* * *
А пойдём мы на восток солнца
в жёлтой джонке на восток солнца
вверх по чёрной речке-окияну
берега ночные в огненных кольцах
А споём мы – йелоу сабмарина
пригибаясь в такт – сабмарина
йелоу-йелоу и пулями брызги
вёсла веером и мокрые спины
А возьмём мы с собой моя отрада
электрическую кисть винограда
будем косточки плевать за борт
и вода засветится как надо
Растекайся алый ток виноградный
как на майке на моей жёлтой пятна
а что с берега по нам стреляли
мы – ни духом – мы не слышали – ладно?
* * *
Цветёт шиповник дышит перегной
Вы так нежны как будто не со мной
В лугах гуляют девочки и козы
Качает цепи ветер продувной
Я чувствую грядущее спиной
Пока Тургенев бродит за стеной
Пока он пьёт один в своём Париже
Он тоже не болел он тоже выжил
И расквитался с тяжестью земной
Навскидку — бес но бабочка — на свет
Он пишет мне в ответ японской прозой
Как хороши как рыжи были розы
И ставит подпись: Мятлев
Гасит свет
И в темноте — тупым шипом изранен
Вскочил ругнулся разорвал конверт
Хихикая исправил: Северянин
Цветёт шиповник
Я сплю уже не помню сколько лет
У нас в раю зависит всё от дозы
В лугах летают мёртвые стрекозы
Сыграл своё — а там — Париж потоп
Ещё глоток?
Мистификатор суетится чтоб
Успеть свежезарезанные розы
К утру подкинуть в мой хрустальный гроб
ЛЮБОВЬ
зима гуляет по метромосту
в наголо лисьей липнущей шубке
она фланирует веселясь
между огнями между огнями
она плюёт на всю темноту
с моста – и колется хлипкий хрупкий
лёд – и лицом ударяя в грязь
снег горит под её ступнями
и честь отдавший ей постовой
крылья втягивая в погоны
трясёт отмороженной головой
и улыбается – но вагоны
с жёлтой февральской горячкой внутри
в бабочках губ облепивших стекла
стучат ему что она – зима
и мостовой начинает злиться
да так что жмурятся фонари
и от Коломенской до Сокола
трясётся в вагонах набитая тьма
стоит и боится стоит и боится
* * *
Тишь да блажь в Нагатинском затоне
дом плывёт по кромке мутных вод
домовой живущий в домофоне
песню хулиганскую поёт
Рядом ходят рыбы-негритянки
с толстыми мазутными губами
плещутся пакеты перья банки
катера с трёхцветными гудками
Дом бельё выносит на балкон
ужинает любится скандалит
прошибает стен желе-бетон
чижика лабает на рояле
охает вздыхает в телефон
Слышит мокрый крик детей и чаек
видит в телевизоре кино
и никто из нас не замечает
что плывёт – давно
А на крыше Коля участковый
радостно читает Отче наш
дом плывёт и слово точит слово
с этажа стекая на этаж
СКАМЕЙКА
– И-и-и!
Людина Оля,
Олька-дьяволёнок
визжит,
визжит,
визжит,
нарезая квадратные круги по двору:
– И-и-и! –
и железная скамейка у подъезда
взрывается,
сокрушённо причитая:
– Люд, чёй-то она? Ой, люди! Ишь, монстра какая! Дитё,
всё-таки… Людмила, ты б её в садик сдала!
– Не берут – Оля! Оля! Оля!
Горе моё, до-омой!
И по-зимнему грузная скамейка,
простеленная ватным одеялом,
выдыхает пар,
подпевая вразнобой:
– Оля! Оля! Оля!
Девочка прибавляет скорость,
берёт нотой выше
и точно попадает
в резонанс
с нетрезвой Людиной скороговоркой:
– Не берут,
она ж – не говорит,
шестой годик пошел – не говорит,
всё понимает, сучка, – и не говорит.
– И-и-и! – визжит всё –
дерево, тротуар, сугробы, голуби, стёкла дома,
напряжённо-багровые
от солнца.
– Сладу, сладу с ней нет,
спать без пива – не уложишь,
высосет свою чашку – и отрубается.
– И-и-и! –
и пожилая наша скамейка
поёживается
и поджимает ноги,
жалобно кивая головами:
– И-и-и, бедная Люда, на пиво-то-кажен-день – поди, заработай.
– Оля! Оля! О-ля-ля!
Оля внезапно тормозит у скамейки,
выключает визг,
пристально вглядывается в лица застывшей публики,
зажимает в мокрой варежке протянутую ей
конфету
и молчит.
Молчит.
ПАМЯТИ ПАМЯТИ
– …пил, как сапожник, сгорел, как звезда.
Вот ведь мужик был …в прошлом столетии:
гром среди ночи, огонь и вода!
Помнишь? – когда погорел дядя Петя.
– Да уж – пожарников, гари – звезда –
выпимши был и курил перед сном.
– Это когда? В девяносто каком?
– …?
– Не остается от нас ни черта.
– Ладно. Не чокаясь.
– Стопку и хватит.
– Помнишь – потом сиганула с моста
Машка Фролова в свадебном платье?
– Только весной и достали со дна.
– Значит – за Марью-царевну?
– До дна.
– Там теперь «новые» в этой двухклетке
с евроремонтом, волчия сыть.
– Ну! А напротив – твой бывший, соседка.
– Тоже помянем, соседка, – подлить?
– Думаешь… бывшему, мёртвому – лучше?
– Думаю – жальче, а так – всё одно.
– Поздно… пойду. Сотню дашь до получки?
Тёмная ночь, но почти не темно.
Светится лифт – позвоночник подъезда,
ползает, старый скрыпач, и фонит.
Взвод фонарей вдоль Москва-реки вместо
светится звёзд. Телевизор горит.
Светятся окна – как в прошлом столетии,
в синей конфорке светится газ,
и, как еще не рождённые дети,
мёртвые, бывшие, – светятся в нас.
* * *
Сумерки. Мокрые травы до глаз.
Липнет к коленям лучшее платье.
Около церкви крапива срослась
с жёстким бессмертником в честном объятье.
Мечется бабочек брачных чета.
Травная мелочь тропу проложила.
Жук, напрягаясь, читает с листа
божии тексты в свеченье прожилок.
Тихо. Ухоженный воздух живой.
Две параллельных плиты за оградой:
шефу А.Х. Бенкендорфу и рядом –
Марфе, прелестной супруге его.
Строгие литеры, крупный нарез,
каменных две, идеальных постели.
Туча идёт, не касаясь небес,
в тёмных разводах, словно с дуэли,
бережно, с пулей внизу живота,
не признавая в тебе секунданта.
В прорезях слов зеленеет вода.
Дата и прочерк. Прочерк и дата.
Воздух мертвеет. Пуля болит.
Набело, на исцарапанной дате,
стынут капустницы в свадебном платье.
В мокрой траве за оградой церковной
есть ещё место для парочки плит.
ШАРМАНЩИК
Пёстрый ящик, тоска расписная,
битый век со двора — ко двору.
Обезьянку знобит на ветру:
— Помнишь?
— Знаю.
Перелеском, просёлком, заречной,
мелким звоном монеты шальной —
помнишь сдержанный скрежет ручной,
заводной золотой бесконечный.
В красной кофте мартышку дразнить,
пристяжную шарманку тащить,
да железную ручку крутить,
словно землю сырую любить.
Стынут руки. На свете темнеет.
Ремешки неотвязно скрипят.
Ну не надо. Он любит тебя.
Как умеет.
Чистой фальшью бродячего звука
долгий ящик согреть на спине —
по чужой стороне, обо мне…
— Помнишь?
— Знаю: разлука, разлука
* * * Татьяне Бек
Под оком неусыпного глагола
речь — мимо уст — морозный воздух пуст
гол как пустырь на Соколе за школой
где летом лиловел репейный куст
Среди привычной пошлости и прозы
когда борей несет свою пургу
махнёшь рукой и — вспыхивают розы
кустарные в растоптанном снегу
И прошлогодний куст чертополоха
уже краснеет прямо на глазах
краснеет как ушедшая эпоха
в репьях и розах розах и репьях
Кончая век все лучшее — на ветер!
А куст на перемене под звонки
за ловлей ветра обломают дети
ничейные — ботаники щенки
Когда бы жить и жить по-человечьи
в любом июле или ноябре
разглядывая снег за краем речи
весь в лепестках на волчьем пустыре
* * *
Сирень довоенная. Счастье – стеной.
Пятью лепестками – свобода.
И мама танцует июнь выпускной
в разгар сорок третьего года.
И трещина ход начинает в углу
спиралью под люстру вселенной,
где я поколенье спустя на балу
всё с той же сиренью нетленной,
где я рассекаю паркет ледяной –
крутись по косой, не сдавайся,
я в той же улыбке, я с той же косой,
я в том же сверлении вальса,
всё те же расставлены лица за мной
по кругу – вертеться и выжить,
и ширится прорубь, и пар за спиной,
я взвинчена той же взрывною волной,
и я танцевать – ненавижу.
А мамина внучка – всё те же глаза,
всё та же лиловая юбка,
и плавится шёлк, и дымят тормоза,
и та же хрустит мясорубка,
и ломится та же сирень изнутри,
и кружится школьная зала,
и прорубь в кипящих чернилах парит,
и мы эту музыку делим на три
до смерти.
И снова.
Сначала.
_________________________________________
Об авторе:
ИРИНА ЕРМАКОВА
Поэт, переводчик; автор семи книг стихов и двух книг избранных стихотворений; лауреат ряда литературных премий, в том числе международной поэтической премии «LericiPea» (2008, Италия) и премии «Московский счёт» (Большая 2008, Специальная 2013). Живёт в Москве.
скачать dle 12.1