12 августа - ночь казненных поэтов. 12 августа 1952 года по сфабрикованному делу были казнены 13 членов Еврейского антифашистского комитета, среди которых четверо поэтов - Перец Маркиш, Лейб Квитко, Давид Гофштейн, Ицик Фефер - и прозаик Давид Бергельсон. Расстрел членов ЕАК стал последней массовой казнью сталинского режима. Эту подборку мы ПОСВЯЩАЕМ ИХ ПАМЯТИ.
___________________________________
Перец Маркиш
* * *
К колючим головам остриженных полей
Припали головы стреноженных коней.
И пастухи кричат печально и протяжно
Через леса и ширь лугов зелёно-влажных.
Речушку ветерок линует день и ночь:
Вот стёр, вот начертил, опять метнулся прочь,
На камень бросился, сидящий словно жаба, -
На нём вчера бельё с утра стирала баба.
Тот камень весь, с намыленной спиной.
А вдалеке весло всё борется с волной...
(1919. Перевод Д. Маркиша)
* * *
Ты влюблён в меня, ветер дорог,
Ты за мной простираешься следом,
Ты целуешь следы моих ног -
И усталости груз мне неведом.
Ты влюблён в меня, ветер полей,
Ты мои оплетаешь колени,
На скрещенье далёких путей
Ты меня поджидаешь в томленье.
И куда б ни простёрлась рука,
И куда б я ни шёл на рассвете,
Ты приносишься издалека,
Ты навстречу кидаешься, ветер!
(1919. Перевод Д. Маркиша)
* * *
Лунной грустью,
Лунной дрёмой,
Тишину ведя с собой,
К моему подкрался дому
Росный вечер голубой.
Он возник в оконной раме,
Дымно-синими цветами
Затянул моё окно.
Как же свет оно пропустит?
Кем, бредущим в тихой грусти,
Будет найдено оно?
Кто же, кто за ним ютится,
Тонкорукий, лунолицый,
Околдован синью той?..
Скорбь живет под этим кровом,
За столом сидит сосновым,
На полу сидит в углу,
В голубую смотрит мглу.
С тихим схожа рыболовом,
Странной тешима мечтой,
Скорбь, закинув руки в дали,
Как две удочки рыбачьи,
Стережёт - не проплывёт ли
Из бездонных вод печали
Окунь счастья золотой...
(1918. Перевод Л. Руст)Лейб Квитко
СЛОВО О ДЕТЯХ
Леса обугленные, земли обожженные,
Простите мне, что в скорбный час
Я не оплакиваю вас.
А раньше было: в поле васильки
И облака, и лодки вдоль реки,
Весь мир был щедр и говорил мне: верь!
Увы, но не теперь.
Вот из лесов, оттуда, где в кустах
Смеется ветер голосом безумным, —
Идут, сомкнув голодные уста,
Дети из Умани...
Лица — сень желтизны.
Руки — кости да жилы.
Шести-семилетние старцы,
Убежавшие из могилы.
Два года
Рядом со зверьем лесным —
Ютились с ним
И делили с ним
Дом — нору,
Пищу — кору,
Питье — росу на цветах,
Перед охотником страх.
Без отца и без матери...
Страшный миг:
Глаза — обвиненьем из темноты,
Вот стоят они перед тобою, мир,
И ждут, что ответишь ты.
(Перевод Л. Озерова)ТЮРЕМНЫЙ РОМАНС
Нет, милый друг,
Не свидеться нам —
Дверь мою холод сковал по углам.
И вырваться трудно, поверь мне, поверь мне...
И ты не являйся сегодня, мой друг!
Гостят у меня тишина и забвенье,
И в сердце от горьких предчувствий испуг.
Мы встретимся завтра... А может быть, позже,
Когда засверкает на листьях роса,
Когда засияет в окне день погожий
И солнце заглянет в глаза.
Придешь и развеешь ты тяжкие думы,
И дверь распахнется в разбуженный сад,
И будет мой голос веселым и юным,
И нежностью будет лучиться мой взгляд.
Нет, милый друг,
Не являйся теперь —
Холодом лютым закована дверь...
(Перевод Льва Фрухтмана)СКРИПКА
Я разломал коробочку —
Фанерный сундучок, —
Совсем похож на скрипочку
Коробочки бочок.
Я к веточке приладил
Четыре волоска, —
Никто еще не видывал
Подобного смычка.
Приклеивал, настраивал,
Работал день-деньской...
Такая вышла скрипочка —
На свете нет такой!
В руках моих послушная,
Играет и поет...
И курочка задумалась
И зерен не клюет.
Играй, играй же, скрипочка!
Трай-ля, трай-ля, трай-ли!
Звучит по саду музыка,
Теряется вдали.
И воробьи чирикают,
Кричат наперебой:
"Какое наслаждение
От музыки такой! "
Задрал котенок голову,
Лошадки мчатся вскачь,
Откуда он? Откуда он —
Невиданный скрипач?
Трай-ля! Замолкла скрипочка...
Четырнадцать цыплят,
Лошадки и воробушки
Меня благодарят.
Не сломал, не выпачкал,
Бережно несу,
Маленькую скрипочку
Спрячу я в лесу.
На высоком дереве,
Посреди ветвей,
Тихо дремлет музыка
В скрипочке моей.
(Перевод М. Светлова)Давид Гофштейн
* * *
В российских сугробах вечерней порою —
Где больше печалится сердце людское?
Скрипучие сани, убогая лошадь,
Один я затерян средь снежной пороши!
Лишь там, в стороне, у небесного края
Кровинка заката еще догорает.
Да здесь, за оврагом, из белой пучины
Избушки всплывают в сияющей стыни —
Наш хутор, укутанный в снежную дрему,
Так много дорожек к еврейскому дому.
Домишко обычный, лишь окна повыше,
И я самый старший из наших детишек.
И тесен удел мой в краю беспредельном,
В местечко лишь съездишь разок в две недели.
Бедна моя доля в бескрайном раздолье,
И сердце томит неосознанной болью.
И сердце томит сокровенное семя,
Что тянется к росту, что просится в землю.
В российских сугробах вечерней порою —
Где больше печалится сердце людское?
(Перевод Ш. Холоденко)УКРАИНА
Сквозь огонь и сквозь пепел, сквозь дым и бои
Ты вздымаешь разбитые руки свои.
Сгустком крови покрыта твоя голова...
Но я вижу лицо: ты жива! Ты жива!
И в глазах твоих детских сияющий свет,
Что приходит всегда за опасностью вслед.
За смятением разум приходит всегда,
Как весною вода из-под хрупкого льда.
Поднимаешься ты, выпрямляешься ты,
И лохмотья спадают с твоей красоты.
Улыбаешься ты, светлым взором блестя,
И уж видно: ты женщина, а не дитя!
Ты сияешь, величественна и строга,
Сквозь позор, униженья, насилья врага.
Это — юная, чистая сила твоя,
Что боролась, сверкала, сияла в боях,
Что все тучи разгонит, как ветра струя,
Украина моя!
Украина моя!
(Перевод С. Болотина)Ицик ФеферМОЕЙ МАТЕРИ
Сырой могильный холмик с замшелою доской:
Здесь Доба Герл из Шполы нашла себе покой...
Ее мы схоронили в двадцать втором году,
А жизнь как на ладони — осталась на виду.
Жил старый Герл в Черкассах. Какое там житье!..
Растил он дочку Добу, сокровище свое.
Была она веселой, красивой, молодой,
Парнишкам местечковым присухой и бедой.
Днепр волны к дому Герла катил издалека...
На берег выходила, разгневавшись, река.
И видел старый Меер, как Доба у окна
Все слушала, что пела днепровская волна.
Случалось, пела Доба тихонечко сама,
Читала „Монте-Кристо" любимого Дюма,
Но время шло. Черкассы, прощайте навсегда!
А дальше — домик в Шполе, печали да нужда.
Вот улица Лесная и дом на пустыре —
Акация сухая да лужа на дворе.
Звучит в заботах время натянутой струной;
И скоро стала Доба печальной и больной.
Еще бы не поблекнуть румянцу на лице —
В приданое ей дали одно лишь ТБЦ.
А медленные годы в местечке шли да шли,
И старые старели, и юные росли.
Родился сын у Добы: взглянуть — тоска одна!
Ветрянка, корь, желтуха — все ноченьки без сна...
Дитя росой лечили от болей и простуд.
Да, как ни вспомнишь детство, — а мама тут как тут!..
Туманной поволокой ее задернут взор...
Я помню, на дорогу глядит она в упор.
Вот форточка открыта и светится окно.
Не спит одна лишь мама. Все спят уже давно.
Я помню тяжкий узел косы ее тугой;
Все смотрит: не вернулся ль сыночек дорогой?
Стоит и ожидает... На улице ни зги.
Ей издали б услышать знакомые шаги!
И, ряд зубов жемчужных в улыбке обнажив,
В дверях меня встречает и радуется: жив!..
Ни брани, ни упреков мне от нее не ждать.
Подаст мне скромно ужин, постель постелит спать.
Четырнадцать, я помню, мне стукнуло тогда:
Я был кудрявым, тощим, веснушчатым — беда!..
Чем нравился девчонкам, теперь мне не понять,
Но от успехов этих страдала тоже мать.
Из-за свиданий первых, по правде говоря,
У форточки ночами стояла мама зря...
Девическим улыбкам я был, конечно, рад,
Но все с приезжей труппой затмил мне Мишурат.
Сквозь узенькие щели был виден мир иной:
Искусство превращений стояло предо мной.
Колдуньины проделки глядел раз пять подряд
И уносил из дома тревожный мамин взгляд.
К рассвету возвращаясь, сквозь форточку в окне
Все тот же взгляд тревожный направлен был ко мне.
...Вот первый бронепоезд впервые к нам пришел,
Призвал парней шполянских впервые в комсомол.
И матери вопили, ни живы ни мертвы:
— Куда? Кто вас отпустит? Куда идете вы?
Какая тяга тянет вас в дальние края?
Здесь в „мальчики" возьмет вас „Шварцбойм и сыновья "!
Нечистая несет вас! Какой вам толк в борьбе?
Ведь ищет Карачунский приказчиков себе!..
Нет! Видно, Левенбергу страдать без маклеров!
Пора грозы Октябрьской, крушение миров,
И молнии все ночи пылают до утра...
Тут сыну Доба Фефер сказала вдруг: — Пора!
Тебе уже, не сглазить, семнадцатый идет.
Быть смелым должен парень. Ведь жизнь его не ждет.
На митингах и сходках ты ночи пропадал...
Ужель, где ложь, где правда, ты сам не отгадал?
Ты должен все обдумать наедине с собой, —
Так мама проводила меня и в первый бой.
„О, только б уцелел он!.. И честным был бы он!.."
И ночью, в неизвестность тянулся эшелон.
Где б ни был я — на море, на поле ль, средь огня, —
Письмо ее родное всегда ждало меня.
Да, ночью не спалось ей — осеннею, сырой...
Но, мама, не печалься и форточку закрой.
Тебе твой сын ночами не станет докучать,
Не будет он так поздно в окно твое стучать.
Сидит он за решеткой. Чтоб выбраться не мог,
На дверь его повешен заржавленный замок.
К Лукьяновке от Шполы дорога так длинна...
А время за окошком тюрьмы бредет без сна.
Но как узнала мама, то, собираясь в путь,
Отцу сказала тихо: —Доеду как-нибудь!
Ну что ж, что нету крыльев? Я это знаю, да.
И что ползут, не мчатся — я знаю — поезда...
А ты, Шолом, получше смотри тут за детьми:
Один ты остаешься с своими дочерьми!..
Платочком повязалась, котомочку взяла,
Мечта же за спиною раскрыла два крыла...
И вот толчки в вагоне, жара и духота,
И вот уж Сингаёвка мелькнула у моста...
Полным-полна теплушка, как ужасом глаза;
Вот слышен гул ружейный. Вдали шумит гроза.
И вьется над теплушкой багровый листопад.
— Вот Фасово уж скоро, — в теплушке говорят.
Деникинцы влезают с винтовками в вагон:
— Что это за жидовка? А ну, живее вон!
И вот она с котомкой им под ноги легла,
А по спине согнутой гуляют шомпола...
Верст шестьдесят осталось до Киева дойти...
Но если есть надежда — она хранит в пути!
Отсохнет пусть язык мой, пусть станет свет не мил,
Когда б, неблагодарный, я мать свою забыл!
И след последней муки стереть я б не хотел:
В родном местечке, в Шполе, твой сын осиротел.
Втифу легли ребята, и ночи напролет
Над ними мать склонялась — то плачет, то зовет...
И вот сама свалилась, сама лежит в бреду,
И я свалился тоже, на горшую беду.
...Уж ты не узнавала сестричек и отца,
Глаза твои искали все сына — до конца.
Лежала в забытьи ты, дышала, как в дыму,
Но, видно, ощущала, что смерть в твоем дому.
Ты так меня просила прогнать за двери тень...
И это был последний мучительный твой день.
Подняться уж не в силах, как дышишь ты с трудом,
И лоб не охлаждает тебе пузырь со льдом...
Ты никому не веришь, от всех ты ждешь беды,
Ты только сына просишь, чтоб дал тебе воды.
Но я не мог и в этом в тот час помочь тебе:
Я сам в жару жестоком, я сам с собой в борьбе...
Мне, помню, было странно, каким я слабым стал!
В тот час, к тебе подползши, я замертво упал.
А уж когда очнулся от тягостного сна,
То в комнате стояли покой и тишина.
Твое пустое место зияло у стены...
Прошли года — но живо сознание вины.
О, и в бреду средь ночи я звал тебя не раз.
Сестренка отвечала: — Она придет сейчас.
А как чуть-чуть очнулся, казаться стало мне,
Что голову родную увидел я в окне...
Мне старенькое платье чуть видно за сестрой.
— Ложись скорее, мама, и форточку закрой.
Простудишься, родная... Все ждешь ты? Нет, не жди!
Скорее ляг, укройся, под форткой не сиди,
Ты снова заболеешь, — я повторял в бреду.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Мы схоронили маму в двадцать втором году.
(Перевод О. Ивинской)скачать dle 12.1