* * *
Вот бес подъемлется любить
и видит: роза расцветает.
Ах, ничего она не знает,
но девушкам не подарить.
Я не хочу к его крылам,
но он меня объемлет ими,
устами твердыми, сухими
лепечет: ам.
Ребенок-скот, а как могуч,
лопатки и крыла в лиловом
поту, стекающем на хвост.
Но чу! - там кто-то есть над домом,
кто звездочками весь порос
Я знаю: мир поделен на
три этажа, и там, где елка
дрожит, как девичья заколка,
есть кто-то, кто убьет тебя.
Из ваты шаг, а как могуч,
лопатки и крыла алмазны,
и хвоей душной и густой
он протыкает мрак ночной,
лиловые палит соблазны.
И слышен вой.
То я горю.
* * *
Здравствуйте, Уолт Уитмен, здравствуйте, Чарльз Буковски, —
Анна Андревночка, здравствуйте — и Елена Андреевна, здравствуйте!
здравствуйте, Марина Иванна, здравствуйте, Ян Сатуновский. —
Я не для вас их вытаскивал, но вам бы они — понравились.
Нет, не кончилась жизнь, самурайская вздорная спесь,
диковатая нахуй, стихи о любви и о Боге.
— Если кто не заметил, мои ненаглядные: я еще здесь,
сижу как бомж и алкоголик у дороги.
Господи, вот мой компьютер, вот брюки мои, носки,
а вот — шесть книжек с грубыми стихами.
Я их выблёвывал, как отравившийся, — кусками
с богооставленностью, с желчью и с людьми.
— Одно стихотворение (лежащее под спудом
и неписавшееся года два, как долг)
открылось только в нынешнем июле —
и вот оскаливает зубы словно волк.
Другое тоже завалилось за подкладку,
но я достал его, отмыл, одел в пальто
и наспех записал, оно — о счастье.
А пятое пришло ко мне само.
...Так что схлопнулось, всё! — дожила, дописалась книжка
в темных катышках крови и мёда, в ошметках боли
[ как сказала однажды подвыпившая директриса,
проработав полжизни в советской школе:
— Я люблю вас крепко, целую низко,
только, дети, — оставьте меня в покое...] —
и стою я теперь сам себе обелиском,
поебенью-травою счастливой во чистом поле.
— Я, рожавший Тебе эти буквы, то крупно, то мелко,
зажимая живот рукавами, как раненый, иступленно,
вот теперь — я немного попью из твоей голубой тарелки,
а потом полежу на ладони твоей — зеленой.
Потому что я знаю: на койке, в больнице, сжимая в руке апельсины
(...так ведь я же не видел тебя никогда из-за сильного света...) —
ты за это за всё никогда меня не покинешь,
и я тоже тебя — никогда не покину — за это.
СТИХИ О СОБАКЕ
когда сижу за работой
у компьютера,
а собака лежит на коленях —
иногда не глядя поднимаю ее под передние лапы, прижимаю к себе,
говорю ей: Дура ты, дура.
а сейчас, не отрывая глаз от экрана, — машинально снова поднял ее,
прижал,
говорю ей: Дура ты, дура, —
потом посмотрел:
а на уровне лица ее хвост и попа (видимо, лежала наоборот),
и ведь даже не пикнет.
Висит вниз головой.
вот так и нас бог поднимет
непонятно за что
Я называю свою течную суку — то мальчиком, то котенком,
наверное, ей неприятно, но это уже неважно:
ей будет одиннадцать лет, а мне будет — 48,
когда я останусь жить, а собака умрет (однажды).
Но пока ты еще жива и у тебя — первая в жизни течка,
я хожу за тобой с белой наволочкой — и везде, где успел, подстилаю.
А между прочим, собачья кровь —
сначала мелкая, будто сечка,
а потом — виноград раздавленный, темно-красная и густая.
… К слову сказать, этот ужас мужчины перед
женской регулой, слабостью — и всеми кровными их делами
очень забавно выглядит: я ношу ее, суку бедную,
словно подбитого лебедя, под Аустерлицем раненного …
А она свесив голову, смотрит мне на ботинки,
лживая, глупая, черная и почему-то сама растерянная.
— Ну что, — говорю, — котенок? долго манипулировать
собираешься? пачкать мне джинсы уличные, пятнать мне стихотворение —
этой своей идиотской железной жертвенной кровью? —
Собака вздыхает тяжко и я уже — капитулировал.
Потому что я сам считаю
ее — своей последней любовью.
Ну а последняя любовь — она ведь всегда такая.
Однажды она спала (трех месяцев с чем-то от роду)
и вдруг завыла, затявкала, как будто бы догоняя
небесного сенбернара, огромного, будто облако.
А я подумал, что вот — рассыпется в пыль собачка,
но никогда не сможет мне рассказать, какая
была у них там, в небесах, — веселая быстрая скачка
и чего она так завыла, в небесах его догоняя.
Но всё, что человек бормочет, видит во снах, поёт —
всё он потом пересказывает — в словах, принятых к употреблению.
Так средневековой монахине являлся слепящий Тот
в средневековой рубашке, а не голенький, как растение.
Поэтому утром — сегодня — выпал твой первый снег,
и я сказал тебе: Мальчик, пойдем погуляем.
Но мальчику больно смотреть на весь этот белый свет.
И ты побежала за мной. Черная, как запятая.
— Вообще-то я зову ее Чуней, но по пачпорту она — Жозефина
(родители ее — Лайма Даксхунд и Тауро Браун из Зеленого Города),
поэтому я часто ей говорю: Жозефина Тауровна,
зачем ты нассала в прихожей, и как это всё называется?
… Если честно, все смерти, чужие болезни, проводы
меня уже сильно достали — я чувствую себя исчервлённым.
Поэтому я собираюсь жить с Жозефиной Тауровной, с Чуней Петровной
в зеленом заснеженном городе, медленном как снеготаянье.
А когда настоящая смерть, как ветер, за ней придет,
и на большую просушку возьмет — как маленькую игрушку:
глупое тельце её, прохладные длинные уши,
трусливое сердце и голый горячий живот —
тогда — я лягу спать (впервые не с тобой)
и вдруг приснится мне: пустынная дорога,
собачий лай и одинокий вой —
и хитрая большая морда бога,
как сенбернар, склонится надо мной.
ИНГУЗ (КНИГА РУН)
— Повторяй за мной: ты моя слабость.
— Ты моя слабость.
— Ты моя сладость.
— Ты моя сладость.
— Ты моя нежность.
— Ты моя нежность.
Она говорит, а я лежу как дурак и верю:
— Я сладость, я слабость, я нежность…
* * *
За нестерпимый блеск чужого бытия,
за кость мою, не ставшую сиренью,
из силы — славы —
слабости — забвенья,
за вас за всех — я голосую: за.
Так пусть же будет жизнь благословенна:
как свежемытая рубашка — на ветру,
как эта девочка — которая нетленна,
как эти мальчики, которые — в цвету.
Когда мы все — как школьники вставали
в восторге, в дружбе, в бешенстве, в любви,
мы тоже ничего не обещали
и тоже дали больше, чем могли.
Из всех смертей, от всех земных насилий,
двумя подошвами, сведенными в одну,
мы были — этим бешенством, мы — были
сырой сиренью, прыгнувшей — в весну.
О, знал бы я, как жизнь самозабвенно
всей свежевымытой рубашкой на плацу,
всей этой веткой — с переполненной сиренью,
меня — за все это — ударит по лицу.
Но я хочу, я требую — чтоб следом
за мной, наевшимся, мной, благодарным, — шли,
вы, сделавшие нас — своей победой,
вы — даже не хлебнувшие — земли.
Из всех смертей, от всех земных насилий,
двумя подошвами, цветущими во тьму,
одним неопытным, одним мужским усильем
вы тоже, тоже — прыгнете — в весну.
И пусть тогда — как все, нарядным тленом
я стану сам — в сиреневом ряду,
но эта девочка останется — нетленна,
а эти мальчики — живыми — и в цвету.
ШИПОВНИК
И мальчиком, и дядечкой — нельзя:
кусаю губы, потому что знаю,
что — вот она! — не первая весна
и не последняя… а так, очередная…
Я — сбрасываю кожу, как змея,
я — как крапива, прожигаю платье,
но то, что щас шипит в твоих объятьях,
кричит и жжется — разве это я?
Нет, в том шиповнике, что цвёл до издыханья,
до черноты, до угля — у забора
я до сих пор стою как тот невзрачный мальчик
за пять минут — до счастья и позора.
Ну что ж поделать, если не совпавший
ни там, ни здесь — со мной, по крайней мере —
ты пах моей щекой, моей мужской рубашкой
ещё до всех моих стихотворений.
— За всё про всё одна лишь просьба есть:
за то, что мы не были и не будем —
люби меня таким, каким я есть,
таким–каким–я–нет — меня другие любят.
…Я не надеюсь, ни с одним из вас
ни там, ни здесь совпасть, — но в это лето
мне кажется, что кто–то любит нас,
имперских, взрослых, солнечных, раздетых.
Из душного цветочного огня
он нас прижмёт к себе, а мы — ему ответим…
Ещё я знаю, что на целом свете,
уже лет десять, больше нет тебя.
* * *
Только что ж мне так тошно
в моём ослепительном сне —
по колено в песке, на участке из солнца и пыли —
знать, что всех схоронили, устроили в этой земле
(и тебя, в том числе), а меня почему–то забыли
…ты мне приснилась постаревшей,
какой–то жёлтой, неуверенной в себе,
и всё, что есть во мне мужского, содрогнулось
от жалости и нелюбви к тебе.
Однако, всё это — значенья не имело,
по крайней мере,
по сравненью с тем — как ты,
с каким–то детским вызовом сидела —
на самом краешке куриной слепоты…
Но я не выдержал — свою мужскую муку,
и вот тогда — из солнечного сна —
ты — старой девочкой, безвременной старухой,
ты так внимательно взглянула — на меня.
Но все сама отлично понимая,
ты поперхнулась собственной судьбой —
и засмеялась — вечно молодая —
над нашей пошлостью и трусостью мужской.
…Мой сон прошёл, но я не просыпался,
и снилось мне, что я плыву во сне,
как и положено мужчине, содрогаясь
от отвращенья — к самому себе.
Надеюсь, верю, знаю — непременно
настанет день, когда при свете дня,
с таким же ласковым, бесстыжим сожаленьем
один из вас — посмотрит на меня
и станет мне так ясно и понятно,
что всё, что есть, — не стыд, не пыль, не прах,
а только — розовые голубые пятна
в моих смеющихся — еще живых — глазах.
* * *
Эти ягоды слаще, чем все поцелуи твои,
и твои, и твои, и твои.
Ну и хватит об этом,
Дай мне ягоду эту — в твоей и моей крови.
Слаще ягоды этой — поганой — на свете нету.
Я с детства сладок был настолько, что меня
от самого себя, как от вина, тошнило,
а это — просто бог кусал меня,
а это — просто жизнь со мной дружила.
Уже — всей сладостью, всей горечью — тогда
я понимал, что я никем не буду,
а этой мелочью, снимаемой с куста,
а этой формой самого куста,
а этой ягодой блаженной — буду, буду.
Цветочным грузом — в чьих-нибудь руках,
отягощенный нежностью и силой,
я утром просыпался в синяках,
но это бог — жевал меня впотьмах,
но это просто — жизнь меня любила.
Так — в лихорадках каждого куста,
обсыпанного розоватой сыпью,
я узнавал и вспоминал себя:
ты — заразил меня, ты — наказал меня,
ты — этой мелочью бессмысленной — рассыпал.
* * *
Кс.Р. и Е.Р.
В тот год, когда мы жили на земле
(и никогда об этом не жалели),
на черной, круглой, выспренной — в апреле
ты почему–то думал обо мне.
Как раз мать–мачеха так дымно зацвела,
и в длинных сумерках я вышел из машины
( она была чужая, но была!)…
…И в этот год, и в этот синий час —
(как водится со мной: в последний раз )
мне снова захотелось быть — любимым.
Но я растер на пыльные ладони
весь это первый, мокрый, лживый цвет:
того, что надо мне, — того на свете нет,
но я хочу, чтоб ты меня — запомнил…
— Ведь это я, я десять раз на дню,
катавший пальцами, как мякиш или глину,
одну большую мысль, что я тебя люблю,
(хоть эта мысль мне — невыносима),
стою сейчас — в куриной слепоте
(я, понимавший все так медленно, но ясно)
в протертых джинсах,
не в своем уме.
…в тот год, когда мы жили на земле —
на этой подлой, подлой, но — прекрасной.
* * *
Когда мои стихи осыпятся во прах
/а это будет непременно,
и я хочу, чтоб вы об этом знали/,
тогда,
на гениальных их костях
/вам это тоже неприятно?/
я встану сам,
своими же ногами,
но встану я -
на собственных ногах.
Ну пусть не самых лучших,
да, не первый,-
(хотя и это, в сущности, неверно)
но это мой стишок,
мой грех,
мой стыд, мой прах.
_________________________________________
Об авторе:
ДМИТРИЙ ВОДЕННИКОВ
Родился в Москве. Автор поэтических книг: «Репейник» — М.: Елена Пахомова; АРГО-РИСК, 1996, «Holiday: Книга стихов» — СПб.: ИНА-Пресс, 1999, «Как надо жить — чтоб быть любимым» — М.: ОГИ, 2001, «Мужчины тоже могут имитировать оргазм» — М.: ОГИ, 2002, «Вкусный обед для равнодушных кошек» — М.: ОГИ, 2005, «Черновик» — СПб.: «Пушкинский фонд», 2006, «Здравствуйте, я пришел с вами попрощаться», — М.: LIVEBOOK, 2007., "Обещание". — М.: Эксмо, 2011.
В 2007 году в рамках фестиваля «Территория» (Политехнический, автор идеи Кирилл Серебренников) избран королем поэтов. Активно экспериментирует с синтезом поэзии и музыки: сотрудничает с группами «Пластинка мсье Ф.», «Rock’o’Co», «4`33», «Ёлочные игрушки», «Вуаеры», «Рада и Терновник», отдельными композиторами. Выпустил несколько дисков авторского чтения под музыку: «Воденников не для всех», «Второй диск», «Live» (концертный альбом с группой «Rock’o’Co»). Выступает в театре «Практика».
скачать dle 12.1