Чем дольше разматываю я клубок своих воспоминаний, тем больше чувствую себя кем-то вроде пожарника, который увлеченно, со знанием дела пишет о пожарах и способах их тушения. Что, может быть, и представляет познавательный интерес для ширнармасс, то для есть широкого читательского круга, но по-настоящему понятно только таким же, как я, пожарникам и только нас одних и волнует.
«Всё у вас, Сергей Иванович, в фейсбучном романе хорошо, умно и остроумно, - сказала мне на днях замечательная писательница, еще непростительно молодая, но уже гораздо более искусная, чем я, в сюжетоплетении. - Плохо лишь то, что вы пишете о мирке, предельно узком и замкнутом исключительно на себе. Другим в этот герметичный мир не войти, да и захотят ли еще они в этот мир входить, другие?»
Всё правильно. Литература, спасибо перестройке и интернету, в наши дни стала занятием, доступным каждому желающему, то есть одновременно и расползлась, утратив какие бы то ни было границы, и скукожилась, свернулась в кружок то ли любителей селфи, то ли вышивальщиков болгарским крестом.
Что делать? Смириться, конечно. Умом я это понимаю, но сердцем, сердцем-то я помню, что еще совсем недавно, в годы, когда я только начинал, именно литература была одним из важнейших дел в стране. И чтение не разъединяло, как нынче, людей (муж читает/пишет одно, жена другое, дети, если вообще читают/пишут, то третье), а именно что объединяло людей. В числителе у всех и раньше было, слава Богу, разное, а знаменатель был общим, и как мне с этим проститься?
«Может быть, вы попробуете посмотреть западные телесериалы, - посоветовал мне на книжной (!) ярмарке в Вене прозаик Андрей Геласимов. - Они, поверьте, сейчас гораздо интереснее и уж точно продвинутее, чем романы и даже чем полный метр».
Спасибо, Андрей Валерьевич. Я попробую. И мне, наверное, понравится. Но останусь я, боюсь, все же с романами и стихами. А остальное - пусть будет, конечно, но только уже после меня.
***
С грустью прошел мимо книжных стеллажей в своей комнате: ведь треть же не читана, если не больше. Зачем покупал, спрашивается? А как же, отвечу, не купить, если книга – не факт, но потенциально, может быть, интересная – сама в магазине подвернулась или кто-то, вызывающий доверие, предложил ее выменять.
Саша Агеев в годы, для него уже последние, затеялся написать историю собственной домашней библиотеки. И мне, помнится, присылал несколько первых десятков страниц – ну, как вам? Я отнесся прохладно: не вижу, мол, издательской перспективы. Но он, похоже, на нее и не рассчитывал. Просто, я думаю, ему удовольствие доставляло само это зависанье над каждым потрепанным томиком. И я тоже… тоже ведь помню происхождение едва ли не каждой книги из тех, что у меня осели.
Библия? Куплена у «жучка» за 50 рублей – чуть меньше тогдашней моей зарплаты. Райнер Мария Рильке? Привезен из таджикского города Курган-Тюбе. Цветаева? Выменяна на трехтомник Юлиана Семенова + два детектива, шведский, кажется, и канадский. «Белая» Ахматова с Модильяни на суперобложке? Украдена, то есть как бы утеряна без возврата, в поселковой библиотеке еще школьных моих лет.
Ну, и Книжная лавка писателей, конечно. О, эта железная лестница на второй этаж! По вторникам и по пятницам, в дни завоза! Когда больше одного экземпляра в одни руки не давали и очередь сзади напирала, так что выбирать было некогда, и, помимо того, что точно хотел, я, как и многие, мёл всё – и то, что в переводе с английского-французского-немецкого (дома только выяснялось, что купил роман новозеландского коммуниста или сборник стихов поэта из Ботсваны), и, это уж само собою, любые «Лит. памятники», любые томики «Жизни в искусстве», любые книги из «Библиотеки поэта» - вплоть до…
Вплоть до всего. Как с этим теперь расстаться? Жене, которая делала вид, что сердится на такую библиофагию, виновато объяснял, что это еще, дескать, и выгодное вложение денег. Пройдут, мол, годы, и действительно в эпоху перестроечного ажиотажа в «Книжном обозрении» даже объявления такие появлялись: меняю – ну, скажем, «Москвич» – на полный комплект «Библиотеки всемирной литературы».
Эта эпоха сошла, как морок. Поэтому в начале 90-х собрался я, наконец, с духом, сложил несколько десятков уж точно лишних книг (двойные там экземпляры, тот же лирик из Ботсваны…) в рюкзак да сумку на колесиках… И в путь, в «Букинистический», кто помнит, на Сретенке.
Товаровед глянул мельком, две, может быть, даже три-четыре отобрал: остальное забирайте. «А что, - спрашиваю, - эти книги вам не нужны?» «Э т и, - выделил он вразрядку, - э т и никому не нужны».
Неужели, в самом деле, никому?
***
О том, как осенью 1983 года случилось мне побывать в Пярну, у Самойлова, я рассказал в Фейсбуке спустя десятилетия. А Давид Самойлович, оказывается, еще тогда же занес свои впечатления обо мне в дневник: «Он целеустремлен, честолюбив, играет в игры. По натуре эгоцентрист. Окружающим, кроме литературы, по-видимому, интересуется без остроты».
И – вот вам человек ума необыкновенного! – ни в чем ведь не ошибся. Что и по этому роману, я думаю, видно. Поэтому читать меня, эгоцентриста, стоит только литературоцентристам. Погодой, природой, политикой, женщинами, мало ли чем еще я, конечно, интересуюсь. Но, прав, прав Самойлов, - без остроты.
***
Как заглянет в редакцию Игорь Иванович Шкляревский, так, слово за слово, и приведет к случаю какую-нибудь особо «вкусную» цитату из «Трех мушкетеров».
«Сколько же раз вы этот роман перечитывали?» - спросил я как-то. «Мне, - говорит, - перечитывать не надо. Я его открываю только за тем, чтобы напомнить себе то, что и так знаю почти наизусть. Это ведь как стихи».
Здесь мне разговор поддерживать трудно, но помню, помню, как на одном из дней рождения у Андрея Немзера пламенные «дюмисты» едва не врукопашную сошлись с безудержными «скоттами», то есть с теми, кто «Трех мушкетеров» литературой не считают, зато «Квентина Дорварда» готовы цитировать на память – страницами, ну, буквально страницами.
В русской литературе таких книг, что порождают и фэнов, и фэнфики, вроде бы нет.
Хотя почему же нет? А «Двенадцать стульев» с «Золотым теленком»? Тоже, казалось бы, литература не очень серьезная, скорее для подростков, но на несколько десятилетий растянулась эпоха, и прошла ли она, когда не только несмышленые первокурсники, но и сиятельные филологи перебрасывались, будто в пинг-понг играли, фразочками оттуда. И какой же прекрасный, просто сказка, путеводитель по этим романам написал Юрий Константинович Щеглов – бесспорно, один из лучших лингвистов нашего времени!
Про «Мастера и Маргариту» я вообще молчу. Многие современники (Ахматова, Арсений Тарковский…), знающие толк в литературе, к этому роману относились не без высокомерия. Но вот поди ж ты – и комментариев многопудье, и десятки mot от Бегемота, от Коровьева, от Воланда разбежались по нескольким уже поколениям ничуть не менее круто, чем крылатые слова из грибоедовской комедии.
С книгами, что не ушли в сферу подросткового, юношеского чтения, так не бывает. С Львом Толстым не пошутишь, Томаса Манна на поговорки не пустишь. Вот и выходит: живем литературой больших идей, а разговариваем – если, что называется, без галстуков, в своем кругу - на языке Дюма-папы, Ильфа с Петровым или Вальтера нашего Скотта.
***
Не знаю, как в Москве, а в Ростове-на-Дону на рубеже 1960-1970-х годов филологи по Дерриде еще не ботали, Лакана и Бодрийяра не знали. На пике моды был структурализм в его тартуском изводе и, штудируя «Труды по знаковым системам», я, помнится, даже и словарик для себя составлял, перелагая термины, кружащие голову, на язык родных осин.
Поэтому надо ли говорить, что первую главу собственной дипломной работы я написал тоже по-птичьи, щеголяя своей, сказали бы сейчас, продвинутостью?
Мой научный руководитель Георгий Сергеевич Петелин, автор вполне себе традиционных работ о Бальзаке и Стендале, не возражал. Лишь попросил, ссылаясь на свою позитивистскую замшелость, лично для него перевести на родную речь то, что я в ажитации насочинял. А то, говорит, чувствую, что на защите я вас как должно защитить не сумею. Так что сели мы рядком, и уже фразе на десятой-пятнадцатой мои щеки бурно запунцовели. Ибо всё, ну или почти всё, что у меня было изложено так кучеряво, так, знаете ли, по-современному, в переводе на язык классического литературоведения выглядело удручающе бледно. Во всяком случае, обыкновенно. Биться было не из-за чего, и надо ли говорить, что с тех самых пор я уже почти полвека прикладываю все силы, чтобы обойтись без филологического новояза? И в собственных сочинениях, что вроде бы удается. И в редакторской практике, что, признаюсь, выходит куда хуже. Ведь сколько ни тверди иному просвещенному автору: «Да говори просто – ты довольно умен для этого», - он все равно в статью, хоть бы и о трагедиях Озерова, подпустит таких дискурсов, таких, с позволения сказать, нарративов, что либо святых выноси, либо пасуй перед смесью французского с нижегородским.
Я и пасую, то есть попустительствую, - особенно если имею дело с автором молодым; глядишь, мол, еще и сам выправится. Со мною не согласятся, но я-то уверен: почти обо всем, исключая стиховедение и, может быть, специальные области теории литературы, можно написать так, что читатель только языком прицокнет: вот статья, а все понятно, все на русском языке. Недаром же все первые лица из размышлявших и размышляющих об истории нашей литературы – от Михаила Леоновича Гаспарова до Александра Павловича Чудакова, от Сергея Георгиевича Бочарова до Романа Давыдовича Тименчика – говорят с нами на таком прекрасном русском языке, что прозаиков завидки берут. Зачитаешься, бывает, и думаешь: а что если не только критика, но и наука о литературе тоже неотъемлемая и законная часть изящной словесности? Только настоящая, конечно, наука. И словесности часть, в самом деле, изящной.
***
70-е еще. «Литературная газета». И моей начинающей сослуживице поручают подготовить статью о буржуазных, с позволения сказать, литературоведах, что злонамеренно извращают великую русскую классику.
Подготовить – это ведь не значит написать. Кто она, в самом деле, пока такая, чтобы лично бросать вызов акулам западной советологии? Подготовить – это значит для начала соорудить список пригодных к ответственному делу авторов, и пусть уж начальство, после долгих обычно колебаний, выберет наиболее достойного.
Выбрали наконец: Щербина Владимир Родионович, член-корреспондент Академии наук и в ту пору заместитель директора Института мировой литературы. Ну, сослуживица, как положено, дозвонилась, договорилась о теме статьи, об ее объеме, сроках и, в назначенный день, приезжает за готовеньким. А ее перенаправляют к Ушакову, в ту пору институтскому ученому секретарю, и уже Александр Миронович протягивает ей папочку, заметим, пухлую. А в папочке… нет, не статья, конечно, а стопа инионовских рефератов и вырезки из других газет и журналов – «Правды» там, «Коммуниста», - где кузькину мать нашим заклятым недругам уже показали другие, предыдущие бойцы идеологического фронта. «Вот, - ласково говорит молодой журналистке Александр Миронович, - сами разберитесь, что отсюда для статьи Владимира Родионовича пригодится».
Ну что, и пошла она, сиротинушка, солнцем палима. Но статью, конечно, по цитатам выстроила, сдала в набор, из набора получила. И везет сверстанную уже полосу опять в ИМЛИ. Член-корреспондент Щербина В. Р. без большого внимания глянул, губами пожевал. «Не маловато ли получилось?» - спрашивает… не сослуживицу, конечно, кто она пока такая, а Александра Мироновича, что рядом застыл. «Нет, - говорит ученый секретарь, - хорошо получилось. Достойную вы им, Владимир Родионович, отповедь дали».
Так статья и вышла. На «красную доску», была такая, ее, конечно, не взяли, премией не вознаградили. Но бессловесную, зато понятливую мою сослуживицу на заметку взяли, пригласив, спустя малое время, на работу уже… да, да, в Институт мировой литературы.
Встретились мы как-то. «Что делаешь-то хоть?» - спрашиваю. «Да что, - отвечает. – Готовлю вот, как и раньше, материалы, но не для статей, а больше для монографий – то заместителю директора, то директору, иногда даже академику-секретарю».
***
Коммунистов мой отец не любил. Как и казаков. Причем, теперь я понимаю, примерно за одно и то же: за сословное чванство и высокомерие по отношению ко всяким там иногородним или беспартийным – словом, за кастовость.
Ну, и как мне эту неприязнь было не унаследовать? Хотя…
Казаки на мой век выпали уже исключительно опереточные. «Я поначалу даже струхнул, - писал мне в 1990-м из Ростова в Москву Леонид Григорьевич Григорьян, к слову сказать, полукровка - но, как узнал, что у них Мойша Кацман подъесаулом на кобыле гарцует, тут же и успокоился».
А что до коммунистов, то люди, из нашего круга пополнявшие партийные ряды, в 1980-е годы, особенно в поздние, вместо негодования вызывали уже скорее сострадание. И жалость. Ну надо же, мол, и этот вляпался!.. И этому пришлось частичкой своей бессмертной души заплатить за возможность сделать карьеру, то есть – так это тогда уже объяснялось – не в нижних чинах всю жизнь проскрипеть, а получить право благотворно влиять на ход событий – пусть не в стране, а в своем издательстве, в своем журнале или газете. И ведь не все же, как тогда говорили, скурвивались – кому-то, все мои ровесники знают примеры, действительно удавалось, взяв ту или иную значимую должность, пробуждать в окружающих добрые чувства: то слабым помогут, то достойную публикацию пробьют, то партбилетом за кого-то или за что-то поручатся.
Так что - вслед за своим ровесником Сережей Боровиковым процитирую популярное тогда mot – «В партии – не все сволочи, но все сволочи – в партии».
***
Бытует устойчивое мнение: Советская власть в 1960-1980-е годы боролась со своими критиками, как тогда говорили, «слева», придерживавшимися либеральных воззрений, а националистов как «социально близких» будто бы не трогала. Чуть ли не во всем поддерживала. Это не совсем так.
Или совсем не так. Смотрите сами: власть в феврале 1970 года выдавливает Александра Твардовского из «Нового мира» - и в декабре того же года изгоняет Анатолия Никонова с должности главного редактора журнала «Молодая гвардия», с этими самыми либералами отчаянно враждовавшего. Конечно, в 1968 году публикация глав из книги Аркадия Белинкова в журнале «Байкал», а «Сказки о тройке» братьев Стругацких в альманахе «Ангара» привела к разгрому обоих этих изданий. Но и один из лидеровРусского клуба Сергей Семанов снят был в 1981 году с поста главного редактора журнала «Человек и закон», а в 1982 году потерял редакторские полномочиями и Николай Палькин, опубликовавший в «Волге» статью Михаила Лобанова «Освобождение», где осторожный роман Михаила Алексеева «Драчуны» послужил лишь поводом для публицистически страстного – и тогда крамольного! – разговора о голоде 1933 года в Поволжье.
Одна только трагифарсовая судьба Ивана Шевцова чего стоит? Это же надо – написать еще в 1949 год, то есть в самый разгар государственного антисемитизма роман «Тля» про борьбу русских художников-патриотов с безродными космополитами-авангардистами и суметь напечатать его только через 15 лет, на излете хрущевской оттепели. А напечатав, тут же огрести по полной: и рецензии пошли исключительно разгромные, и договора на другие романы разорвали, и с насиженного места в журнале «Москва» согнали, и даже в Союз писателей автора уймы книг рискнули принят только к его 60-летию. Вы не поверите, но даже тесная дружба Шевцова членом Политбюро товарищем Полянским («Я стал бывать у него в Кремле дважды в неделю - просто разговаривали, спорили», - вспоминал Иван Михайловича) не спасла злополучного борца с мировым сионизмом.
Вам его не жалко? Очень уж, скажете, не равновесные фигуры: Никонов – и Твардовский, Алексеев – и Стругацкие, Шевцов – и Гроссман, чей роман с редакционного стола перекочевал прямо на Лубянку. Оно так. Но чувство боли поражает не только достойных людей, и если уж мы говорим о свободе, то, наверное, для всех, не правда ли? Так что если и о притеснениях, то тоже обо всех…
«Не высовываться!» - вот трамвайный и идеологический закон ушедшей в небытие эпохи. Не отклоняться от генерального курса и, более того, не слишком пережимать с верностью, чему примером и Шевцов, и Всеволод Кочетов, покончивший с собою тоже, можно предположить, не от сладкой жизни цепного пса режима.
Это время – за чертой горизонта. Вернется ли? Во всяком случае, теперешняя власть действует не столько пока таской, сколько лаской: разве же не эмблематичны в этом смысле для последнего десятилетия кадры телевизионной хроники, демонстрировавшие Путина, который равно почтительно приветствовал и Сергея Михалкова, и Александра Солженицына, и Даниила Гранина, то есть три ни в чем – ну, абсолютно ни в чем! – не схожих между собою типа гражданского и творческого поведения. Вот вам и сдержки с противовесами: теперь всем сестрам по серьгам, как в веке оном - всем по сопатке.
***
Как в советские времена писателям-нонконформистам вручались бутылка белого вина, яблоко и один рубль, именуемые премией Андрея Белого (учреждена, по свидетельству словарей, еще в 1978 году «в условиях культурного подполья»), не мне рассказывать. Я там мед-пиво не пил, и даже не знаю, где об этом можно прочесть. Зато хорошо помню, как в 1990-ом ходил на торжественную церемонию первого вручения германской Пушкинской премии – первой, повторюсь, что появилась на недоразваливавшемся еще предпостсоветском пространстве.
С одной стороны, условия подполья тоже вроде были еще соблюдены; достаточно сказать, что, приглашая, меня попросили об этом не распространяться – ну, на всякий, знаете ли, случай.
С другой… Подполье в этот раз было уж точно в высшей степени респектабельным, ибо располагалось оно в роскошном номере роскошной гостиницы «Октябрьская», что был снят для старенького Альфреда Тёпфера, эту премию и затеявшего. Да и в жюри, помимо симпатичных немцев, тоже были персоны, мало чем симпатичные, зато важные - секретарь «большого» писательского Союза Юрий Грибов и главный редактор «Вопросов литературы» Дмитрий Урнов.
Они, впрочем, больше помалкивали. А говорили гамбургский профессор Вольф Шмид и чудная советологиня Элен фон Сахно из Дюссельдорфа, кажется, которые с необыкновенной для нас добросовестностью (немцы же!) и удивительно пылко (как-никак слависты!) объясняли, почему первый пушкинский выбор пал именно на Андрея Битова. И фуршетик был достойным, но скромным, с бокалом вина, по-европейски – без этой нашей, простите уж, купецкой удали.
Много воды утекло с той поры. Грибова и Урнова, которых на следующий же год попросили из жюри выйти вон, не жаль. И что «Октябрьская» стала Президент-отелем, тоже понятно. А вот без Пушкинской премии, тихо исчезнувшей из России десять лет назад, как-то пустовато – из немногих она у нас была, почти ни разу не ошибшихся с выбором лауреатов.
***
Такая уж мода: в каждом втором, ну третьем московском ресторане непременно есть теперь полка, а где так и стеллаж, с книжками. Чаще случайными: либо задешево купленными на развале у метро, либо, а почему нет, собранными по квартирам у официантов. И очень разными – в диапазоне от тургеневской «Аси» до антологии поэтов Западной Африки. Но почти всегда это издания не нынешние, а советской поры.
На днях вот, ожидая, пока принесут салатики, столкнулся с читаным-зачитанным романом Ивана Шевцова «Во имя отца и сына». Еще - прошелся глазами по рядам – «Война» Ивана Стаднюка, «Имя твое» Петра Проскурина, «Все впереди» Василия Белова…
«Sic transit, - молвил, следя за мною, приятель. – А ведь как шумело, и никому теперь оказалось не нужным».
Ой ли? Писатели откровенно плохие, герои разоблачительных фельетонов перестроечной поры сегодня очень даже переиздаются, и кто-то же их раскупает. И Проскурина, и Анатолия Иванова, и Асадова берут с лету, а уж Юлиан Семенов или Валентин Пикуль и вовсе выходят так часто, что Захар Прилепин может обзавидоваться.
В отвал, в небытие – говорю об этом с великой печалью – ушли как раз неплохие. Не самые, может быть, яркие, но, безусловно, достойные. Работавшие честно. И сделавшие немало.
Где, спрошу я вас, новые издания Владимира Тендрякова? Сергея Антонова? Виля Липатова? Виталия Семина? Бориса Можаева? Владимира Дудинцева? Сергея Залыгина? Даже Федора Абрамова?
Некому похлопотать, - это я понимаю. А с другой стороны – есть ли кому их сегодня читать?
Не диссертации писать – с этим-то вроде бы проблем нет, и университетский курс без героев вчерашних дней не обойдется. А вот так вот, просто – чтобы сначала купить, а потом прочесть?
Не уверен. И ведь понимаешь, что литература беспощадна, что выдергивает она под софиты совсем не многих, а удерживает в своей памяти всего лишь единицы, и не обязательно лучших, но все равно больно.
***
Была литература советская, в том числе хорошая. Была антисоветская, в том числе, по эстетическому счету, очень иногда так себе.
А была еще катакомбная, и вот ее-то в 70-80-е я совсем не знал. Ни смогистов, ни лианозовцев, ни «Московского времени», ни питерского андеграунда. И это, ей-богу, как-то даже странно. Во всяком случае, для критика, мало того, что специализировавшегося в те годы на поэзии, так еще и стремящегося, как я, к систематике, каталогизации всего сущего и имеющего хоть какое-то право на существование.
Но вот же – не знал. Самиздат и тамиздат со стихами такого рода в моей среде – сначала аспирантской, затем журналистской – не бродил; всё больше Бродский, ну и то, что в эпоху гласности станут называть возвращенной классикой – в диапазоне от «Реквиема» Ахматовой до «По праву памяти» Твардовского. «Младофилологи», в чей круг я тогда входил по касательной, всем современным, «савецким» в общем-то брезговали – хоть литованным, а хоть бы даже и не литованным.
Что же до самих катакомб… В них надо было еще попасть – по чьему-нибудь личному приглашению. По избирательному родству, словом. А какое, спрошу я вас, у дворников, сторожей и операторов газовой котельной могло быть родство с вполне себе благополучным – так это, во всяком случае, воспринималось – homo soveticus: защищает диссертацию, печатается в подцензурных газетах и журналах, ездит на семинары молодых советских писателей, про черное и белое вслух не говорит, на горячее и горькое публично не откликается. Знать, конформист. Или, хуже того, коллаборант.
И вот годы миновали, десятилетия. Первые перья нашего андеграунда – те, что не погибли, конечно, - вышли в князья, приобрели статусность: их издают, переводят, зовут на Запад и на Восток, пишут о них монографии. Так что трещинке, какая тридцать-сорок лет тому назад нас разделяла, пора бы зарасти. Но вот же – не зарастает. Как до дела какого, отношения прекрасные, полные согласия и взаимного уважения, а чуть попробуешь душевно сблизиться – прежний холодок, дистанция: ты, мол, родом из СССР, мы – из подполья.
С чем сравнить? Помню, как неприятно меня, читателя, уже в поздние советские годы, в перестройку изумлял Виктор Петрович Астафьев. Ведь всеми почестями был к тому времени осыпан – и Герой, и лауреат, и депутат, - а никак, хоть убей, не мог забыть, что на заре туманной юности его, никому еще не известного провинциала, по приезде то ли в Дубулты, то ли в Ялту вселяли в номер подле сортира, а лучшая комната доставалась какому-нибудь, прости Господи, куплетисту, и с подозрительной непременно фамилией.
Родовая травма, знаете ли. Ее не избыть.
Продолжение > скачать dle 12.1