facebook ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 187 октябрь 2021 г.
» » Марина Гарбер. ДЕВОЧКА ИЗ УЛАН-УДЭ

Марина Гарбер. ДЕВОЧКА ИЗ УЛАН-УДЭ





* * *

Это море северно-тяжело,
Облака на нем – как в полях стога,
Его тело – небьющееся стекло,
Канифолью крашены берега.

Может, это оптический злой обман,
И реальность искажена в стекле,
Но я вижу, как медленный караван
По воде проходит, как по земле.

Я опять чужая, куда ни глянь,
И кого здесь за руку ни схвати,
Водяные демоны, синь и склянь, 
Поднимаются на моем пути.

Я черчу чертят на сыром песке,
Кударинской степи означив даль,
И послушно замер в моей руке
Приручённый карликовый глухарь.

То ли чайки с моря взымают дань,
Собираясь стайками у буйка,
То ли птичий экстренный шуудан*  
Мне приносит письма издалека.

Маслянистой пленкой ложится свет,
В нем густая плавится бирюза…
Мир – что фокусник, то он есть, то нет,
Хитро щурит семечками глаза. 

Водит ветер вилами по воде,
Задыхаясь, волны глотают высь,                            
Словно девочка из Улан-Удэ
Здесь нечаянно пролила кумыс.

*почта (монгол.)

 

 
7 ГРАММОВ

Ты однажды привел меня в парк с заброшенной виллой,
Парк у вас – это заросли с покосившимся домом по центру,
Запущенный сад, столько листьев, что даже осеннему ветру
Не остается ни щелки, сплошные щепки, как у М.Ц.: «Сивилла:
          Выжжена, сивилла: ствол. / Все птицы вымерли, но Бог вошел».
          У тебя за плечом гитара, зонтики пиний, замшевый склон,
          Ты потом споешь среди веток, фамильных плит и серых ворон.
          Там, под красной крышей, наверно, такой же шуршащий пол,
Как этот настил из листьев – из писем без адресата:
Конверты в прожилках, бурые  марки, размытый почерк,
Шелестят и горят, свертываются от стыда… Между прочим,
Я их писала тебе, давным-давно, из другой жизни. Когда-то
          Мне казалось, мы с тобой вышли из Габриэля Д’Аннунцио,
          Из самого безысходного в тот период романа:
          Похвала одиночеству, филиппика черному кругу, осанна
          Смерти…  Двадцать один грамм – чуть меньше одной унции,
Меньше веса твоей души. И я пыталась расти, глотая
Настоящую гарь, фальшивые ноты, сентиментальный текст,
Золото, пепел, глину, безветренность этих мест,
Где живешь как в аду, из которого ближе всего до рая.
          Я скоро уеду, уже выбран день и даже куплен билет,
          И когда ты поёшь, я четко вижу твое будущее без меня,
          Где всего и всех в меру – жен, детей, листьев, воды и огня,
          И лишь ничтожных семи с лишним граммов нет.
Но без них вполне можно жить – ты скоро и сам увидишь! –  
В них уместилось всё лишнее, не пригодившееся для счастья,
Копилка моих безделок: шрам на твоей руке, родинка на запястье,
А глубже – лишь звук: птичий клекот,  детская песня и дедов идиш…
          Но пока не сопрел настил под ногами, пока всё хорошо,
          Пока дом на века вколочен, и ты поёшь меня – мне,
          Представляю, к тебе прирастая, как лоза к вековой стене,
          Что земля не сгорела, не вымерли птицы – и Бог вошел.

 


СКАЗКА

И было у царя две жены,
И обе были ему нужны.

Одна ждала его после охоты или войны,
По утрам, когда глаза от недосыпа еще красны,
Улыбалась, шептала о скором приходе весны,
А ночами смотрела его невеселые сны.

Он был импозантен, молод, по-царски силен, красив,
Неразговорчив и несговорчив, непредсказуем и горделив,
Как все они, люди престола, то беспощаден, то справедлив,
Но с нею, с нею был ровен, – был бы повод, был бы ревнив.

Она поднималась засветло – та царица еще была! –
Пряла пряжу, месила тесто, гобелены ткала,
Не прихорашивалась у зеркал, – знала, врут зеркала,
И не видела дальше царя и пределов его двора.

Они почти никогда не оставались вдвоем:
Царство то затопляли реки, то засуха жгла огнем,
Приемы, пиры, советники, свет свечи в проем…
Жили вместе и порознь – час за часом, и день за днем.

Но было у царя две жены,
И обе были ему нужны.

И всё б ничего с одною женой, но у царя было две.
Мысль о второй вспыхивала, как блик свечи на его челе, –
Ветреной, неуловимой амазонке в лихом седле,
Легкомысленной и свободной, без царя в голове.

Она просыпалась поздно и поднималась не с той ноги,
Волосы были гладки, слова безвесы, шаги легки,
Ненавидела стены, не прельщалась зерном с руки,
А что царь называл «своей ласточкой», врут придворные языки.

И было у царя две жены,
И обе были ему нужны.

Но когда приходила осень, и ливень хлестал в окно,
Первая погружалась в работу, вращала веретено,
А вторая ломала крылья, клювом рвала сукно,
Ибо там, под царской рубашкой, было ей, как в аду, темно.

И первая задвигала засов, долго терла след от кольца,
Мыла руки, обмывала раны, вытирала слезы с лица.
И жили они, как в сказке без морали и без конца:
В некотором государстве, в некотором тридевятом ца…

И было кому утешить, и было кого любить:
Одна помогала выжить, другая заставляла жить.



 
ПОПУТЧИЦА

Эта девочка с видом эксперта говорит о смерти.
Девятнадцати лет от роду – знает всё.
Рядом с ней несвободно, как треске, угодившей в сети,
Или облаку, втиснутому в клочок полотна Басё.

Ногти под черным лаком и стрелки «под Нефертити»,
Шнурок, медальон, шинель с чужого плеча.
Любит сырое мясо и острый перец, как петухи Гаити.
Ни читателя, говорит, не нужно, ни советчика, ни врача.

Говорит, что пишет вот так, на ходу, в электричке,
Но ритм – почти песенный, ни стука, ни сбоя в пути.
Говорит, что смерть /или жизнь/ – дело привычки:
Если подсядешь – намертво, вовек потом не сойти.

На нее сердобольные дамы смотрят не сердобольно,
Стороной обходят дети из хороших семей.
Она невозмутима, но краем глаза вижу, довольна,
Закладка в книжке об индийском укротителе змей.

Она обожает смертоносную, неживую экзотику –
От петушиных боев до тяжелого рока и карт Таро,
Фото африканских рахитов – мухи по лицу, по животику –
Без малого Кафка /или Сорокин/. Впрочем, ей всё – равно.

Обожает, громко сказано, холодным своим обожанием.
Но кто-то, должно быть, целует и этот в синей помаде рот,
И белую грудь, под которой двигатель внутреннего сгорания
Обращает тепло в механику – без сбоя – двадцатый год.

Кто-то спешно расстегивает глянцевитые пуговицы,
На кодовом языке любви /или смерти/ что-то шепча,
И когда готика во плоти, опуская стрелки, целуется,
Из-под шинели вылетают голуби, словно у мага из-под плаща.

Я молчу, я слушаю. Ей без меня хорошо известно
/Над ноутбуком колдует татуированная рука/,
Что червь хочет жить, стервятник – птица, a смерть интересна,
Доколе конечная, как Африка, далека.




* * *

В канцелярии той аскетично и небогато,
На столе – молоко, гладкокожая курага,
Там не могут решить, то ли брату пойти на брата,
То ли другу обнять искуснейшего врага?

А над белыми спинами – створчатое оконце,
В нем, как южное море, взволнованно, горячо
Занимается день и вдоль рамы сочится солнце
На лебяжье крыло да на ангельское плечо.

Это райская четкость: без скорлупы – орешек,
Молоко – без осадка раскрошенного стекла,
Это жест, уводящий ферзя от бессчетных пешек,
Невеликое зло – от большого, как горе, зла.

Легкокрыло замрет над неспешной вечерей стая,
Скоро кончится свет и во сне покорится днесь.
Всё давно решено, помолчи теперь, выбирая,
Кто из них протрубит в полутьму не благую весть?

Застывает река, леденеют края излуки,
Даже вечная Припять покроется льдом к утру.
Это яблочный сбор, и бессильно роняют руки
Посеребренных яблок лучистую кожуру.                     




* * *

Вдоль речки, по недотканному льну,
Где камыша – убористый заборчик,
Идти на ощупь – так слепой стекольщик
Нащупывает раму, как струну.

Вдоль полосы пустой береговой
В лиловом свете сумерек неспешных
Водить рукой – так крестит постовой
Рассеявшихся в воздухе безгрешных.

Но только воздух катится из рук,
И пухом камышовая ограда,
Прилив – так обессиленный хирург
Идет к тебе, не поднимая взгляда.

Врастая корнем в топкий перегной,
Не вырываясь из тягучей глины, 
Естественно – так скульптор надземной
Разглаживает грубые морщины.

Песчаное и водное родство
Последнее прокладывает русло –
Так смерти безыскусное искусство
Одолевает жизни мастерство.




* * *

Вот оно – подкрадывается, как склизкий ползучий гад,
Наказание, подлый наряд вне очереди.
У кого-то выльется в двадцать сонетов к Марии Стюарт,
У кого-то ровно в столько же – к дочери.

Я по этим сонетам теперь изучаю мир,
Чье-то славное детство и бесславную чью-то историю.
В базарной кошелке обнялись багет и кефир –
Разве стоит об этом? А если точнее, стою ли?

Как известно, ценнее всего – не о чем, а как
И, собственно, кто касается вечных форм и тематики.
У меня – дожди, дорожная пыль и сосед-дурак,
Безымянное дерево сбрасывает пожухлые фантики.

В газетах и книгах пишут о жизни и смерти. А я?
Картинки с натуры, о том, что – всегда и рядом:
Чужие сонеты, чужая деревня, своя семья –
Островок, окруженный дорогой, домами и детским садом.

У меня всего слишком много – жизнь и еще, еще,
А потеря всего одна, по большому счету.
Я нашла сильную спину, хотя искала руку, плечо,
Прибыла по назначению и теперь выполняю квоту.

Я не вижу картину в целом. Вид из окна
Ограничен, подробен, сколько глаза ни три.
От соседа, забрав дочерей, прошлым летом ушла жена,
Он не верит, смеется, пускает мыльные пузыри.

Деревушка, в которой живем мы, почти живем,
Голуба как небо, как плющ в саду зелена,
И, как плющ, с годами съедает тебя живьем,
Чтобы слиться с телом, оставленным у окна.

Мы с соседом спускаемся в сад и едим багет,
Он подбрасывает фантики – я как бабочек их ловлю.
Хоть на самом деле нас в деревне уже больше года нет:
Отбыли по назначению.  И пребываем – каждый в своем раю.







_________________________________________

Об авторе: МАРИНА ГАРБЕР

Родилась в Киеве. В эмиграции с 1989 года. Жила в США и Европе. Окончила факультет иностранных языков и литературы Денверского университета (магистр искусств). Преподаватель итальянского, английского и русского языков. Поэзия, проза, переводы и критические эссе публиковались в журналах «Звезда», «Интерпоэзия», «Крещатик», «Нева», «Новый журнал» и других. Автор трех книг стихотворений. Живет в Люксембурге.скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
5 425
Опубликовано 22 фев 2015

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ