* * *
Веничке Ерофееву
Кто знает - вечность или миг
мне предстоит бродить по свету.
За этот миг иль вечность эту
равно благодарю я мир.
Что б ни случилось, не кляну,
а лишь благословляю легкость:
твоей печали мимолетность,
моей кончины тишину.
* * *
По улице моей который год
звучат шаги – мои друзья уходят.
Друзей моих медлительный уход
той темноте за окнами угоден.
Запущены моих друзей дела,
нет в их домах ни музыки, ни пенья,
и лишь, как прежде, девочки Дега
голубенькие оправляют перья.
Ну что ж, ну что ж, да не разбудит страх
вас, беззащитных, среди этой ночи.
К предательству таинственная страсть,
друзья мои, туманит ваши очи.
О одиночество, как твой характер крут!
Посверкивая циркулем железным,
как холодно ты замыкаешь круг,
не внемля увереньям бесполезным.
Так призови меня и награди!
Твой баловень, обласканный тобою,
утешусь, прислонясь к твоей груди,
умоюсь твоей стужей голубою.
Дай стать на цыпочки в твоём лесу,
на том конце замедленного жеста
найти листву, и поднести к лицу,
и ощутить сиротство, как блаженство.
Даруй мне тишь твоих библиотек,
твоих концертов строгие мотивы,
и – мудрая – я позабуду тех,
кто умерли или доселе живы.
И я познаю мудрость и печаль,
свой тайный смысл доверят мне предметы.
Природа, прислонясь к моим плечам,
объявит свои детские секреты.
И вот тогда – из слёз, из темноты,
из бедного невежества былого
друзей моих прекрасные черты
появятся и растворятся снова.
* * *
О, мой застенчивый герой,
ты ловко избежал позора.
Как долго я играла роль,
не опираясь на партнёра!
К проклятой помощи твоей
я не прибегнула ни разу.
Среди кулис, среди теней
ты спасся, незаметный глазу.
Но в этом сраме и бреду
я шла пред публикой жестокой –
всё на беду, всё на виду,
всё в этой роли одинокой.
О, как ты гоготал, партер!
Ты не прощал мне очевидность
бесстыжую моих потерь,
моей улыбки безобидность.
И жадно шли твои стада
напиться из моей печали.
Одна, одна – среди стыда
стою с упавшими плечами.
Но опрометчивой толпе
герой действительный не виден.
Герой, как боязно тебе!
Не бойся, я тебя не выдам.
Вся наша роль – моя лишь роль.
Я проиграла в ней жестоко.
Вся наша боль – моя лишь боль.
Но сколько боли. Сколько. Сколько.
ПРОЩАНИЕ
А напоследок я скажу:
прощай, любить не обязуйся.
С ума схожу. Иль восхожу
к высокой степени безумства.
Как ты любил? – ты пригубил
погибели. Не в этом дело.
Как ты любил? – ты погубил,
но погубил так неумело.
Жестокость промаха... О, нет
тебе прощенья. Живо тело
и бродит, видит белый свет,
но тело моё опустело.
Работу малую висок
ещё вершит. Но пали руки,
и стайкою, наискосок,
уходят запахи и звуки.
* * *
Андрею Вознесенскому
Ремесло наши души свело,
заклеймило звездой голубою.
Я любила значенье своё
лишь в связи и в соседстве с тобою.
Несказанно была хороша
только тем, что в первейшем сиротстве
бескорыстно умела душа
хлопотать о твоём превосходстве.
Про чело говорила твоё:
– Я видала сама, как дымилось
меж бровей золотое тавро,
чьё значенье – всевышняя милость.
А про лоб, что взошёл надо мной,
говорила: не будет он лучшим!
Не долеплен до пяди седьмой
и до пряди седой не доучен.
Но в одном я тебя превзойду,
пересилю и перелукавлю!
В час расплаты за божью звезду
я спрошу себе первую кару.
Осмелею и выпячу лоб,
похваляясь: мой дар – безусловен,
а второй – он не то, чтобы плох,
он – меньшой, он ни в чём не виновен.
Так положено мне по уму.
Так исполнено будет судьбою.
Только вот что. Когда я умру,
страшно думать, что будет с тобою.
СМЕРТЬ СОВЫ
Кривая Нинка: нет зубов, нет глаза.
При этом – зла. При этом… Боже мой,
кем и за что наведена проказа
на этот лик, на этот край глухой?
С получки загуляют Нинка с братом –
Подробности я удержу в уме.
Брат Нинку бьёт. Он не рождён горбатым:
отец был строг, век вековал в тюрьме.
Теперь он, слышно, старичок степенный –
да не пускают дети на порог.
И то сказать: наш километр – сто первый.
Злодеи мы. Нас не жалеет Бог.
Вот не с получки было: в сени к Нинке
сова внеслась. – Ты не коси, а вдарь!
Ведром её! Ей – смерть, а нам – поминки.
На чучело художник купит тварь.
И он купил. Я относила книгу
художнику и у его дверей
посторонилась, пропуская Нинку,
и, как всегда, потупилась при ней.
Не потому, что уродились розно, –
наоборот, у нас судьба одна.
Мне в жалостных чертах её уродства
видна моя погибель и вина.
Вошла. Безумье вспомнило: когда–то
мне этих глаз являлась нагота.
В два нежных, в два безвыходных агата
смерть Божества смотрела – но куда?
Умеет так, без направленья взгляда,
звезда смотреть иль то, что ей сродни,
то, старшее, чему уже не надо
гадать, в чём смысл? – отверстых тайн среди.
Какой ценою ни искупим – вряд ли
простит нас Тот, кто нарядил сову
в дрожь карих радуг, в позолоту ряби,
в беспомощную белизну свою.
Очнулась я. Чтобы столиц приветы
достигли нас, транзистор поднял крик.
Зловещих лиц пригожие портреты
повсюду улыбались вкось и вкривь.
Успела я сказать пред расставаньем
художнику: – Прощайте, милый мэтр.
Но как вы здесь? Вам, с вашим рисованьем, –
поблажка наш сто первый километр.
Взамен зари – незнаемого цвета
знак розовый помедлил и погас,
словно вопрос, который ждал ответа,
но не дождался и покинул нас.
Жива ль звезда, я думала, что длится
передо мною и вокруг меня?
Или она, как доблестная птица,
умеет быть прекрасна и мертва?
Смерть: сени, двух уродов перебранка –
но невредимы и горды черты.
Брезгливости посмертная осанка –
последний труд и подвиг красоты.
В ночи трудился сотворитель чучел.
К нему с усмешкой придвигался ад.
Вопль возносился: то крушил и мучил
сестру кривую синегорбый брат.
То мыслью занималась я, то ленью.
Не время ль съехать в прежний неуют?
Всё медлю я. Всё это край жалею.
Всё кажется, что здесь меня убьют.
* * *
Анне Ахматовой
Я завидую ей — молодой
и худой, как рабы на галере:
горячей, чем рабыни в гареме,
возжигала зрачок золотой
и глядела, как вместе горели
две зари по-над невской водой.
Это имя, каким назвалась,
потому что сама захотела,—
нарушенье черты и предела
и востока незваная власть,
так — на северный край чистотела
вдруг — персидской сирени напасть.
Но ее и мое имена
были схожи основой кромешной,
лишь однажды взглянула с усмешкой,
как метелью лицо обмела.
Что же было мне делать — посмевшей
зваться так, как назвали меня?
Я завидую ей — молодой
до печали, но до упаданья
головою в ладонь, до страданья,
я завидую ей же — седой
в час, когда не прервали свиданья
две зари по-над невской водой.
Да, как колокол, грузной, седой,
с вещим слухом, окликнутым зовом,
то ли голосом чьим-то, то ль звоном,
излученным звездой и звездой,
с этим неописуемым зобом,
полным песни, уже неземной.
Я завидую ей — меж корней,
нищей пленнице рая и ада.
О, когда б я была так богата,
что мне прелесть оставшихся дней?
Но я знаю, какая расплата
за судьбу быть не мною, а ей.
ГРЕБЕННИКОВ ЗДЕСЬ ЖИЛ…
Евгению Попову
Гребенников здесь жил. Он был богач и плут,
и километр ему не повредил сто первый.
Два дома он имел, а пил, как люди пьют,
хоть людям говорил, что оснащен «торпедой».
Конечно, это он бахвалился, пугал.
В беспамятстве он был холодным, дальновидным.
Лафитник старый свой он называл: бокал —
и свой же самогон именовал лафитом.
Два дома, говорю, два сада он имел,
два пчельника больших, два сильных огорода
и всё – после тюрьмы. Болтают, что расстрел
сперва ему светил, а отсидел три года.
Он жил всегда один. Сберкнижки – тоже две.
А главное – скопил характер знаменитый.
Спал дома, а с утра ходил к одной вдове.
И враждовал всю жизнь с сестрою Зинаидой.
Месткомом звал ее и членом ДОСААФ.
Она жила вдали, в юдоли оскуденья.
Всё б ничего, но он, своих годков достав,
боялся, что сестре пойдут его владенья.
Пивная есть у нас. Ее зовут: метро,
понятно, не за шик, за то – что подземелье.
Гребенников туда захаживал. – «Ты кто?» —
спросил он мужика, терпящего похмелье.
Тот вспомнил: «Я – Петров». – «Ну, – говорит, – Петров,
хоть в майке ты пришел, в рубашке ты родился.
Ты тракторист?» – «А то!» – «Двудесять тракторов
тебе преподношу». Петров не рассердился.
«Ты лучше мне поставь». – «Придется потерпеть.
Помру – тогда твои всемирные бокалы.
Уж ты, брат, погудишь – в грядущем. А теперь
подробно изложи твои инициалы».
Петров иль не Петров – не в этом смысл и риск.
Гребенников – в райцентр. Там выпил перед щами.
«Где, – говорит, – юрист?» – «Вот, – говорят, – юрист». —
«Юрист, могу ли я составить завещанье?» —
«Извольте, если вы – в отчетливом уме.
Нам нужен документ». – Гребенников всё понял.
За паспортом пошел. Наведался к вдове.
В одном из двух домов он быстротечно помер.
И в двух его садах, и в двух его домах,
в сберкнижках двух его – мы видим Зинаиду.
Ведь даже в двух больших отчетливых умах
такую не вместить ошибку и обиду.
Гребенников с тех пор является на холм
и смотрит на сады, где царствует сестрёнка.
Уходит он всегда пред третьим петухом.
Из смерти отпуск есть, не то, что из острога.
Так люди говорят. Что было делать мне?
Пошла я в те места. Туманностью особой
Гребенников мерцал и брезжил на холме.
Не скажешь, что он был столь видною персоной.
«Зачем пришла?» – «Я к Вам имею интерес». —
«Пошла бы ты отсель домой, литература.
Вы обещали нам, что справедливость – есть?
Тогда зачем вам – всё, а нам – прокуратура?
Приехал к нам один писать про край отцов.
Все дети их ему хоромы возводили.
Я каторгой учён. Я видел подлецов.
Но их в сырой земле ничем не наградили.
Я слышал, как он врёт про лондонский туман.
Потом привез комбайн. Ребятам, при начальстве,
заметил: эта вещь вам всем не по умам.
Но он опять соврал: распалась вещь на части». —
«Гребенников, но я здесь вовсе ни при чём». —
«Я знаю. Это ты гноила летом угол
меж двух моих домов. Хотел я кирпичом
собачку постращать, да после передумал». —
Я летом здесь жила, но он уже был мёртв.
«Вот то-то и оно, вот в том-то и досада, —
ответил телепат. – Зачем брала ты мёд
у Зинки, у врага, у члена ДОСААФа?
Слышь, искупи вину. Там у меня в мешках
хранится порошок. Он припасен для Зинки.
Ты к ней на чай ходи и сыпь ей в чай мышьяк.
Побольше дозу дай, а начинай – с дозинки». —
«Гребенников, Вы что? Ведь Вы и так в аду?» —
«Ну, и какая мне опасна перемена?
Пойми, не деньги я всю жизнь имел в виду.
Идея мне важна. Всё остальное – бренно».
Он всё еще искал занятий и грехов.
Наверно, скучно там, особенно сначала.
Разрозненной в ночи ораве петухов
единственным своим Пачёво отвечало.
Хоть исподволь, спроста наш тихий край живет,
событья есть у нас, привыкли мы к утратам.
Сейчас волнует нас движенье полых вод,
и тракторист Петров в них устремил свой трактор.
Он агрегат любил за то, что – жгуче-синь.
Раз он меня катал. Спаслись мы Высшей силой.
Петров был неимущ. Мне жаль расстаться с ним.
Пусть в Серпухов плывет его кораблик синий.
Смерть пристально следит за нашей стороной.
Закрыли вдруг «метро». Тоскует люд смиренный.
То мыслит не как все, то держит за спиной
придирчивый кастет наш километр сто первый.
Читатель мой, прости. И где ты, милый друг?
Что наших мест тебе печали и потехи?
Но утешенье в том, что волен твой досуг.
Ты детектив другой возьмешь в библиотеке.
_________________________________________
Об авторе:
БЕЛЛА АХМАДУЛИНА
Родилась 10 апреля 1937 в Москве. Школьницей работала внештатным корреспондентом газеты «Метростроевец». Стихи писала с детства, занималась в литобъединении при ЗИЛе у поэта Е. Винокурова. В 1955 в газете «Комсомольская правда» было опубликовано ее стихотворение «Родина». По окончании школы поступила в Литературный институт им. А.М. Горького. Стихи, поданные на творческий конкурс при поступлении, удостоились высокой оценки И. Сельвинского: «поразительные по силе, свежести, чистоте души, глубине чувства».
Во время учебы в Литинституте Ахмадулина публиковала стихи в литературных журналах и в рукописном журнале «Синтаксис». Занималась журналистикой, писала очерки («На сибирских дорогах и др.»). В 1959 Белла Ахмадулина была исключена из института за отказ участвовать в травле Б.Л. Пастернака, но затем восстановлена. В 1960 окончила институт с отличной оценкой дипломной работы.
В 1962 стараниями П.Г. Антокольского была издана первая книга Беллы Ахмадулиной «Струна». Поэтический сборник «Озноб», в котором были собраны все стихи, написанные в течение 13 лет, вышел в эмигрантском издательстве «Посев» (1969, ФРГ). Несмотря на это «крамольное» событие, книги Беллы Ахмадулиной, хотя и подвергались строгой цензуре, продолжали издаваться в СССР: «Уроки музыки» (1969), «Стихи» (1975), «Свеча» (1977), «Метель» (1977) и др. В 1977 она была избрана почетным членом Американской академии искусства и литературы. В 1988 вышла книга «Избранное», за ней последовали новые поэтические сборники.
Сюрреалистический рассказ Беллы Ахмадулиной «Много собак и собака» вошел в неофициальный альманах «Метрополь» (1979).
Ахмадулина много переводила грузинских поэтов Н. Бараташвили, Г. Табидзе, С. Чиковани и др. Журнал «Литературная Грузия» публиковал ее стихи в годы, когда из-за идеологических запретов это было невозможно в России.
Белла Ахмадулина — автор многочисленных эссе — о В. Набокове, А. Ахматовой, М. Цветаевой, Вен. Ерофееве, А. Твардовском, П. Антокольском, В. Высоцком и др. крупных творческих личностях, которые, по ее словам, «украсили и оправдали своим участием разное время общего времени, незаметно ставшего эпохой».
В 1989 ей была присуждена Государственная премия СССР.
29 ноября 2010 года, на 74-м году жизни знаменитая поэтесса скончалась на своей даче в Переделкине.
скачать dle 12.1