ВЕСНОЙ
Я хочу быть сухим китайцем с косичкой тощей,
с колокольчиком в горле (что за чудной язык!),
собирающим хворост в короткопалой роще,
перед тем, как заснуть, читающим Чжуан-Цзы;
и глядеть сквозь костер, где все очертанья зыбки, —
искривляется ствол, подрагивают кусты, —
чтоб над всхолмьями скул мерцали глаза, как рыбки,
что синхронно к вискам загнули свои хвосты;
сохранить напоследок только одну из функций:
подгребая угли, покуда огонь горит,
головою качать: «Куда ты завел, Конфуций?»,
но при этом молчать (кто знает — не говорит);
и, вбирая ноздрями запах апрельской прели,
ни обиды в душе не взращивать, ни тоски,
иероглифом расплываясь на акварели,
выпускающим в сырость тонкие волоски;
вообще незаметно вылинять, раствориться, —
как дымок меж ветвями, как в синеве дома
там, внизу, где еще белеет, как плошка риса,
одичавшая слива, если глядеть с холма.
* * *
Теплоход, покачнувшись, отлип от пирса.
А тебя позабыли, почти как Фирса,
в том приморском селе, что легло ничком
вдоль холма; где, на пришлых взирая влажно,
словно баржи, коровы гудят протяжно,
переполнены солнцем и молоком.
Зря кичился остатками интеллекта:
здесь его расплескал без усилья Некто,
засветивший под окнами вместе с тем
эти синие (как там их на латыни?),
злонамеренных гусениц запятые
и тире начертав на скрижалях стен.
Ты научишься быт собирать по крохам,
не завидовать ночью любовным вздохам
квартирантов, на берег спешить с утра,
где по дну пробегают златые сети
гибких бликов и держат маршрут в секрете
облаков приграничные катера.
Сменишь туфли на шлепанцы. Экономя,
продавщицу найдешь себе в гастрономе,
чтоб, харчей дармовых волоча суму,
вверх ползти, как разболтанная дрезина,
под гнусавое блеянье муэдзина,
достающее госпиталь и тюрьму.
И поскольку душа твоя отбесилась,
темнокожий и тощий, что абиссинец,
ты — взамен патетичного «аз воздам!» —
будешь, с наглой ухмылкой на волны пялясь,
всякий раз демонстрировать средний палец
проносящимся мимо большим судам.
* * *
И. Дуде
Где он, с надмирным своим идеалом,
реализующий крупное в малом,
провинциал, что живет на гроши,
нас подкупающий вечным смущеньем,
детской улыбкой, заметным смещеньем
разума в сторону кроткой души?
Где он, с ореховым тортом в коробке
и с беспокойством о божьей коровке —
не раздавить бы, смахнув невзначай;
перечисляющий, словно ботаник:
это — пустырник, а рядом — татарник,
синеголовник, пырей, молочай.
С ним хорошо бы пойти за грибами;
палкой сухую листву разгребая,
спорить о Мятлеве (любит, чудак!);
печку растапливать после прогулки;
в поисках некой заветной шкатулки
лазить со свечкой на дачный чердак.
С ним хорошо бы — в разведку: не выдаст,
помня, что совесть не шьется на вырост;
будет тащить до последней черты.
Как неуклюж! За обедом рукою
чашку цепляет…Но есть в нем такое,
что перейти не позволит на «ты».
С ним хорошо! Но его не позвали
в нашу эпоху, где, впрочем, едва ли
выжил бы: всяк — хамоват, деловит,
всяк за дверьми с ненавязчивым кодом…
Вот он и сел на скамью перед входом,
шляпой накрылся и вымер как вид.
КУРОРТНАЯ ЗОНА
бомж на прогретом камне читает сартра
тот кто читает сартра сегодня — бомж
чайка вопит как чокнутая кассандра
и на нее бинокль направляет бош
буш с высоты планёра грозит ираку
мысли саддама прячутся в кобуру
грека с бокалом пива не рад и раку
он половину кипра продул в буру
некий турист проворный как марадона
щиплет лодыжку свеженькой травести
в пластиковом бикини летит мадонна
в шторм но никто не жаждет её спасти
над головой вытягиваясь редея
в кровоподтёках и дождевой пыли
облако то блажит бородой фиделя
то предъявляет розовый ус дали
скачет profanum vulgus в раскатах грома
бросив пронумерованные места
бомж на своем насесте читает фромма
крупные капли смахивая с листа
он умостился так чтоб волна бодала
как подобает хищнице — со спины
организуя пряди его бандана
выгорела до цвета морской волны
все закипело сдвинулось помутилось
эросом гекатомбы слилось в одно
бомж прошивает время как наутилус
зная что лучший выход уйти на дно
не выпуская книги из рук он даже
рад что круша причалы рыча warum
шквальный поток смывает его с пейзажа
с грохотом перекатывая валун
* * *
Прокричит твой кочет, точней — петух,
и вспорхнёт с насеста, как нелегал.
На восточном склоне костёр потух,
а на юго-западном замигал.
Но ещё прибрежные камыши
не зажглись и жёлтым не вспыхнул дрок.
Сладковатым запахом анаши
веет с моря бризовый ветерок.
Ты давно хотел соскочить с иглы,
но светясь во мгле, как ночной трофей,
золотая краля из Магдалы,
разметавшись, спит на софе твоей.
Потому и маешься, замерев,
чтоб не скрипнуть дверью, не сбить ведра
в тесноте прихожей, пока дерев
розовеет влажная кожура.
И бормочешь: «Если на небеси
Ты еси, чьей милостью потеплел
предрассветный воздух, — то пронеси
лихорадку мимо, но не теперь.
Ибо эту ломку и эту дрожь
я добыл ценой своего ребра.
… Все равно Ты, Господи, отберёшь.
Но пускай поспит до семи утра».
* * *
Бабушка говорит мне: «Всегда одна.
Вечно одна: проснешься — хоть волком вой».
Бабушка говорит мне: «Я голодна.
Помнишь франзоли в булочной угловой?»
Мы с ней, скользя, спускаемся в переход,
где в картузе и ватнике мужичок
бодро петрушку свежую продает.
Бабушка говорит мне: «Купи пучок».
Бабушка говорит мне: «Опять мои
дочери в ссоре. Нету суда на них».
Бабушка говорит мне: «А ты — мири.
Третий на то и есть, чтоб мирить двоих».
Бабушка говорит мне: «Дразнить собак —
так же не здраво, как поучать осла.
И вообще, — ворчит, — убери со лба
челку: она тебе никогда не шла».
Я не веду ее, а несу почти.
А изнутри познабливает слегка.
С холоду запотели мои очки.
Шарю в карманах — ни одного платка.
«Помни о том, что ласковое теля… —
Морщится. — Дай дыхание перевесть.
Собственно, — говорит, — я пришла тебя
предупредить, что страшно не там, а здесь…»
…и просыпаюсь. Утро сквозит уже
бледным снежком за стеклами. Пустота
в комнате. Содрогнувшись на этаже,
лифт загудел басовой струной альта.
Но почему так сильно моя рука
правая занемела, напряжена?
«Господи, — говорю, — ведь была легка
та, что к Твоим вратам семенит одна».
* * *
Я за тебя спокойна: ты-то уж точно там,
где не достанут хвори. Рай – это вечный бонус,
яркий рисунок детский: некто, прильнув к цветам,
спит, -- голова, как репа с грядки, а тело – конус.
Ты на меня оттуда часто глядишь в просвет
меж облаками синий, думая: «Вот дурёха.
Как мы над ней ни бились в детстве, а толку нет:
даже теперь не знает, что хорошо, что плохо».
«Брось, -- говорю, -- опять ты линию гнешь свою.
Я со стола рукою всё ж не сметаю крошек,
чисто посуду мою и ничего не бью:
видишь, цела покуда чашка твоя в горошек.
Я утепляю окна к снежному декабрю,
не выбегаю, здравым смыслом руководима,
в лютый мороз без шапки. Ну, извини, курю.
Впрочем, и ты пускала в небо колечки дыма.
Нынче же, рыжей пчелкой над цветником жужжа
В хоре иных крылатых, служишь Творцу ретиво.
А вечерами смотришь с горнего этажа
все мои мелодрамы, триллеры, детективы.
…Я на глупцов не трачу времени. Я ловцов
радости мимолетной не привечаю в доме.
Ты же сама учила: надо держать лицо.
Вот и держу, аж сводит судорогой ладони».
* * *
Ну ладно, — что сказали, то сказали.
Выбеливая черные стволы,
снег валится. Его везут возами
там, наверху, белесые волы
затем, чтоб растрясти на повороте,
засыпать трассы темную тесьму,
где ноту держит, словно Паваротти,
ночная неотложка, мчась во тьму.
Снег завалил почти до половины
кафе, где мы, пресытившись теплом,
сидим беззвучны и неуловимы
для внешних бед, как мухи за стеклом.
Жуем, глотаем, в промежутках курим, —
уже не в куще, но еще в раю.
И за свободу, как евреи в Пурим,
пьем, но отныне — каждый за свою.
Торчат машин горбатые сугробы.
Мигнула в крайнем пара красных глаз,
и он пополз, буксуя…Все могло бы…
Жизнь состоялась, но не задалась.
* * *
Цвета прокисшего саперави облако вспенилось на холме.
Северный ветер читает волны справа налево, как палиндромы.
Руфь на мгновение цепенеет, что-то прикидывая в уме,
и наклоняется, подбирая с грядки подгнившие помидоры.
Вот что смущает: её лодыжки в густо-сиреневой сетке вен.
Если б не степень твоей одышки, ты бы решился… Но в сорок восемь
можно лишь изредка прыгать в гречку или куда там?.. Семейный плен
мятным отваром дыша на стёкла, боль обволакивает под осень.
Тихо. Так тихо, что слышен шорох игл, что роняет ливанский кедр.
Пёс озабоченно вырыл ямку. Там и улёгся, испачкав глиной
длинную морду. Внезапно грянул дождь, барабаня в непарный кед.
Руфь одержимо рыхлит участок между акацией и малиной.
Всё, что посеешь, чревато жатвой. Руфь это знает. Легко вогнав
в землю кирку, разбивает корни и сорнякам не дает потачки.
Вот что смущает: её приходы ночью, когда у тебя в ногах
тихо свернувшись, блестит зрачками, молча выпрашивая подачки.
Руфь это знает. И нянчит, месит грубую глину, пока шумит
куст одичавший; покуда чайник нервно потрескивает, пока ты
ищешь хоть щёлку, откуда виден берег, где рыжая Шуламмит,
с детской беспечностью сбросив туфли, в море вылавливает агаты.
* * *
Трудно жить на свете
октябренку Пете:
бьет его по роже
пионер Сережа.
Блеском металлических коронок
встречных ослепляя наугад,
Петя, постаревший октябренок,
топает с баклажками в ботсад.
Непонятный сбой в семейной саге,
ласковый, ручной полудебил,
за сирень, цветущую в овраге,
он прогулки эти полюбил.
Наблюдает Петя, как в бювете
убывает чистая вода.
Он уже усвоил, что на свете
есть плохое слово никогда.
Есть больница в трех шагах от дома,
у подъезда – черный пес Пират.
Мама есть, вахтерша тетя Тома,
а еще Сережа – старший брат.
И когда, условившись о встрече,
брат приходит изредка в семью,
Петя робко втягивает в плечи
голову болезную свою.
То ли взбучки ждет он по привычке,
то ль конфет, обещанных ему,
заплетая в куцые косички
скатерти парадной бахрому.
На родню косит он виновато,
потому что вновь не угодил,
под софу загнав фуражку брата,
чтоб подольше тот не уходил.
Пирожков любимых, с потрохами,
не беря с тарелки, хоть умри,
он сидит в рубахе с петухами
грозового облака внутри.
Миг затишья Петю не обманет, –
он затылком чует, что вот-вот
налетит, сверкнет, бабахнет, грянет!..
Но до свадьбы точно заживет.
* * *
И седую Машу в грязном платочке в клетку,
и её срамную дочку-алкоголичку,
и жадюгу Пашу, склочную их соседку,
подбери, Господь, в свою золотую бричку.
Видишь, как плетутся, глядя себе под ноги,
за кусты цепляясь и тормозя позорно
на крутых подъёмах? Куры так на дороге
загребают пыль, надеясь нашарить зерна.
Тут одно словцо — и дурость пойдёт на дурость,
и степное эхо бодро подхватит: "Бей их!”
…Отстаёт одна. Другая, как мышь, надулась.
У неё сушняк. А третья костит обеих:
"Не сыскать у вас и корки сухой на полке!
Полведра картошки не накопать за лето!
Вечно двери настежь. Каждый кобель в посёлке
знает, чем за водку платит давалка эта!”
Посади их, Боже, в бричку свою, в повозку.
Брось попонку в ноги, ибо одеты плохо.
И, стерев заката яростную полоску,
засвети над ними звёзды чертополоха.
Подмигни им вслед пруда маслянистой ряской,
прошурши сухими листьями наперстянки.
Склей дремотой веки и убаюкай тряской,
чтоб друг с другом слиплись, как леденцы в жестянке.
И приснятся им за главной Твоей развилкой,
за холмом, горящим, словно живой апокриф:
тёте Маше — внук, Маринке — моряк с бутылкой,
а сквалыге Паше — полный солений погреб
да ещё пампушки и сковородка с карпом.
…Кто-то всхлипнет жалко, кто-то заплачет тонко.
А куда везут их с этим бесценным скарбом —
ни одна не спросит, — не отобрали б только.
_________________________________________
Об авторе:
ИРИНА ЕВСА
Поэт, переводчик. Автор одиннадцати поэтических книг. Перевела для издательства «Эксмо» стихи Сафо, гимны Орфея, «Золотые стихи» Пифагора, свод рубаи Омара Хайяма, гаты Заратустры, «Песнь Песней», псалмы Давида. Публиковалась в журналах «Звезда», «Знамя», «Новый мир», «Радуга» и др. Член международного Пен-клуба. Лауреат премии Международного фонда памяти Б. Чичибабина (2000), премии «Народное признание» (2004), премии журнала «Звезда» (2008). Награждена Международной литературной премией имени Великого князя Юрия Долгорукого (2006). Живет в Харькове.
скачать dle 12.1