ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 222 октябрь 2024 г.
» » Микола Хвылёвый. Я (РОМАНТИКА)

Микола Хвылёвый. Я (РОМАНТИКА)

Редактор: Юрий Угольников





Перевод  Дмитрия Великова
 «Яблони в цвету»

Из далекого тумана, с тихих озер загорной коммуны шелестит шелест: это идет Мария. Я выхожу в бескрайние поля, миную перевалы и там, где сверкают курганы, поднимаюсь на одинокий пустынный утес. Я смотрю вдаль. – И, будто амазонки, мысль за мыслью амазонки, джигитуют вокруг меня. И все пропадает… Таинственные всадники летят, ритмично раскачиваясь, за отроги, и гаснет день; бежит меж могил дорога, а за ней – молчаливая степь… Я распахиваю ресницы и вспоминаю… воистину моя мать – воплощенный образ той невероятной Марии, что стоит на гранях неведомых веков. Моя мать – наивность, тихая грусть и доброта нескончаемая. (Это я хорошо помню!) И моя невозможная боль, и моя невыносимая мука тлеют в лампаде фанатизма перед этим прекрасным печальным образом.

…..

Мать говорит, что я (ее мятежный сын) «совсем замучил себя…». Тогда я беру в руки ее милую голову с налетом серебристой седины и тихо кладу себе на грудь… За окном проносились росные рассветы и падали перламутры. Шли невозможные дни. Вдали из темного лесу выходили странники и близ синего колодца, где разлетались дороги, у разбойного креста, останавливались. Это – молодые загоряне.

Но минуют ночи, шелестят вечера близ тополей, тополя выходят в шоссейную безвестность, а за ними – дни, года, моя буйная юность. Тогда – дни перед грозой. Там, за отрогами синего бора, полыхают молнии и вскипают, и пенятся горы. Плотный, душный гром никак не прорвется из Индии, с востока. И томится природа в ожидании грозы. А потом за наплывом туч слышится и иной гул – …глухая канонада. Собираются две грозы.

- Тревога! – Мать говорит, что она поливала сегодня мяту, и мята печально умирает. Мать говорит: «Идет гроза!» И я вижу в ее глазах две хрустальные росинки.


I

Атака за атакой. Бешено напирают вражеские полки. Вот наша кавалерия на фланге, и идут фаланги инсургентов в контратаку, а гроза нарастает, и мои мысли – до невозможности натянутая тетива.
День и ночь я пропадаю в чека.
Размещены мы в фантастическом дворце: это дом расстрелянного шляхтича. Странные портьеры, древние узоры, портреты княжьей семьи. Все это глядит на меня из всех углов моего рабочего кабинета.
Где-то аппарат военного телефона тянет свою печальную тревожную мелодию, что напоминает отдаленный вокзальный рожок.
На роскошном диване сидит, подложив под себя ноги, вооруженный татарин и монотонно поет азиатское: «Ала-ла-ла».
Я гляжу на портреты: князь хмурит брови, княгиня – надменная, княжата – в тени столетних дубов.
И за этой необычной суровостью я вижу весь древний мир, всю бессильную грандиозность и красоту третьей молодости ушедших времен шляхты.
Это четкий перламутр на банкете дикой, холодной страны.
И я, совсем чужой человек, бандит по одной терминологии, инсургент – по другой, я просто и ясно гляжу на эти портреты, и в душе моей нет и не будет гнева. И это значит:
- Я чекист, но я человек.
Темной ночью, когда за окном проходят по городу вечера (поместье взлетело на гору и царит над городом), когда синие дымки поднимаются над кирпичным заводом и обыватели, как мыши, разбегаются по подворотням, в канареечный замок, темной ночью в моем невероятном кабинете собираются мои товарищи. Это новый синедрион, это черный трибунал коммуны.
Тогда из каждого уголка смотрит настоящая, воистину ужасная смерть.
Обыватель:
- Здесь заседает садизм!
Я:
- … (молчу).
На городской стене за перевалом тревожно звенит медь. Это бьют часы. Из темной степи доносится глухая канонада.
Мои товарищи сидят за широким столом из черного дерева. Тишина. Лишь отдаленный вокзальный рожок телефонного аппарата снова затягивает свою печальную, тревожную мелодию. Изредка за окном проходят инсургенты.
Моих товарищей назвать нетрудно:
доктор Тагабат,
Андрюша,
третий – дегенерат (верный часовой на страже).
Черный трибунал в полном составе.
Я:
- Внимание! На повестке дня дело торговца икс!
Из дальних покоев выходят лакеи и так же, как и перед князьями, кланяются, смотрят на новый синедрион и ставят на стол чай. Потом неслышно удаляются по бархату ковров в лабиринты высоких комнат.
Канделябр на две свечи тускло горит. Канделябр на две свечи освещает едва ли четверть комнаты. Где-то в выси маячит жирандоль. В городе – тьма. И тут тьма: электростанция взорвана.
Доктор Тагабат развалился на широком диване подальше от канделябра, и я вижу только его лысину и высокий лоб. За ним, еще дальше во тьме, - верный часовой с дегенаративной хороминой черепа. Мне видны лишь его чуть безумные глаза, но я знаю:
- у дегенерата – низкий лоб, черный куст взлохмаченных волос и приплюснутый нос. Мне он напоминает каторжника, и я думаю, что он не раз украшал раздел криминальной хроники.
Андрюша сидит справа от меня с грустным лицом и изредка тревожно поглядывает на доктора. Я знаю, в чем дело.
Андрюшу, моего бедного Андрюшу, сюда, в чека, назначил (невозможный) ревком, назначил против его слабой воли. И Андрюша, наш невеселый коммунар, когда надо энергично расписаться под темным приговором –
- «расстрелять»,
вечно мнется, вечно расписывается так:
не имя и фамилию ставит на суровом документе жизни, ставит лишь совсем невнятный, причудливый, как хеттский иероглиф, хвостик.
Я:
- Дело ясное. Доктор Тагабат, как вы считаете?
Доктор (динамично):
- Расстрелять!
Андрюша немножко испуганно глядит на Тагабата и мнется. Наконец дрожащим и певучим голосом говорит:
- Я с вами, доктор, не согласен.
- Вы со мною не согласны? – и взрыв хриплого смеха катится в темные княжьи покои.
Я этого смеха ждал. Так всегда было. Но и на этот раз вздрагиваю, и мне кажется, что я иду в холодную трясину. Скорость моей мысли достигает кульминации.
И в тот же миг сразу передо мной возникает образ моей матери…
- …«Расстрелять»???
И мать с тихой грустью глядит на меня.
…Снова на далекой городской стене за перевалом звенит медь: это бьют часы. Полночная тьма. Сквозь шляхетский морок едва доносится глухая канонада. По телефону передают: наши пошли в контратаку. За портьерой в стеклянных дверях стоит зарево: это за дальними холмами горят села, горят степи и воют на пожар собаки по углам городских подворотен. В городе тишина и молчаливый перезвон сердец.
…Доктор Тагабат нажал кнопку.
Тогда лакей приносит на подносе старые вина. Потом лакей уходит, и тонут его шаги, исчезают в леопардовых мехах.
Я гляжу на канделябр, но против моей воли взгляд устремляется туда, где сидят доктор Тагабат и часовой. В руках у них бутылки с вином, и они его пьют жадно и яростно.
Я думаю: «Так надо».
Зато Андрюша нервно мечется с места на место и порывается что-то сказать. Я знаю, что он думает: он хочет сказать, что так нечестно, что так коммунары не поступают, что это вакханалия, и т.д. и т.д.
Ах, какой он чудный, этот коммунар Андрюша!
Но когда доктор Тагабат кинул на парчовый ковер свою бутылку и четко написал свою фамилию под постановлением –
                - «расстрелять» -
меня внезапно охватило сомнение. Этот доктор с широким лбом и белой лысиной, с холодным разумом и камнем вместо сердца – он мой неизбежный хозяин, мой звериный инстинкт. И я, главковерх черного трибунала коммуны – безделушка в его руках, отданная на произвол чужой стихии.
«Но каков же выход?»
- Какой выход? И я не видел выхода.
Тогда проносится передо мною темная история цивилизации, и бредут народы, и века, и само время…
- Но я не видел выхода!
Воистину правда была за доктором Тагабатом.
…Андрюша поспешно вывел свой хвостик под постановлением, а дегенерат с наслаждением глядел на буквы.
Я подумал: «Если доктор – злой гений, моя злая воля, то дегенерат – палач у гильотины».
Но я подумал:
- Ах, какая чушь! Какой он палач? Это ж ему, этому верному часовому черного трибунала коммуны, в моменты великого усердия я слагал гимны. 
И тогда уходила, удалялась от меня моя мать – прообраз загорной Марии, и растворялась во тьме.
Свечи таяли. Суровые лица князя и княгини пропадали в синем тумане папиросного дыма.
…К расстрелу приговорено –
шесть!
Достаточно! На сегодняшнюю ночь достаточно!
Татарин снова тянет свое азиатское «ала-ла-ла». Я гляжу на портьеру, на зарево в стеклянных дверях. Андрюша уже исчез. Тагабат и часовой пьют старые вина. Я перекидываю через плечо маузер и выхожу из княжеского дома. Я иду по пустынным молчаливым улицам окруженного города.
Город мертв. Обыватели знают, что дня через три-четыре нас не станет, что бесполезны наши контратаки: скоро отбросят наши тачанки в далекий сиверский край. Город притаился. Тьма.
Темным лохматым силуэтом стоит на горе княжеская усадьба, теперь – черный трибунал коммуны.
Я поворачиваюсь и смотрю туда, и тогда вдруг вспоминаю: шестеро на моей совести.
…Шестеро на моей совести?
Нет, неправда. Шесть сотен,
шесть тысяч, шесть миллионов –
тьма на моей совести!
- Тьма?
И я хватаюсь за голову.
…Но снова проносится передо мной темная история цивилизации, и бредут народы, и века, и само время…
Тогда я в изнеможении опускаюсь на изгородь, встаю на колени и горячо благословляю тот час, когда я встретился с доктором Тагабатом и часовым с дегенеративной хороминой черепа. Потом поворачиваюсь и молитвенно гляжу на лохматый силуэт на горе.
Я исчезаю в переулках. И, наконец, выхожу к одинокому домику, где живет моя мать. Во дворе пахнет мятой. За сараем полыхают зарницы и слышен рокот задыхающегося грома.
Тьма!
Я иду в комнату, снимаю маузер и зажигаю свечу.
… - Ты спишь?
Но мать не спала.
Она подходит ко мне, обнимает мое усталое лицо своими старыми ладонями и склоняет свою голову мне на грудь. Она снова говорит, что я, ее мятежный сын, совсем замучил себя.
И я чувствую на своих руках ее хрустальные росинки.
Я:
- Ах, как я устал, мама!
Она подводит меня к свече и разглядывает мое заморенное лицо.
Потом становится близ тусклой лампады и печально глядит на образ Марии. – Я знаю: моя мать и завтра пойдет в монастырь: для нее невыносимы наши тревоги и все вокруг.
Но тут же, дойдя до кровати, вздрогнул:
- Все вокруг? Как мать смеет так думать? Так думают только версальцы!
И тут же, обеспокоенный, утешаю себя, что это неправда, что никакой матери нет передо мною, что это просто фантом, ничего более.
- Фантом? – снова вздрогнул я.
Нет, все это неправда! Тут, в тихой комнате, моя мать – не фантом, а частица моего темного «я», которому я даю волю. Тут, в глухом закутке на краю города, я прячу от гильотины одну сторону своей души.
И тогда в зверином экстазе я закрываю глаза, и как самец по весне, задыхаюсь и шепчу:
- Кому надо знать детали моих переживаний? Я настоящий коммунар. Кто посмеет сказать, что это не так? Неужели я не имею права отдохнуть минутку?
Тускло горит лампада перед образом Марии. Перед лампадой, будто резная, стоит моя расстроенная мать. Но я уже ни о чем не думаю. Мою голову гладит тихий голубиный сон.


II

Наши отступают: с позиции на позицию: на фронте – паника, в тылу – паника. Мой батальон наготове. Через два дня я и сам окунусь в пушечный гул. Мой батальон как на подбор: это юные фанатики коммуны.
Но пока я больше нужен тут. Я знаю, как важен тыл, когда враг под стенами города. Смутные слухи ширятся с каждым днем и, как змеи, расползаются по улицам. Эти слухи мутят уже и гарнизонные роты.
Мне доносят:
- Глухо ропщут.
- Может вспыхнуть бунт.
Да! Да! Я знаю: может вспыхнуть бунт, и мои верные агенты шныряют по переулкам, и уже некуда помещать этот виновный и, возможно, невиновный обывательский хлам.
…А канонада все ближе и ближе. Зачастили гонцы с фронта. Тучами собирается пыль и стоит над городом, затмевая мутное огненное солнце. Изредка полыхают молнии. Тянутся обозы, тревожно кричат паровозы, проносятся кавалеристы.
Только близ черного трибунала стоит гнетущая тишина.
Да:
будут сотни расстрелов, и я окончательно сбиваюсь с ног!
Да:
уже чувствуют версальцы, как в гулкой и мертвой тишине княжеской усадьбы над городом полыхают короткие и четкие расстрелы: версальцы знают:
- штаб Духонина!
…А утра цветут перламутром, и падают утренние звезды в туман дальнего леса.
А глухая канонада нарастает.
Нарастает предгрозье: скоро будет гроза.
…..
…Я вхожу в княжескую усадьбу.
Доктор Тагабат и часовой пьют вино. Андрюша хмуро сидит в углу. Потом Андрюша подходит ко мне и наивно-печально говорит:
- Слушай, друг! Отпусти меня!
Я:
- Куда?
Андрюша:
- На фронт. Я больше не могу тут.
Ага! Он больше не может! И во мне вдруг вспыхивает злоба. Наконец прорвалось. Я долго сдерживал себя. – Он хочет на фронт? Он хочет быть подальше от этого черного, грязного дела? Он хочет умыть руки и быть невинным, как голубь? Он мне передает свое право купаться в потоках крови?
И я кричу.
- Вы забываетесь! Слышите? Если вы еще раз об этом заговорите, я вас немедля расстреляю.
Доктор Тагабат, динамично:
- Так его, так его! – И покатил смех по пустынным лабиринтам княжеских покоев. - Так его! Так его!
Андрюша сник, побледнел и вышел из кабинета.
Доктор сказал:
- Точка! Я продолжаю. И ты работай.
Я:
- Кто на очереди?
- Дело № 282.
Я:
Ведите.
Часовой молча, как автомат, вышел из комнаты.
(Да, это был незаменимый часовой: не только Андрюша – и мы грешили, я и доктор. Мы часто уклонялись от того, чтобы смотреть на расстрелы. Но он, этот дегенерат, всегда был солдатом революции и лишь тогда уходил с поля, когда таяли дымки и закапывали расстрелянных.)
…Портьера раздвинулась, и в мой кабинет вошли двое: женщина в трауре и мужчина в пенсне. Они были изрядно напуганы обстановкой: аристократическая роскошь, княжеские портреты и кавардак – пустые бутылки, револьверы и синий сигаретный дым.
Я:
- Ваша фамилия?
- Зет!
- Ваша фамилия?
- Игрек!
Мужчина поджал тонкие бледные губы и впал в беспардонно-плаксивый тон: он просил милости. Женщина утирала платком глаза.
Я:
- Где вас забрали?
- Там-то!
- За что вас забрали?
- За то-то!
Ага, так у вас было собрание! Как можно было устраивать собрание в этот тревожный ночной час на частной квартире?
Ага, вы теософы! Взыскуете истины! Новой?.. Так! Так!.. Это кто же? Христос?.. Нет?.. Другой спаситель мира?.. Так! Так! Вас не устраивает ни Конфуций, ни Лао-цзы, ни Будда, ни Магомет, ни сам черт!.. Ага, понимаю: надо заполнить пустые места…
Я:
- Так по-вашему, значит, настал час прихода Нового Мессии?
Мужчина и женщина:
- Да!
Я:
- Вы думаете, что этот психологический кризис наступает и в Европе, и в Азии, и в остальных частях света?
Мужчина и женщина:
- Да!
Я:
- Так какого ж черта, мать вашу пере так, вы не провозгласите этим Мессией чека?
Женщина заплакала. Мужчина еще более побледнел. Суровые портреты князя и княгини хмуро глядели со стен. Доносилась канонада и тревожные гудки с вокзала. Вражеский танк наседает на наши станицы – передают по телефону. Из города доносится рокот: грохочут по мостовой тачанки.
…Мужчина упал на колени и просил милости. Я с силой оттолкнул его ногой – и он упал вверх лицом. Женщина приложила траур к виску и в раздумье опустилась на стол. 
Женщина сказала глухо и мертвенно:
- Слушайте, я мать троих детей!..
Я:
- Расстрелять!
Сразу подскочил часовой, и через полминуты в кабинете никого не было.
Тогда я подошел к столу, налил из графина вина и залпом выпил. Потом положил на холодный лоб руку и сказал:
- Дальше!
Вошел дегенерат. Он просит меня отложить текущие дела и разобраться с внеочередным:
- Только что привели из города новую группу версальцев, кажется, все черницы, вели на рынке открытую агитацию против коммуны.
Я входил в роль. Туман стоял перед глазами, и я был в том состоянии, которое можно характеризовать как запредельный экстаз. Я думаю, что в таком состоянии фанатики шли на священную войну.
Я подошел к окну и сказал:
- Ведите!
В кабинет ввалилась целая толпа черниц. Я этого не видел, но я это чувствовал. Я смотрел на город. Вечерело. – Я долго не поворачивался и смаковал: всех их через два часа не будет! – Вечерело. – И снова предгрозовые молнии резали горизонт. На дальней стене за кирпичным заводом возникали дымки. Версальцы наседали люто и яростно – так говорят по телефону. На пустынных трактах изредка возникают обозы и поспешно отступают на север. В степи стоят, как древние богатыри, кавалерийские сторожевые патрули.
Тревога.
В городе магазины заколочены. Город мертв и уходит в дикую средневековую даль. На небе появляются звезды и льют на землю зеленое болотное сияние. Потом гаснут, пропадают.
Но мне надо торопиться! За моей спиной группа черниц! Ну да, мне надо торопиться: в подвале битком набито.
Я решительно поворачиваюсь и хочу сказать безысходное:
- Рас-стре-лять!..

но я поворачиваюсь и вижу – прямо передо мной стоит моя мать, моя печальная мать с глазами Марии.
Я в тревоге метнулся вбок: что это – галлюцинация? Я в тревоге метнулся вбок и вскрикнул:
- Ты?
И слышу со стороны женщин укоризненное:
- Сынок! Мой мятежный сынок!
Я чувствую, что вот-вот упаду. Мне дурно, я схватился рукой за кресло и присел.
Но в тот же момент, грохоча, покатился смех, ударился о стену и пропал. Это доктор Тагабат:
- «Мама»?! Ах ты, чертова кукла! Сисю захотел? «Мама»?!
Я сразу опомнился и схватился рукой за маузер.
- Черт! – и кинулся на доктора.
Но тот холодно посмотрел на меня и сказал:
- Ну, ну, тише, предатель коммуны! Сумей справиться и с «мамой» (он подчеркнул это «с мамой»), как умеешь справиться с остальными.
И молча отошел.
…Я остолбенел. Бледный, будто мертвый, стоял я перед молчаливой толпой черниц с печальными глазами, как загнанный волк. (Это я видел в гигантском трюмо, которое висело напротив.)
Да! – поймали наконец и другой край моей души. Уже не пойду я на другой конец города преступно прятать себя. У меня теперь есть одно только право:
- никому, никогда и ничего не говорить о том, как раскололось мое цельное «я».
И я голову не терял.
Мысли резали мой мозг. Что я могу поделать? Неужели я, солдат революции, дам слабину в этот знаменательный момент? Неужели покину пост и предам коммуну?
Я стиснул зубы, хмуро посмотрел на мать и сказал резко:
- Всех в подвал. Я тут скоро буду.
Но не успел я договорить, как снова кабинет задрожал от смеха.
Тогда я повернулся к доктору и сказал четко:
- Доктор Тагабат! Вы, очевидно, забыли, с кем имеете дело? Может, и вам захотелось в штаб Духонина… с этой сволочью? – Я махнул рукой в ту сторону, где стояла моя мать, и молча вышел из кабинета.
…За собой я ничего не чувствовал.
…От усадьбы я пошел, как пьяный, в никуда по сумеркам предгрозового душного вечера. Канонада нарастала. Снова появились дымки над дальним кирпичным заводам. За курганом грохотали танки: там шла между ними решающая дуэль. Вражеские полки яростно наседали на инсургентов. Пахло расстрелами.
Я шел в никуда. Мимо меня проходили обозы, пролетали кавалеристы, грохотали по мостовой тачанки. Город стоял в пыли, и вечер не разрядил предгрозовой заряд.
Я шел в никуда. Без мысли, с тупой пустотой, с тяжелой ношей на своих сгорбленных плечах.
Я шел в никуда.


III

Да, это были три невозможные минуты. Это была мука. – Но я уже знал, как мне поступить.
Я знал и тогда, когда уходил из усадьбы. Иначе бы я не вышел из кабинета так быстро.
…Ну да, я могу быть последовательным!
…И целую ночь я разбирал дела.
Тогда на протяжении нескольких темных часов периодически вспыхивали короткие и четкие выстрелы:
- я, главковерх черного трибунала коммуны, выполнял свои обязательства перед революцией.
…И разве это моя вина, что образ моей матери не покидал меня в ту ночь ни на минуту?
Разве это моя вина?

…В обед пришел Андрюша и сказал хмуро:
- Слушай! Позволь ее выпустить!
Я:
- Кого?
- Твою мать!
- Я:
(молчу.)
Потом чувствую, что мне до боли хочется смеяться. Я не выдерживаю и хохочу на всю комнату.
Андрюша сурово смотрит на меня. Его решительно невозможно узнать.
- Слушай. Зачем вся эта мелодрама?
Мой наивный Андрюша хотел на этот раз оказаться проницательным. Однако он ошибся.
Я (грубо):
- Проваливай!
Андрюша и на этот раз побледнел.
Ах, этот наивный коммунар совсем ничего не понимает. Он совершенно не знает, для чего вся эта бессмысленная, звериная жестокость. Он ничего не видит за моим холодным деревянным обликом.
Я:
- Звони по телефону! Узнай, где враг!
Андрюша:
- Слушай!
Я:
- Звони по телефону! Узнай, где враг!
В этот момент над усадьбой пронесся с шипением снаряд и недалеко разорвался. Задребезжали окна, и эхо пошло по гулким пустым княжеским покоям.
В трубке говорят: версальцы наседают, уже близко: в трех верстах. Казачьи разъезды показались рядом со станцией: инсургенты отступают. – Кричит отдаленный вокзальный рожок.
…Андрюша выскочил. За ним и я.
…Курились дали. Снова вспыхивали дымки на горизонте. Над городом тучей стояла пыль. Медно светило солнце, и неба не видно. Только горная мутная гряда маячила над далеким небосклоном. Вздымались над дорогой фанатичные бураны, неслись ввысь, разрезали просторы, перелетали села и снова мчались и мчались. Будто зачарованное, стояло предгрозье.
…А тут бухали пушки. Летели кавалеристы. Уходили на север танки, обозы.
…Я забыл про все. Я ничего не чувствовал – и сам не помнил, как попал в подвал.
Со звоном разорвалась рядом со мной шрапнель, и во дворе стало пусто. Я подошел к двери и только было хотел заглянуть в маленькое окошко, где сидела моя мать, как кто-то взял меня за руку. Я повернулся –
- дегенерат.
- Вот так стража! Все сбежали!.. Хи… Хи…
Я:
- Вы?
Он:
- Я? О, я! – и постучал пальцем по двери.
Да, это был верный пес революции. Он стоял на часах и не под таким огнем! Помню, я подумал тогда:
«это сторож моей души», - и с пустой головой побрел на городские пустыри.
……
…А вечером южная окраина была захвачена. Собирались идти на север, покидать город. Инсургентам был дан приказ продержаться до ночи, и они стойко умирали на валах, на подступах, на перекрестках и в молчаливых закутках подворотен.
…а как же я?
…шла спешная эвакуация, шла четкая перестрелка,
                и я окончательно сбился с ног!
Жгли документы. Отправляли партии заложников. Брали последнюю контрибуцию…
                …Я окончательно сбился с ног!
Но вдруг появлялось лицо моей матери, и я снова слышал грустный и усталый голос.
Я откинул волосы и расширенными зрачками вглядывался в городскую окраину. И снова вечерело, и снова на юге горели села.
…Черный трибунал коммуны готовится к побегу. Нагружают подводы, бредут обозы, толпы уходят на север. Только наш одинокий танк замирает в глубине леса и напирает с правого фланга на вражеские полки.
…Андрюша совсем сник. Доктор Тагабат спокойно сидит на диване и пьет вино. Он молча следит за моими распоряжениями и изредка иронично поглядывает на портрет князя. Но этот взгляд я чувствую и на себе, и он меня нервирует и волнует.
…Солнце зашло. Кончается вечер. Подступает ночь. На валах перемещения, и однообразно стучит пулемет. Пустые княжеские покои чеканно замерли.
Я гляжу на доктора, и невыносим его взгляд, устремленный на княжеский портрет.
Я резко говорю:
- Доктор Тагабат! Через час я буду ликвидировать последнюю партию заключенных. Я приму отряд.
А он, иронично и равнодушно:
- Ну так что ж? Ладно!
Я волнуюсь, но доктор ехидно глядит на меня и усмехается. – О, он, конечно, понимает, в чем дело. Ведь в той партии осужденных моя мать.
Я:
- Будьте добры, покиньте комнату!
Доктор:
- Ну так что ж? Ладно!
Тогда я срываюсь и зверею:
- Доктор Тагабат! Последний раз предупреждаю: не шутите со мной!
Но голос мой срывается, в горле булькает. Я собираюсь схватить маузер и тут же покончить с доктором, но вдруг чувствую себя жалким, никчемным и осознаю, что меня покидают остатки воли. Я сажусь на диван и жалобно, как побитый, обессиленный пес гляжу на Тагабата.
…Но идут минуты. Надо начинать.
Я снова беру себя в руки и в последний раз гляжу на надменный портрет княгини.
                Тьма.
                … - Конвой!
Часовой вошел и доложил:
- Партию вывели. Расстрел назначен за городом: в начале леса.
…Из-за дальних отрогов выплывал месяц. Плыл по тихим голубым заводям, отбрасывая лимонные брызги. А к полуночи пронзил зенит и застыл над бездной.
…В городе продолжалась энергичная перестрелка.
                …Мы шли по полуночной дороге.
Я никогда не забуду этой молчаливой процессии – темного хода на расстрел.
Позади ползли тачанки.
Авангардом – конвойные коммунары, затем – толпа черниц, в арьергарде – я, еще конвойные коммунары и доктор Тагабат.
…Но нам попались настоящие версальцы: за всю дорогу ни одна черница не сказала ни единого слова. Это действительно были фанатички.
Я шел по дороге, как и тогда, в никуда, а по сторонам брели сторожа души моей: доктор и дегенерат. Я всматривался в толпу, но ничего не видел.
Зато чувствовал –
там шла моя мать
с опущенной головой. Я слышал: пахнет мятой. Я гладил ее милую голову с налетом серебристой седины.
Но вдруг передо мною возникала загорная даль. И тогда мне снова хотелось упасть на колени и молитвенно смотреть на лохматый силуэт черного трибунала коммуны.
Я схватился за голову и шел по мертвой дороге, а позади меня ползли тачанки.

…..

Я вдруг очнулся: что там? Галлюцинация? Неужели это голос моей матери?
И снова я чувствую себя никчемным человеком и осознаю: где-то под сердцем ноет. И хочется не рыдать – плакать мелкими слезками хотелось мне, как в детстве на теплой груди.
И полыхнуло:
- Неужели я веду ее на расстрел?
Что это, реальность или галлюцинация?
Но это была реальность: настоящая реальность бытия – жадная и жестокая, как стая голодных волков. Это была действительность безысходная, неминуемая, как сама смерть.
…Но, может, это ошибка?
Может, надо поступить как-то иначе?
Ах, это же трусость, бессилие. Есть же известное жизненное правило: errare humanum est. Что ж тебе? Ошибайся! И ошибайся только так, а не так!.. И какие могут быть ошибки?
Воистину: это была реальность, как стая голодных волков. Но это была и единственная дорога до загорных озер неведомой прекрасной коммуны.
…И вот я горел в огне фанатизма и четко отбивал шаги по полуночной дороге.
                …Молчаливая процессия подходила к лесу. Я не помню, как расставляли черниц, я помню:
ко мне подошел доктор и положил руку мне на плечо:
- Ваша мать там! Делайте, что хотите!
                Я посмотрел:
                от толпы отделилась фигура и тихо, одиноко пошла к прилеску.
Месяц стоял в зените и висел над бездной. Вдали отходила в лимонно-зеленую безвестность мертвая дорога. Справа маячил сторожевой кордон моего батальона. И в этот момент над городом занялся плотный огонь: перестрелка снова била тревогу. Это отходили инсургенты, - это наступал враг. – Сбоку разорвался снаряд.
Я вынул из кобуры маузер и пошел к одинокой фигуре. И тогда же, помню, вспыхнули короткие огни – кончали с черницами.
И тогда же, помню, -
                из леса забил тревогу наш танк. – Загудел лес.
Метнулся огонь – раз,
                два –
                и еще – удар! Удар!
…Напирают вражеские полки. Надо спешить. Ах, надо спешить!
А я иду и иду, а одинокая фигура моей матери все там же. Она стоит, подняв руки, и грустно смотрит на меня. Я торопливо подхожу к этому зачарованному, невозможному прилеску, а одинокая фигура все там же, все там же.
Вокруг – пусто. Только месяц льет зеленый свет из пронзенного зенита. Я держу в руке маузер, но моя рука слабеет, я вот-вот заплачу маленькими слезками, как в детстве на теплой груди. Мне хочется крикнуть:
- Мать! Говорю тебе: иди ко мне! Я должен убить тебя.
И режет мой мозг невеселый голос. Я снова слышу, как мать говорит, что я (ее мятежный сын) совсем замучил себя.
…Что это? Неужели снова галлюцинация?
Я вскидываю голову.


Да, это была галлюцинация: я давно уже стоял в пустоте перед лесом напротив своей матери и глядел на нее.
                Она молчала.
                               Танк заревел в лесу. Занимались огни. Шла гроза. Враг пошел в атаку. Инсургенты отходят.
…Тогда я в опьянении, охваченный пожаром какой-то невозможной радости, закинул руку матери на шею, прижал ее голову к своей груди. Потом поднес маузер к виску и нажал на курок.
Как срезанный колос, упала она на меня.
Я положил ее на землю и затравленно оглянулся. – Вокруг было пусто. Только сбоку темнели теплые трупы черниц. – Недалеко грохотали орудия.
…Я положил руку в карман и тут же вспомнил, что забыл кое-что в княжеских покоях.
- Вот дурень! – подумал я.
…Потом опомнился:
                - где же люди?
Ну да, мне надо догонять свой батальон! – И я кинулся на дорогу.
Но не сделал я и трех шагов, как что-то меня остановило.
Я вздрогнул и побежал к трупу матери.
Я стал перед ним на колени и вглядывался в лицо. Но оно было мертво. По щеке, помню, текла струйка крови.
Тогда я поднял эту безысходную голову и жадно впился губами в белый лоб. – Тьма.
Вдруг слышу:
- Ну, коммунар, иди! Пора к батальону.
                Я взглянул – и вижу:
                               - передо мной снова стоял дегенерат.
Ага, я сейчас. Я сейчас. Да, мне давно пора! – Тогда я поправил ремень своего маузера и снова бросился на дорогу.
…В степи, как древние богатыри, стояли конные инсургенты. Я бежал туда, схватившись за голову.
                …Надвигалась гроза. Где-то пробивались желтые сполохи. Тихо умирал месяц в пронзенном зените. С запада подступали тучи. И шла четкая, густая перестрелка.
                …Я остановился посередь мертвой степи:
                               - там, в далекой безвестности, таинственно сверкали тихие озера загорной коммуны.







_________________________________________

Об авторе:  МИКОЛА ХВЫЛЁВЫЙ, также ХВЫЛЁВЫЙ (УКР. МИКО́ЛА ХВИЛЬОВИ́Й) (1893–1933 Г.)

Настоящее имя и фамилия - Николай Григорьевич Фитилёв. Украинский прозаик, поэт, публицист. Один из ярчайших представителей украинского «расстрелянного ренессанса». Покончил жизнь самоубийством.







_________________________________________



Переводчик:  ДМИТРИЙ ВЕЛИКОВ

Великов Дмитрий Вадимович родился в Москве в 1980-м году, учился на филфаке МГУ, литературный редактор и корректор в ряде книжных издательств.скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
7 322
Опубликовано 01 ноя 2022

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ