________________

Об авторе: НАСТЯ КОВАЛЕНКОВА

Родилась в Ленинграде. Живет в Москве. Училась в Художественном училище 1905 года.
Художник. Выставки в известных мировых галереях (г. Милан, Венеция и др.). Автор книг для детей «Тапки», «Красный дом» и др.скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
4 318
Опубликовано 26 май 2015

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ