ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 217 апрель 2024 г.
» » Наташа Крамбергер. СОПОСТАВИМЫЕ ГЕКТАРЫ

Наташа Крамбергер. СОПОСТАВИМЫЕ ГЕКТАРЫ

Редактор: Юрий Угольников


Рассказ из посевного календаря

Перевод со словенского Евгении Шатько



Октябрь

ФЕРМЕРЫ ДОЛЖНЫ РАБОТАТЬ


МЫ С БРАТОМ — экскаватор, мы с братом — командный дух. — Копай! Мотыжь! Мни!

Мой брат копает, мотыжит, мнет.
— Копай! Мотыжь! Мни!

Я копаю, мотыжу, мну.

Наше братство – это единство, а товарищество – безумие.
— Что за глина, дружище.

Я тороплюсь. Я не могу думать.
— Еще земли!

Мой брат тоже торопится. Это удача.
— Давай!

Многие битвы проиграны, потому что у людей не было товарищей в их сумасшествии.
— Давай же!

Ошибка. Многие битвы проиграны, потому что люди были товарищами сумасшедших.
— Твоя очередь!

Солнце пугает, что скроется за лесом, а нас ждут еще восемь деревьев.
— Я не чувствую задницы, — вздыхаю я.
— Да у тебя ее и нет, — отрезает мой брат.

Мы копаем, мотыжим, мнем и взрываемся от смеха.
— Бедер я тоже не чувствую.
— Завтра почувствуешь вдвойне.

Конечности — это механизм, а земля вокруг — конвейерная лента. Процесс оптимизирован и улучшен.
— Это хуже, чем вахта!

Мы загнаны, но мы еще есть.

Сначала яма. Копай. Потом камни. Мотыжь. Немного земли. Мни. Слива и кол. Компост. Тележка пуста. Как пуста? Да, так: пуста. Твоя очередь! Мой брат за компостом, я в яму. Корни. Мягкие волоски. Немного земли. Немного белой пыли. Что это, перец? Цеолит. Что? Вулканический камень. Так должно быть? Да. Потому что? Да потому что... Потому что у тебя есть фишка? У вселенной есть фишка. Ха-ха, у тебя есть фишка! Вот, компост. Мешай! Мешаю, засыпаю, закапываю, закрепляю. Мни! Мну, подминаю, переминаю, сминаю. Мотыжь! Гребу, подгребаю, загребаю, сгребаю. Давай! Я не могу думать. Ну, давай! На горе гора горит. Рыба рябчик рак. У дерева теперь есть дом. Вода?! Лейки пусты. Ааа! Я за водой, мой брат: «Шуточки вселенной, ха-ха!» Деревце и кол. Два скрещенных узла. Так ровно? Неровно. А сейчас? Вода. Полито. Примято. Привязано. Да!

Еще семь.
— Я уже ничего не вижу, черт возьми.
— Так у нас есть фонарик.
— Да ладно! А где?
— Это называется механизация, ха-ха. Наверху.
— Наверху — это наверху у компоста?
—  Мысли мои читаешь.
Мы с братом — командный дух.
— И ты мне это только сейчас говоришь?! Я был там минуту назад.
— Хм...
Наше товарищество – это единство.
—... Минуту назад еще был день!
Наша дружба — безумие.
— Это не нормально.
— Что?
— Сливы сажать с фонарем! Ненормально.
Мой брат фыркает, бурчит и исчезает на берегу, а я не знаю, что сказать в свое оправдание. Темно, и я не могу думать.
— Правило сознательного хозяина!— кричу, когда у меня окончательно оформилась идея.
— Чегооо?! — слышится издалека, из очень-очень далека, мой брат утонул в темноте. Я напрягаю глаза, как будто это поможет. На берегу кто-то разводит костер. Будем печь каштаны, думаю я. Правило
сознательного хозяина! — кричу я снова, в страхе, что так тяжело добытая мысль зря пропадет:
— То, что можешь сделать сегодня, не откладывай на зааааа...

В запале я забываю о свежей яме под ногами и со всего маху падаю на задницу. Задницы нет, так что я ее и не чувствую. Ничего не болит. Лежу: полу-вертикально, полу-горизонтально. Ноги в яме, туловище снаружи. Из долины рывком подкрадывается холод. Темнота съедает все звуки. Этого места нет. Конечностей нет. Нет слив, не говоря уже о рядах деревьев. Я и созвездие, о, ни одного созвездия: тишина. Осень — почти зима. Я раскидываю руки. Есть. Боль: есть. Подло перетекает из тяжелых грязных сапог в громоздкие грязные бедра, в трясущиеся грязные руки, а оттуда в колтуны, которые еще утром были волосами, а теперь из них невозможно выковырять грязные пучки травы. Октябрьская земля холодная, если на ней лежать. Можно и придатки застудить. Что? Застудишь. Сама будешь виновата, когда все воспалится, хуже всего — яичники и мочевой пузырь. Тьма густая. Месяц слабый. Джими! Джими черный, как ночь. Джими, о, любимчик. Я слышу его в темноте, как среди молодых сливовых деревьев он шпионит за полевками и пеструшками. Ну и где костер? Где мой брат? Жгучая тяжесть из икр переходит в бедра, через таз к ребрам, ну же, давай, вставай! Когда закончим, поедим каштанов. Джими! Джими, отчаянный, входит в положение. Ложится мне на живот и сразу же — урчит.

— Я больше не могу! — вздыхает кто-то, в темноте не разобрать, с какой стороны доносится звук.

Из невидимого вдруг появляется рука, мой брат: «Поднять якоря, лежебока! Труба зовет!»

Еще семь.


Когда в том мае я приехала с книжной ярмарки в Торине и сказала бабушке, что возьму мамину ферму, она схватилась за стул. Затем повернулась вокруг собственной оси и взялась за кухонный шкафчик. Немного повозилась в ящике, в шкафчике, на печке, посмотрела, топится ли, снова взялась за стул, уселась, положила руки на стол, на последний итальянский перевод моего первого романа, привезенный мной из Турина в качестве трофея, уставилась в одну точку на мне и сказала:

— Но фермеры должны работать.

Справедливости ради стоит рассказать, что произошло после. Не снаружи. Внутри. Я благодарна памяти, что хранит воспоминания с прекрасным налетом патины и отстраненности; я сшиваю разрывы, загибаю края, глажу, как сказала бы бабушка, а все, что проявляется, так, штучки-дрючки. Справедливости ради стоит сказать: груда снега оторвалась и завалила дом и грядку. Нет. Еще более честно: завалила все грядки.
Кто-то разразился смехом. В недоступном уголке картины я вижу, как поднимаю руки перед глазами и театрально танцую пальцами, как я болтаю, как болтаю без умолку, как хмурю брови и скручиваюсь в невероятный, комичный, изломанный знак вопроса. Моя бабушка грозит мне пальцем и ничего не говорит, не говорит: смейся, смейся, я тебе серьезно говорю, посмотри, мне уже дыхания не хватает, я уже принимаю положение, я уже понимаю, что женщина передо мной, моя бабушка, моя единственная еще живая ба, точно и неумолимо лицом к лицу перечисляет свои — а не мои — годы, начиная с года ноль, объясняя их собственным неповиновением, нисколько не едко; кладет их на свой крепкий кухонный стол, как карты для игры в «шнапс».

В нашей семье были времена, когда мы на этой кухне, за этим столом, снова и снова играли в шнапс вчетвером. Дядя и тетя, и бабушка, и дедушка, а иногда и мама, иногда и папа, а иногда и кто-то запасной, кто случайно пришел в гости, вечер за вечером искали загадки партии, которая бы чего-то стоила, заключали в ней безусловные союзы два на два, а затем в напряжении страстно, почти маниакально подсчитывали павшие точки и точки в рукаве. Вся кухня, весь дом, дрова в печи, чай на огне, внуки, правнуки, картины предков и календарь пожарных: для хорошей игры нужен хороший компаньон, а с ним и словарь тайных знаков, не подлежащий раскрытию. Он объяснял словарный запас, написанный союзниками по игре взмахами головы, рук, плеч, пинками под столом и глазами. Ты должен был уметь прочитать каждый невысказанный слог, заметить малейшее подмигивание, а затем перевести накопленные сигналы в набор карт, что держал перед собой.

— Но фермеры должны работать.

Шнапс — это игра, в которой компаньоны сидят каждый со своей стороны стола, подальше, и на каждом фланге по одному шпиону, противнику. От шпионов нужно прятать карты, но еще важнее — тело. Язык при этом — лучшее средство обмана. Вот почему игроки говорят, говорят много, рассказывают, все время что-то рассказывают, чаще всего общие забавные истории из прошлого, разливающиеся по кухне, как бурлящая лава, затвердевающие по углам, как вулканический камень, живая почва, из которой после первого же дождя вырастут стулья, стол, очаг и ежедневный хлеб. Так игроки в шнапс, мошенники для домашнего пользования, из разрозненных воспоминаний куют истину, и из дикой, хаотичной материи, которая долгие годы копилась на кухне, создают героизм, что уже был, и геройство, что еще только будет. Потому что все увиденное, все пережитое и все услышанное незамедлительно предрекает течение жизни: игроки виляют между россказнями и хорошей картой, и, когда в раскочегаренной печи загорается полночь, в горячем чае — настойка, пахнущая сливой, а в головах плодородный туман, сказочный перегной, который смешивает все тайны, соединяет воедино все судьбы и каждую, даже такую маленькую, определенность превращает в пар. В тот момент, когда дети зачаты в жестоких условиях, когда формулируется их суть, игроки в долгих речах превращаются в своих смертных телах в фей-крестных, оставляющих за печкой истинные дары, неизгладимый след. То, что должно быть, сначала произносится как уже пережитое. Затем повторяется, повторяется, замешивается и крутится, моделируется, варится, охлаждается и загружается, раунд за раундом, вечер за вечером, так долго, так долго, что однажды становится правдой, истиной: это будущее.
Бывало так, что рождался ребенок, и феи-крестные за игровым столом одаривали девочку своими чудесными пророческими дарами. Первая — правдой о слове, вторая — правдой о песне, третья — правдой о бинокле, четвертая —...
— Но фермеры должны работать.

Это был поросенок, розовый и беспомощный в той же мере, как розовы и беспомощны все поросята, которые только что вошли в жизнь. Мать свинья, давшая миру тринадцать поросят, была толстая и огромная, а поросята, маленькие розовые свинки, день и ночь слепо висели на ее сосках, сосали и толстели, становясь весом с корову. «Ооо, бедная свинья, тринадцать поросят, весом с корову!» Справедливости ради стоит сказать, из чьей лавы смешана эта почва, но невозможно; все, что у нас есть, это неуправляемый осадок. Я вижу: сине-серый ряд верб внизу у источника, свежий луг, сливы, их округлые кроны, моя бабушка, окучивающая картошку в красной юбке. Я сижу на подстилке и пью липовый чай, много липового чая, я пью его столько, что бабушке приходится доливать его из своего запаса, припрятанного в корзинке.

Припрятанный запас — в пивных бутылках, трех или четырех, и я его требую самым важным словом, которое составляет весь мой маленький мир: соску. «Вот что делает липовый чай! С рождения до школы ни разу не простудилась!» Бабушка поднимает мотыгу, подстилку и корзинку, а я ковыляю за ней, расстояние между нами все растет, мы идем, ковыляем мимо слив, мимо их округлых крон, рядом с длинным рядом картошки свежескошенная сладкая трава, ба кормит мать-свинью, давшую тринадцать поросят, теперь висящих на ее сосках, как коровы, бедняжка воет, как собака. У бабушки красная юбка с полосатым фартуком поверх. Прежде чем войти в сарай она смотрит на меня и говорит:
— Ты идешь?

А дальше все смешалось. Собака Лука лает, я ковыляю, бабушка исчезает в свинарнике и оттуда – грохот, жуткий грохот, кто-то скулит, кто-то хрюкает, бабушка кричит со смесью беспокойства и гнева в голосе, я еще слишком мала, чтобы сказать хоть что-то, чтобы что-то помнить, но теперь речь идет о жизни и о жирной матери свинье, которая забыла пересчитать своих детей, и нечаянно навалилась на одного из них всем своим тяжелым телом, ооо, «Задавила одного поросенка!», бедный поросенок, розовый и беспомощный, раздавила ему копытце. Изуродованное тельце лежало и страшно выло: «Соска, соска, соска, соска!», когда я, наконец, доковыляла до бабушки, она уже ставила деревянную ограду и из одного загона для свиней делала два.
Соска. Маленькое слово из детского мира стало жизнью. Четыре месяца бедный поросенок выздоравливал в отдельном загончике и, несомненно, умер бы от печали и одиночества, если бы ему не составил компанию двухлетний, может быть, трехлетний ребенок, который носил ему бутылочку с молоком и отрубями. «Ты сидела в свинарнике, поросенок лежал у тебя на юбке и сосал бутылочку, ты с ним играла, как с куклой. Поросенок Соска, ты говорила, поросенок Соска».

Это была правда о слове, напророчившем мне судьбу няньки для свиней.

И было еще кое-что. Бывали дни, наполненные пением. Перед домом спаржа, красные розы и кошки на солнце. Были и курицы, постоянно кивающие и бездумно бегающие, как и все курицы, кивающие и бегающие, кудахтающие по всему миру; то у кротовой норы, то у вьющегося винограда, то у компоста. Они носились по траве и цветам, откладывали яйца под самыми труднодоступными навесами, по углам, чтобы мы по утрам их искали, будто играя в жмурки, и всегда одно-два пропускали. Такое ненайденное яйцо в абсолютном спокойствии зрело, забытое где-то под соломой, превращаясь в бесплодный клад, воняющий как черт и ни на что не годный. «Ооо, гнилой клад, воняет как черт, ни на что не годный!» Справедливости ради стоило бы сказать, какие карты скрывают это воспоминание, но это невозможно; все, что у нас есть, — это созревший миф. Вижу: дом, лето, перед ним тенистые желтые сливы, высокие и раскидистые, под ними стол, вбитый в землю, и две низкие скамейки без спинок. Мой дед дремлет над стаканом, его кепка лежит на скамейке, по стакану спокойно прогуливаются мухи. Я сижу на вязаном покрывале и бормочу только что выученную песню. Доброе утро, доброе утро, господин капеллан, как раз завтра. «Один раз услышала, уже и спеть может! Прирожденная солистка!» Дедушка вскакивает, как будто его укусил шершень, вскрикивает и бросается прочь, а я за ним, босая, растрепанная и маленькая, мы оба бежим и кричим, он впереди, я за ним, мимо спаржи, мимо красных роз, мимо кошек на солнце и мимо слив — заостренные желтые сливы делают шнапс крепче, а синие придают ему вкус, важна правильная смесь и медный котел, а толстые в саду не для шнапса, они для варенья. Дедушка с льняной кепкой и шершнями в заднице мчится к сараю, к полю, с улыбкой. Прежде чем исчезнуть за углом, он останавливается, смотрит в мою сторону и кричит: «Иди сюда!»

Там, где в прошлом году росла картошка, теперь волны пшеницы. То, что происходит дальше, — отдельная песня. Да, моя жена умерла, господин капеллан, ее придется похоронить, господин капеллан, на кладбище за стеной, господин капеллан, как раз завтра. Мой дедушка — капеллан, и он дирижирует, я приходской священник и пою, мы оба красные, потому что вкладываем в это представление все, что находим в легких и горле, а еще мы и хлопаем, и прыгаем, и машем руками, и топаем ногами: для ритма. «Громче! Как петух! Еще громче! Поживее!» Мы играли в футбол на цельском кладбище, на цельском кладбище, мячом была голова мертвеца, голова мертвеца, матч судил самый красивый скелет, самый красивый скелет, а в воротах стоял его старший брат, его старший брат, его старший браааат!
Шу! Шу! Шу! Только что выученная песня стала страшилкой. Весь июль курицы захаживали в пшеничное поле между колосьями, и, конечно же, поле было бы опустошено, как в Судный день, если бы его не охранял трехлетний, а может, и четырехлетний ребенок, бегающий за курицами-воришками и пугающий их песней про кладбища и капелланов, а дирижировал дед, могильщик. С одного края поля на другой ты бегала и песни пела, а куры убегали почти по воздуху. А каково было, когда у тебя появился кассетный плеер! Плеер на пояс, наушники на шею, громкость на полную и марш! Тихо, тихо, лапки, зеленые котятки, Метка, Метка, лупа, толчет воду в ступе».
Это была правда о песне, и она предрекла мне быть пастушкой для кур.

______________ 
*Сопоставимые гектары — единица измерения земли, совокупность характеристик почвы, ландшафта, приравненные к эталонному.








_________________________________________

Об авторе:  НАТАША КРАМБЕРГЕР 

Родилась в 1983 г., писательница, колумнистка и экофермер, пишет эссе, репортажи и комментарии для газет и журналов. В 2010 г. получила премию Европейского союза по литературе (EUPL) за свой дебютный роман «Небеса в ежевике» / «Nebesa v robidah» (2007). В 2011 г. вышел роман в рифмах и картинках «Какие солдаты» / «Kaki vojaki» (иллюстрации Я. Коцьян), в 2014 г. сборник репортажей и эссе «Без стены» / «Brez zidu», а в 2016 г. – поэтический и прозаический сборник «Кошечки» / «Tujčice». Роман «Сопоставимые гектары» / «Primerljivi hektarji» вышел в Словении в 2018 г. Летом Наташа Крамбергер живет в поселке Юровски-дол в Словении, где управляет небольшой биодинамической фермой вместе с экологическим арт-коллективом «Зеленый центр» / «Zelena centrala». А зимой (как медведь) она переезжает в Берлин, где, кроме прочего, управляет словенско-немецким культурным обществом «Перископ».





_________________________________________



Переводчик:  ЕВГЕНИЯ ШАТЬКО

Родилась в 1988 г., переводчица со словенского и сербского языков. В 2010 г. окончила славянское отделение филологического факультета МГУ, в том же году поступила в аспирантуру Института славяноведения РАН, где в 2021 г. получила степень кандидата филологических наук. В 2016 г. совместно с Е.В. Сагалович перевела драму И. Светина «Надгробие для ”Пекарни”» (со словенского), в 2020 г. роман С. Марич «Кинцуги тела» (с боснийского), а в 2021 г. вышел перевод романа В. Медерндорфера «Как в кино» (со словенского языка).скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
705
Опубликовано 01 окт 2021

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ