ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 217 апрель 2024 г.
» » Бранислав Янкович. БЕЗЫМЯННЫЕ

Бранислав Янкович. БЕЗЫМЯННЫЕ

Редактор: Анна Орлицкая




Перевод с сербского Анны Смутной

«Безымянные» – так называется сборник рассказов о войне (2014 год) современного сербского писателя Бранислава Янковича (род. в 1969 году). Перед вами три рассказа, написанные человеком, лично прошедшим ад балканской войны. Бранислав Янкович воевал в Косово, воевал и отец писателя во Второй Мировой, и дед – в Первой Мировой, и, как признается автор, никто из них не любил говорить о войне. Не любит и Бранислав, поэтому свои эмоции и переживания он выразил в строках своих рассказов. Интересно, что темой его книги «Безымянные» стала война как таковая, здесь мало привязок к конкретной войне, так как Балканы – это территория, фактически перманентно на протяжении веков находившаяся в состоянии войн. Основная задача писателя – донести до нас то, что любая война приносит страдание и боль, стирает человека – его душу и тело, делает его безымянным. Многие рассказы сборника напоминают грустные притчи, заставляющие нас задуматься о безумии войны. Это особый стиль автора – грустные сказки, совершенно бьющие в цель – сердца читателя. Ведь надо же туда достучаться…

 
СЛОВНО КУКЛЫ ДЛЯ БЕДНЫХ ДЕТЕЙ

В корзину из ивовых прутьев, стоящую возле остывшего очага, я положил пластиковую куклу. Одноглазую и без волос. Зола еле теплилась, и я потер руки, пытаясь хоть немного согреться. Не люблю бывать в бедных домах: слишком много печали и несчастий. Будто ими оклеены стены или они поджидают, притаившись, на чердаке, поэтому я лишь оставляю подарки, почти бросаю их, и спешу дальше… На самом же деле я бегу в страхе, опасаясь, как бы что-нибудь грустное не пристало к душе. Мои пальцы простерлись над пеплом, словно я собирался этим движением воскресить огонь. Но я не волшебник, и серая кучка осталась тем же, чем и была: горстью праха, останками когда-то горевшего огня, ничем. Я вздрогнул, почувствовав чей-то взгляд, вонзившийся в мою сгорбленную спину.
— А где ее левый глаз? Да и волос тоже нет… Они вырастут?
— Нет.
— Почему?!
— У кукол волосы не растут. И глаза тоже.
Я вздрогнул и втянул голову в плечи. Девочка продолжала спрашивать, а я просто мечтал поскорее уйти. Но я продолжал сидеть, ощущая, как ноют затекшие колени.
— Они такими рождаются?
— Да.
Я попытался закончить разговор и исчезнуть, не желая дальше общаться с ребенком.
— Холодно. Мне пора идти.
— Туда, где тепло?
Туда, где больше счастья, подумал я, туда, где дети не просыпаются от холода, а после, растирая озябшими ручонками закоченевшие пальцы ног, смотрят, что я им принес. Туда, где у кукол есть волосы и оба глаза. Туда, где нет пепла уже отгоревшего костра. Так подумал я, но ничего не сказал.
— Как ты думаешь, она когда-нибудь сможет видеть?
— Ты разве не заметила, что один глаз у нее есть?! Она же не слепая!
Я почти крикнул это, рискуя разбудить ее родителей, спавших, крепко обнявшись, в кровати у окна. Они касались друг друга носами и улыбались во сне.
— Зачем ты спрашиваешь, вырастет ли у куклы глаз? Это ведь глупо.
— Не глупо… Помнишь, что ты принес мне в прошлом году?
— Нет. Я сразу же все забываю. И подарки, и детей.
Но я обманывал ее. Некоторых я помнил. Тех… улыбающихся и счастливых. Мое сознание быстро и успешно стирало всякое воспоминание о плачущих, перепачканных детях, обнимающих сломанные игрушки. Да, я понимаю, что в тот момент они были счастливы. Но этого недостаточно, чтобы я запомнил их. Это было лишь мгновение, лишь недолгое веяние радости. Настоящее же счастье должно быть продолжительным. Печаль может измеряться мгновением, счастье — нет.

— Я уверена, что ты помнишь. Мы и тогда тоже разговаривали. И холодно было так же, как и сейчас. И так же ты не смел обернуться, чтобы посмотреть на меня.
— Я приношу счастье и могу смотреть в глаза любому.
— Нет, не можешь — бедным детям. Чего ты боишься? В прошлом году ты принес мне фигурку индейца без ноги.
— И?
— И она выросла.
— Не говори глупостей, у игрушки не может вырасти нога. Ни у кого не может.
— А у этого выросла. Хочешь посмотреть?
— Нет.
— Я знала, что ты не захочешь. Но я не вру. И ты это знаешь. У наших кукол растут ноги, глаза и волосы.
— У каких это наших?
— У наших… у кукол бедных детей. И я тоже хотела сделать тебе подарок. Но раз ты так спешишь, то иди, отдам его тебе в следующем году. Но, может быть, в следующем году я вырасту, или ты не придешь, или, может, я умру, — и ты снова останешься без подарка. А может быть, мои родители выдадут меня замуж — и мой муж не разрешит тебе прийти. Знаешь, ведь все что угодно может случиться.
Я улыбнулся, но по-прежнему не оборачивался. И тут мне показалось, что я увидел в пепле искорку жара, теплящуюся красноватым светом. Тонкая струйка дыма стала подниматься к дымоходу, и воздух в комнате как будто стал теплее.
Я распрямил сгорбленную спину и спросил:
— Какой подарок? Дай мне его. Обещаю, что запомню тебя. И даже твое имя.
— Получишь подарок, если познакомишься с индейцем.
— С тем, у которого выросла нога?
— Да, именно с ним.
— Как его зовут?
— У него нет имени.
— Имя есть у каждого.
— Если он не обязан иметь два глаза, значит, не обязан иметь и имя. Ведь так? Можно жить и без имени.
На левом плече я почувствовал легкое прикосновение детской руки.
Вниз по моему красному пальто, словно с горки, скатилась фигурка и упала на пол передо мной. В руке у нее было копье, на голове — перья. Вождь. И у него были обе ноги!
— Видишь? Видишь? — послышался возбужденный голос, — нога выросла и теперь даже крепче той, которую ему отломали. И он опять может бегать, скакать и бродить по прерии.
— И правда, может. А ты уверена, что я принес его тебе без ноги?
— Конечно, уверена! Я помню еще, что спросила тебя, почему ты приносишь мне игрушки для мальчиков.
— Возможно, она была единственной, оставшейся в мешке. У меня не было другой. Но в этот раз ты получила куклу.
— Одноглазую и лысую.
— Ты же сказала, что у нее вырастут волосы и глаз.
— Но это не означает, что ты можешь дарить мне игрушку, которой уже кто-то играл. Она принесла с собой злость того ребенка, и враньё, и вредность, ты же взял ее у богатых детей?
— А бедные дети не злые?
— Злые. Но от страха. А богатые — от избалованности. Они отрывают куклам ноги, выбивают глаза и вырывают волосы.

Неужели очаг разгорелся еще сильнее?! Красные угли следили из пепла за происходящим и медленно рассеивали тьму в комнате. Дрожащей от усталости рукой я взял игрушку. Индеец покалывал меня своим копьем и щекотал пластиковыми перьями, торчащими из его волос.
Я обернулся.
Передо мной стояла девочка лет десяти. Она была одета в пижаму с подвернутыми рукавами и штанинами, вероятно, доставшуюся ей от кого-то из старших. Она дрожала от холода, потирая плечи. Ее легкие светлые волосы развевались, словно от какого-то незримого ветра. Но ветра не было. Лишь холод и расползающийся по комнате запах дыма. Она смотрела на меня большими глазами, не отрываясь, словно хотела запомнить всего меня, каждую мою морщину, каждый седой волос, каждое движение в лице. В глубине ее взгляда таилась улыбка. Но все равно в голове моей еще длился отзвук ее печального голоса. Она отчаянно прижимала к груди куклу. Как мать своего ребенка.
— Вот… Закутайся в это.
Я скинул с плеч свой плащ и почти всю ее накрыл им.
— Он пахнет плесенью и сыростью.
Мы вместе рассмеялись.
— Я весь год храню его во влажном подвале. Он и не может пахнуть по-другому. Но он теплый.
— Да. Мне и правда больше не холодно.
Ее волосы рассыпались по красной ткани.
— Как ты это делаешь?
— Что?
— Чинишь куклы.
Она покачала головой.
— Не делаю я этого, они сами.
Она произнесла это спокойно, как само собой разумеющееся, и взяла куклу из моей руки. Она поцеловала ее.
— Просто им надоедает быть куклами для бедных детей. Они тоже не хотят терпеть нашего горя, поэтому пытаются хоть немного развеселить нас тем, что поправляются. Вот этот вождь даже научился говорить, чтобы утешать меня, когда я грущу.
— Вот только не выдумывай! Куклы не умеют говорить. Я это точно знаю. Я так долго уже работаю с ними.
— Говорят, говорят. Просто ты никогда не грустил, дедушка. Ты слишком много смотрел на счастливых детей. Ничего ты не понимаешь. Глупый ты, дедушка.
Она запрыгала по комнате, путаясь в моем плаще. Ее волосы снова стали развеваться на невидимом ветру. Она радовалась. И вождь в ее руке радовался вместе с ней.
— Глупый, глупый, глупый!
— А где мой подарок?
Она хлопнула ладонью себя по лбу. Потом скинула плащ и убежала в другую комнату. Я посмотрел на очаг: угли сияли, как лава просыпающегося вулкана, и в комнате уже не было так холодно. Я стал искать взглядом что-то, чем можно было бы разжечь огонь. Ничего такого не находилось: все поленья уже сожгли. Я открыл сумку в поисках деревянных кукол. Тех, что были для детей богатых родителей. Они должны хорошо гореть, уносясь в небо вместе с дымом…

А потом меня накрыла какая-то тень. Тень чего-то страшного. И я проснулся.
Надо мной склонился начальник нашего лагерного барака и смотрел на меня злыми глазами. Он сказал тихо и грозно:
— Дед! Эй, дед! Пошли на улицу. Новый год.
Я дрожал от холода январского утра. Боли, отступившие во время сна, снова стали мучить меня. Впадина на месте потерянного два месяца назад глаза ныла. Новый год! В концентрационном лагере времени не существует. Да и праздники здесь не празднуют. И ничего нового нет. Я снова закрыл глаза, зная, что тем самым могу лишь вывести его из себя и заработать оплеухи и удары. Две секунды сна стоят ударов. Две секунды в прекрасном месте. Теплом, счастливом, у огня. С дорогими людьми. Чудесными. В доме девочки и ее бедных родителей.
— Что ты привязался ко мне, гад! Отстань от меня, животное! Будь хоть раз человеком и дай мне попрощаться с людьми из моего сна. Неприлично уходить, не попрощавшись.
Мои оскорбления его не тронули, и он не ударил меня. Он засмеялся и дал мне знак встать.
— Дед… Какой-то ребенок стоит у забора, между двумя нашими лагерями, и кричит, что должен передать подарок. А насколько я знаю, ты здесь самый старый. Самый старый живой. Остальные старики давно померли от холода и голода. Один ты, дед, остался.
Я вскочил с доски, служившей мне кроватью. Как юноша, спешащий на свидание к возлюбленной, как тигр, еще недавно выслеживавший добычу, как стремительный летний дождь, помчался я к воротам барака. С дрожащими коленями я бежал к колючей проволоке. Деревянные лагерные башмаки спадали с моих ног, но в спешке я не замечал этого. Там, во дворе другого лагеря, в утренних испарениях и дыме из трубы крематория, который вместо того, чтобы улетать в небо, стелился по земле, виднелась маленькая фигура. На ней была форма заключенного с подвернутыми рукавами и штанинами. Голова была налысо побрита. Под большими голубыми глазами виднелись тяжелые черные круги. Ей было лет десять. Увидев меня, задыхающегося, бегущего к ней, она улыбнулась.
— Глупый дедушка. Глупый. Потерял башмаки.
— Ты из моего сна?!
— А почему ты думаешь, что и это не сон?
— Во снах нет боли.
— Бывают и страшные сны.
— Но в них мы всегда просыпаемся. А из этого нам не выбраться.
— Я пришла подарить тебе подарок.
— Какой подарок ты можешь подарить мне здесь, когда ни у тебя, ни у меня ничего нет?!
— Есть.
— Что?
— Есть мы.
Она просунула ручку между прутьями забора и коснулась моего лица. Она гладила своими худыми, костлявыми пальчиками глубокие, доставшиеся мне от всех пережитых невзгод морщины. Потом она положила указательный палец во впадину, где когда-то был мой левый глаз.
— Поправляйся, дедушка.
Вернувшись в барак, подгоняемый криками и ругательствами эсэсовцев, я вспомнил свое имя. Так холодно мне больше не было. Счастливого Нового года!

 
ГОЛУБЦЫ В ВИНОГРАДНЫХ ЛИСТЬЯХ

Прошло четыре года с того дня, как внук ее ушел на войну, таких долгих, что в ее сознании они тянулись бесконечными руслами пересохших рек. Рек, где не было ни камыша, ни рыбы. Где давно не стало склонившихся ив. Их унесла тоска. Остались лишь пустота и одиночество. Возможно, эти годы не казались бы такими долгими, если бы не существовало ночей. День еще как-нибудь тянется в работах на поле и по дому, а вот у ночи конца и края нет. Лишь месяц мигает своим всевидящим оком, не давая звездам откликнуться. Если бы хотя бы они говорили! Но ночь молчит. И пугает. А человеческая душа по-разному чувствует себя при свете и в темноте: кажется, что, когда заходит солнце, исчезает и радость, а страх и беспокойство начинают овладевать сердцем. Подушка становится твердой, словно камень, а одеяло – тяжелым, как гора. Придавливает душу и не позволяет ей даже застонать под тяжестью груза. Каждая ночь скрывает и воющих призраков, карабкающихся на верх той горы. Они выкрикивают забытые имена, напоминая людям о давно ушедших предках и приятелях и о пролетевших счастливых днях.
— Несчастные призраки! Летите прочь и уносите с собой свою тоску! У меня есть кому радоваться! – кричала старушка, грозя им налитыми свинцом руками и исколотым терниями языком. 
Ночь – время тяжкое, требующее множество человеческих сил. Слабые гнутся под укусами шатающихся зубов призраков и от вида их зловещих костлявых пальцев. Сны не в счет. Сны – это смерть и погибель. А вовсе не сказочно прекрасные места, где душа отдыхает и, хотя бы на короткое время, до следующей ночи, собирает воедино свои осколки.
«Не бывает хороших снов, когда ваш внук на войне, это я знаю лучше всех».
Иногда, лишь на мгновение, заискрится перед внутренним взором дорогой сердцу лик, заставляя сердце выпрыгивать из груди от счастья, – и сразу померкнет, как искра, раздавленная тьмой. Утро приносит лишь краткое облегчение и радость, ибо появляется надежда увидеть тех, кого мы ждем. Бабушка ждала. За ее плечами – семьдесят лет, она была самой старой женщиной в деревне. И умирать она не собиралась.
— Я и мысли не допускаю о том, чтобы отравиться на тот свет, пока не увижу его снова, – говорила она.
— А что, если он уже мертв? – спрашивали те, у кого родные и любимые не вернулись с войны. Те, что умеют любую радость и надежду заглушить своей тоской, так, чтобы их собственная потеря ощущалась легче для них. Те, которым снится конец света.
— Нет, я бы почувствовала это, он же моя кровинка, а кровь – верный вестник. Моя кровь еще горяча и кружит по телу. Жив он, я знаю. И жду его.
Всякий раз, когда перед обедом бабушка накрывала на стол, она ставила две тарелки и клала две ложки.  С обеих сторон стола стояли бокалы и бутылка вина, чтобы выпить за здоровье.
— Безумная, так накрывают только для мертвых! – говорили ей женщины.
— Но я не хочу, чтобы мой внук огорчился, если он вернется и увидит, что бабушка не накрыла на него. А вы бы лучше побеспокоились о себе, а не обо мне.
Сама она ела мало, лишь для того, чтобы не почернело в глазах и не закружилась голова. Она давно уже не испытывала голода. В тот день, когда она проводила внука, тайком сунув ему в карман деньги, которые берегла на черный день, она перестала ощущать потребность в еде, обезумев от того, что, возможно, больше никогда его не увидит. Утроба ее ссохлась и завязалась узлом, отчего она ходила теперь полусогнутой.
— Ничего, внучок, все хорошо, я просто запнулась, – сказала она, когда внук подскочил, чтобы поддержать ее. – Старая женщина, старые кости.
А боль разрывала ее изнутри.
Она хорошо знала, что такое война: на ее долю выпало их несколько. И в черноволосой юности, и в седовласой старости. Она помнила стены каждого убежища и лицо каждого проклятого её ненавистью вражеского солдата. Время от времени она выуживала те события из потока воспоминаний, желая никогда не забывать о них, так как знала, что забвение есть прощение, а прощать она не хотела.
«Нет большего поражения, чем забвение, особенно тех вещей, из-за которых ты страдал и чуть не умер. Не стоит забывать плохих людей в плохие времена, так как они останутся плохими даже тогда, когда придут светлые дни. Не стоит давать им ни толики доброты, которую имеешь. Если человек забудет их подлости, тогда пропадет его благородство, унесенное их злом, так как зло даже если и не сильнее добра, то уж верно прочнее и долговечнее его».
Бабушка была мудра и учила внука благородству.
— Дорогой, не бери грех на душу на поле боя. Не убивай раненых и беспомощных. Помогай женщинам и детям. Не позволяй кипящей крови и ненависти ударить тебе в голову и не выливай ее на несчастных. Иначе всю твою жизнь тебя будет преследовать взгляд. И ты не будешь помнить – чей он, какой-нибудь женщины, над которой ты надругался, или ее ребенка, который видел это; и взгляд этот сведет тебя с ума. И еще кое-что. Пусть рука твоя не дрогнет, когда ты будешь целиться во врага. Если Бог дал нам жизнь, то, значит, он дал нам и право ее сохранять.  Добро побеждает зло, но оно вынуждено использовать то же самое оружие. И возвращайся к бабушке, ведь у меня нет никого, кроме тебя.
За все эти годы она получила лишь одно письмо от внука – спустя примерно два года после его ухода на войну. Она обнимала почтальона так, будто он самый родной для нее человек, и, конечно, пригласила его на обед.
— Приносящему добрые вести всегда рады в этом доме!
— А что бы ты делала, бабушка, если бы я принес плохие?
— Убила бы тебя! И закопала бы во дворе. И ты не был бы у меня первым, – сказала бабушка таким холодным голосом, что почтальон содрогнулся.
В письме было много беззаботных и теплых слов, поэтому бумага эта, написанная, вероятнее всего, в передыхе между боями, согревала ее, как солнце. Спрятав письмо в безрукавку, она носила его с собой повсюду и каждый день перечитывала. Грамоту она освоила сразу, как только внук ее ушел на войну.
— Хочу, чтобы ты научила меня читать, – обратилась она к своей грамотной соседке. – Не желаю, чтобы кто-то чужой читал мне его письма.
— Ведь старого коня не запрягают, – возражала ей соседка.
— Но эта кобыла еще вполне может везти.
Она знала письмо наизусть, но на некоторых строках всегда удивленно расширяла глаза, как будто читает его в первый раз. Иногда она смеялась от всего сердца и крестилась, словно не могла поверить написанному. А некоторые места вызывали у нее слезы.
«Бабушка, я жив и здоров и надеюсь, что ты получишь это письмо, так как я бы очень разозлился, если бы тебя уже не было в живых. В конце концов, ты обещала, что будешь ждать меня, и когда мои боевые товарищи спрашивают, ждет ли меня кто-то, я им отвечаю: моя бабушка. Каждого кто-то ждет, и я не хочу быть единственным, кому никто не обрадуется, когда он вернется. Я сижу в залитом грязью окопе, поэтому не сердись из-за этих пятен, я не мылся много месяцев, но офицеры говорят, что болезнь и смерть бегут от грязных людей. Знаю, что они обманывают нас, но как же им, несчастным, быть, они говорят так, чтобы ободрить и нас, и себя. Бабушка, война – это… да ты и сама знаешь, огромная глупость. Бой, еще бой, еще один залитый грязью окоп, после день-другой передыху, и все сначала. А мертвые всюду. Некоторые с закрытыми, но большинство с раскрытыми, уставившимися в небо глазами, как будто хотят еще немного посмотреть на красоту этого мира. Если то место, куда попадают после смерти, такое хорошее, как нас учат священники, почему тогда никто не хочет умирать? Знаю, знаю – ты бы ответила, что жизнь – это путь, короткий он или длинный, но он должен быть пройден. Трудный это путь, моя старушка, и изрытый ямами от снарядов огромных орудий. Спустя два года я понял одну вещь: я не испытываю ненависти к своим врагам и верю, что и они также. Мы убиваем друг друга безо всяких чувств. Я знаю, что такое ненависть, понимаю, что есть презрение и злоба, но ничем таким не наполнено мое сердце, когда я стреляю или штыком вспарываю их животы. После этого я плачу из-за того, что не могу найти в себе ни крупинки ненависти. Но если я уже плачу, значит, я думаю, что во мне есть грусть, но почему нет злобы? Может ли человек просто забыть какие-то чувства, могут ли они просто исчезнуть из его души? Если я убиваю без ненависти, значит ли это, что я буду любить кого-то без любви? Я не опозорил тебя, бабушка, многих пленных я напоил водой, поделился куском черствого хлеба или перевязывал им раны. Женщин во вражеских деревнях я защищал от некоторых моих сослуживцев, не знающих истории о взгляде, который может преследовать тебя всю жизнь, так я спасал и одних, и других. У меня уже есть две медали за храбрость, но я бы с радостью обменял их на два литра нашего вина. Конца войны не видно, может, она когда-то и закончится, так же неожиданно, как и началась. А может, продлится целую вечность. Я берегу себя настолько, насколько это возможно, когда в тебя стреляют. Когда я вернусь, я хочу, чтобы ты приготовила мне голубцы в виноградных листьях. Они снятся мне уже много ночей подряд. Ты береги себя, а обо мне позаботится Бог. Наверное. Хотя многим тут не повезло. 
Твой внук».
Испещренная временем и истертая старческими пальцами бумага уже начала желтеть, но буквы, выведенные чернильным карандашом, который сначала надо облизать, чтобы он оставил синий след, оставались четкими и ясными. После этого письма она больше ничего не получала.
«Ну и пусть, ну и хорошо, что ничего не приходит, ведь это лучше, чем получить письмо от командования о том, что мой внук где-то погиб геройской смертью, защищая Родину. Нет мне жизни без моего внука», – размышляла старушка, убирая конверт с письмом обратно за пазуху. Чтобы оно продолжало согревать ее.
Шел пятый год войны, когда бабушка, окучивая кукурузу, упала ничком. Она так и рухнула на мотыгу, ударившись лицом о землю. И сразу поняла: что-то случилось. Кровь ее похолодела, и всё тело охватил леденящий озноб.
«Не к добру это. Нет. Но все образуется. Я знаю. Не погиб он, я уверена. Может, ранен или просто заболел, но он жив. И вернется, ведь бабушка его ждет».
С того самого дня она жила, как в бреду, а призраки в ее снах все громче хохотали и скалились. Она просыпалась в ужасе, напуганная их смехом, и дожидалась утра, стоя на коленях и молясь у иконы. А святая на иконе молчала, и бабушка не знала, долетают ли молитвы до её ушей. Но она все равно молилась. С каждым новым днем бабушка все медленнее и тяжелее двигалась, и каждый ее шаг отдавался болью в коленях. Ее дыхание стало мелким и частым, словно она вдыхала воздух через соломинку, всякий раз боясь, что его будет мало, чтобы наполнить им грудь и продолжить существование. И вот однажды, когда на дворе был сентябрь, время сбора винограда, солдаты стали возвращаться в село. Война закончилась.
«Настанут времена – и вырастут новые солдаты для какой-нибудь следующей войны. Герои или трусы, защитники или насильники. Кто знает, пусть только рождаются, а Бог определит, какими они будут. Бог или бабушки», – думала она.
Она не желала выходить к околице села и часами ждать, как это делали многие матери, жены и дети. Половина сельчан перебралась на тот луг, денно и нощно вглядываясь вдаль. Время от времени оттуда доносились рыдания или крики счастья. Бабушка же сидела на крыльце дома или хлопотала по хозяйству.
— Мой внук помнит дорогу домой, нет нужды попусту тратить время, – говорила она себе, понимая, что на самом же деле она просто боится прийти туда и, возможно, узнать от кого-то из вернувшихся солдат, что внук ее погиб. Да она бы и не поверила ему, совершенно точно не поверила бы, так как кровь ее, хоть и холоднее, чем год назад, твердила ей о том, что он жив. Он вернется, и его будут ждать голубцы.
Она пошла к винограднику и нарвала листьев. Мясо у нее было, а рис она раздобыла у перекупщиков, которые по-прежнему оставались главными поставщиками всего, что нужно человеку. Ей пришлось выменять его на курицу.
«Я и голову отдам, если надо», – размышляла она, закручивая широкие зеленые листья. Она постелила лучшую скатерть, поставила две тарелки и разложила приборы для еды. Пока блюдо шкворчало на плите, она задремала на стуле перед домом, уморенная поздним солнцем.
А там, во снах, в тех, что приходят днем и что порой даже страшнее ночных, ее ждали предки. Все мертвые, которых она знала. Они звали ее к себе, звали расстаться с жизнью и перейти в прекрасное место, где нет войн и боли. Она видела и узнавала их всех. И своих родителей, и своих детей, и даже ту дочку, что родилась мертвой, теток и дядек, младшую сестру, старшего брата…Но среди них не было ее внука.
— Давай, собирайся, пришло уже время!
— Нет еще, я должна дождаться внука. Вот готовлю ему голубцы.
— Ты не нужна ему, ты нужна нам.
— Зачем я вам?
— Чтобы радоваться вместе с нами.
— Есть у меня и здесь чему радоваться, скоро, скоро он придет.
— Ты должна была присоединиться к нам еще в прошлом году, тогда, на кукурузном поле. Обманула ты Бога.
— Я не поняла тогда, что Он ищет меня.
— Ты живешь украденным временем.
— Не приду я, не зовите меня. Я сама решу, когда уже пора.
— Мама! Сестра! Жена! – звали ее мертвые, не давая ей проснуться. Она стала сопротивляться. Она била их, царапала и щипала, отталкивая вцепившиеся в неё руки.
— Не буду я умирать, еще не буду, слышите вы меня?! Я его ждать буду!
— Не любишь ты нас больше?
— Я любила вас – закричала она, – но только у меня еще есть он. Его я люблю больше всех. Не забирайте меня, пожалуйста, – плакала она. – Вас я буду любить вечно, но пока я жива, я буду любить только его.
Духи отпустили ее. Она открыла глаза.
Какая-то тень заслонила солнце над ней, и чья-то ладонь погладила ее по щеке.
— Бабушка, бабушка, проснись! Я вернулся к тебе.
Старушка смотрела на своего внука, пока комнату заполнял запах голубцов. 

 

ДУХИ И МАТЕРИ

И этой ночью над фронтом снова блуждают духи. Бледные фигуры призраков, словно пьяные, словно потерявшиеся птицы, словно кошмарные сны, словно постиранные рубахи — колышутся на ветру. Но ветра нет; лишь случайная ночная бабочка может потревожить воздух и всколыхнуть тьму. В ту ночь звездное небо проявлялось на фоне призрачных фигур, поэтому казалось, что фигуры эти сотканы из серебра. И лишь глаза духов были черными, в них не было света звезд. Никто другой, кроме меня, их не видел, а они как будто понимали это и вот уже третью ночь приближались ко мне и пожирали меня своими взглядами без проблеска света. Их рты искривлялись в тщетной попытке породить что-то наподобие крика, визга, а может быть, они пытались прочитать молитву, но я ничего не слышал. Я навел свое ружье в темноту. Я стоял в карауле. Салоникский фронт. Окопы и грязь. Порох и кровь.
— В кого целишься, Станко? — спросил меня Радован, мой товарищ по караулу, подходя ко мне. — Враг не осмелится выступить при такой луне. Посмотри на нее: словно круглый противень. Но наша луна все-таки лучше, чем эта, греческая.
Я опустил ружье и расхохотался, вызвав тем самым удивление и духов, и Радована, искавшего сигареты по карманам формы. Духи закружились вокруг парня из моего села в танце, известном лишь им одним. Они рассматривали его со всех сторон, пролетали между его ног, вились вокруг ушей, хватая его своими бесплотными руками за лацканы формы. Некоторые даже пролетали сквозь него, заставляя парня икать.
— Иди спать, Радован. Нет смысла бодрствовать обоим. Болгары не пойдут, — сказал я ему и взял предложенную сигарету. — Эта ночь будет мирной. Гарантируем оба: луна и я.
Пока мой товарищ, вдыхая дым сигареты, шел к своей постели из грязи, расположенной глубоко внутри наших окопов, духи отлетели от него и вернулись на нейтральную землю между двумя армиями. Я хорошо знал каждого из них: еще совсем недавно все мы вместе сидели в окопе и строили планы, что будем делать, когда вернемся. Вот дух Миле Дикина из моего Дубова, он погиб, пытаясь выкатить пушку из грязи. Он споткнулся, и колесо проехало по его груди, размозжив ему сердце. Позднее некоторые солдаты клялись, что оно у него было с правой стороны. Вон тот, в шайкаче, надвинутой на глаза, это Лаза из Гласовика, я не знаю, из какой он семьи. Он получил пулю в правый глаз и поэтому был единственным из духов с отблеском звезды во взгляде. А тот долговязый, которому и после смерти были коротки штанины, погиб, иссеченный пулеметной очередью. Дома у него осталась молодая жена. Нецелованная и неприласканная. Она не знает, что уже стала вдовой. Я не мог вспомнить его имени. Но молодую звали Ружица. Он столько раз говорил о ней, что я запомнил.
Каждую ночь духов становилось все больше, а планов все меньше. Грустные тени искали кусок земли, в котором будут почивать их кости. Просили живых похоронить их. Чтобы греческие вороны не выклевывали им глаза, а псы не растаскивали их кишки.
Но живые их не слышали.
«Ничья земля становится все меньше, скоро над ней не останется неба. Куда тогда денутся духи?» — подумал я, озирая чернеющие в ночи трупы погибших товарищей. Ни мы, ни враги не подобрали своих мертвых, боясь того, что противник откроет огонь. Тела были чернее, чем земля, на которой они лежали, и казались уже готовыми могильными холмами из мертвого мяса, порванных жил и полых костей. Раздавленных сердец и немых языков. К ним не подходили даже духи. Будто и они боялись тех скрюченных фигур, словно они никогда не имели ничего общего с ними, словно не они потеряли их. В своем танце они облетали их, проносясь высоко.
В какую-то минуту глубокой ночи, когда луна усиливает свое свечение, желая помочь людям, застигнутым ночью на улице, я увидел одинокую фигуру, бредущую по полю. Я схватил ружье, прислоненное к доскам, подпирающим ров, и навел его на нежданного гостя, пытаясь как можно точнее прицелиться в темноте. Какая-то старуха в платке медленно шла по полю тел и, подходя к очередному мертвецу, наклонялась и заглядывала ему в лицо. Не найдя того, кого искала, она стала звать его.
— Радован, о Радован! Где ты, сынок, где ты, радость моя? — кричала старуха во тьме, а у меня кожа покрылась мурашками от этого голоса, разносившегося над полем мертвых воинов. Жалостный, плачущий голос матери. Он разлетался по ничьей земле, заставляя волноваться духов, стремительно круживших над полем в попытке дать старухе понять, что они здесь. Черная фигура направилась к сербским окопам. Ко мне. Она шла, шатаясь, старческим шагом, согнутая под грузом лет. На ее бледном лице, испещренном морщинами, светились теплотой глаза, одарившие меня улыбкой. Я опустил ружье и вылез из окопа, уже не заботясь о том, отыщет ли меня пуля болгарского караульного. Я узнал ее.
— Станко, не видно ли моего Радована? — спросила она меня, возникшего перед ней.
— Спит он, матушка Цвета, спит. Умаяла его война, — ответил я ей, а челюсть моя тряслась от скорбного понимания того, что и она — дух. Мои зубы залязгали, а сердце заныло.
— Скажи ему, сынок, что мама его умерла… и еще скажи, что я передаю ему Славу*.
Я качал головой, словно в бреду, слушая ее. Костлявой рукой она погладила меня по лицу. Я ничего не почувствовал, только редкие волоски моей бороды встали дыбом, а слезы больше моих глаз потекли по щекам.
— Берегите себя, дети, — сказала она и пошла в ту сторону, где я впервые заметил ее. Туда, где она возникла, вызванная материнским страхом и любовью. Ее черная юбка шуршала, а она шла медленно, стараясь, даже будучи бестелесной, не наступить на чей-нибудь труп. Она постепенно исчезала, словно растворялась среди звезд, которые заткали черноту ее фигуры. Она еще раз обернулась и посмотрела на меня, а я стоял как вкопанный, не в силах шевельнуться, придавленный скорбью.
Духи кружили вокруг старухи, пытаясь приблизиться к ней, чтобы она посмотрела на них, погладила, утешила. Они вились вокруг духа женщины в поисках защиты, словно малые дети. Их мамы были далеко.
«Так же, как и моя», — подумал я и отправился перетаскивать трупы сербских солдат в наш окоп, пока тени воинов заслоняли меня от взоров болгар. Утром похороним их. Теперь я их слышал и понимал. Они стонали, словно дети.
— Поздравь меня, брат — у меня сегодня Слава! — сказал мне в то утро Радован, подходя ко мне с растрепанными волосами и надевая на голову шайкачу. — Святая Параскева. Мать наверняка уже петуха заколола.
А я только заплакал, поцеловав его три раза.
 

_________________
* Слава – это сербская православная традиция прославления святого – семейного покровителя. Семья ежегодно отмечает праздник Славу в день святого покровителя семьи.







_________________________________________

Об авторе:  БРАНИСЛАВ ЯНКОВИЧ

Родился в 1969 г. в городе Ниш, Сербия. Писатель, двадцать лет работал на радио и телевидении журналистом, редактором и ведущим. Романы: «О волках и тенях» (2011), «Слезы Святого Николая» (2013), «Ветры зла» (2015), «Пятая струна» (2015), «Последний цирк на земле» (2017), «Железные облака» (2019), «Кошка в чемодане» (2019), «Строительство бездны» «2021). Сборник рассказов: «Безымянные» (2014; 2021). Сборник поэзии: «Февральские корабли» (2017). Радиопостановки: «Две души Гвоздена Милича» (2015), «Милентиева 14/2» (2016), «Два неба» (2018), «Костер для Бога» (2021). Театральные постановки: «Le Saint homme» (Франция, Сен-Мало, 2015), «Трактир Балканы» (Сербия, Белград, 2017), «Две души Гвоздена Милича» (Сербия, Ягодина, 2017), «Волшебный лес» (детский спектакль, Сербия, Ниш, 2017), «Спасение Деда Мороза» (детский спектакль, Сербия, Алексинац, 2017), «Rondeau pour deux soeurs» (Франция, Сен-Мало, 2019).



_________________________________________



Переводчик:  АННА СМУТНАЯ 

Анна Смутная – переводчик-сербист. Перевела несколько поэтических сборников как с русского на сербский, так и с сербского на русский. Кроме того, в ее переводе вышли несколько романов, сборников рассказов, а также научных сборников. Специализируется на переводе современной сербской литературы.скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
699
Опубликовано 01 окт 2022

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ