facebook ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 185 август 2021 г.
» » Марк Шатуновский. КОЛЛЕКЦИЯ

Марк Шатуновский. КОЛЛЕКЦИЯ

Редактор: Юрий Угольников





К концу 70-х прошлого века все руководящие органы страны окончательно мумифицировались. Политбюро превратилось в сборище немощных стариков. В Союз писателей за единичными исключениями не принимали молодых. Сама по себе молодость стала чем-то крамольным и идеологически неблагонадёжным. В Москве развелось множество бесхозных молодых поэтов, которых принимать в Союз не собирались, но и оставить без присмотра было нельзя. Тогда ЦК ВЛКСМ совместно с правлением Союза писателей постановили организовать 12 поэтических студий, каждую из которых возглавляли бы члены Союза и в которых эти подозрительные молодые поэты были бы под присмотром.
На организационное собрание одной из таких студий меня позвал Евгений Бунимович. Ею должен был руководить совершенно неизвестный мне Кирилл Ковальджи. До этого мы с Женей ходили на студию Игоря Волгина в Московском университете, где поочерёдно были старостами. Я недолго. За неделю до занятия в студии, на котором мне предстояло читать свои стихи, я развесил во всех корпусах Университета оповещавшее об этом фотографическим способом изготовленное мной объявление. Я напечатал его на листе А4 с помощью пишущей машинки, сфотографировал и увеличил, насколько позволяла любительская аппаратура. При увеличении буквы слегка расплылись и обросли многочисленными зловещими мохнатыми отростками. Для пущей привлекательности я разместил рядом изготовленное таким же способом одно из своих стихотворений, которое начиналось так:
«Заговор слов, тайное общество знаков,
Две запятые строят абзацы в каре»…
Это настолько напугало руководство Университета, что Игоря Волгина немедленно вызвали в партком. Там ему приказали все объявления немедленно снять. Обсуждение моих стихов отменить. А меня с должности старосты студии сместить. Ещё мне пришлось писать объяснение, что значили эти мои малопонятные руководству Университета стихи. Так университетская студия осталась для меня в прошлом.
На организационном заседании новой студии, получившей потом довольно широкую известность в Москве под нарицательным именем «студия Ковальджи», собралось совсем немного поэтов. Я помню присутствие канонической троицы уже знакомых мне «метарелистов» – Ивана Жданова, Александра Ерёменко, Алексея Парщикова, – с которыми за несколько месяцев до этого мы выступали на ажиотажном вечере в ЦДРИ (Центральном доме работников искусства), ещё тогда не знакомого мне Володи Аристова и, кажется, Ильи Кутика. Присутствовало ещё несколько поэтов, имена и даже облик которых я сейчас, увы, уже забыл и которых сохранила моя память в качестве нескольких смутных теней.
Кирилл Ковальджи, с которым я тогда впервые познакомился, оказался симпатичным и интеллигентным. Но, надо признаться, сам по себе он нас не сильно интересовал. Он был для нас кем-то вроде свадебного генерала. Студию мы воспринимали как некоторую дозволенную площадку для легализации себя в качестве поэтов. И к чести Кирилла, надо сказать, он сам это хорошо понимал и принимал. На обсуждениях наших стихов он неоднократно говорил, что на студию мы пришли уже состоявшимися поэтами. Он никогда не пытался выставить нас своими учениками. Наоборот, в короткий период нашей наибольшей популярности, перед тем, как интерес к поэзии и вся прежняя система ценностей вместе с самим Советским Союзом, в котором она сложились, безвозвратно рухнули, на одном из наших коллективных выступлений он сказал, что является «самым незнаменитым» среди нас.
В свою очередь для Кирилла мы были чем-то вроде коллекции, которую он собирал. Он ведь был ещё нумизматом. Это было в его духе. Он позвал в свою студию тех, кто уже менял поэтическую реальность, от кого расходились по поэтическому сообществу волны резонанса. Это был костяк его коллекции, который обрастал всё новыми и новыми именами. И потому к стихам своих студийцев он относился не как завзятый функционер, которого поставили надзирать за кучкой маргиналов, а именно как увлечённый коллекционер. Его захватывали наши стихи. Он знал их, был их проникновенным ценителем. Они оказывали влияние на его собственную поэтику, на стихи, которые стал писать он сам. Он сопереживал нашим стихам. Это сразу же проявилось в том, как на одном из первых собраний студии он прочёл стихотворение Ивана Жданова:
«Мороз в конце зимы трясет сухой гербарий
И гонит по стеклу безмолвный шум листвы»…
Стихи метареалистов тогда обвиняли в излишней сложности, в сомнительной с точки зрения традиционной поэтики малопонятности. И Кирилл выудил это стихотворение Ивана в качестве примера чистого лирического высказывания, которому, чтобы быть воспринятым, не требуется быть понятным. Так опытный нумизмат натренированным взглядом выуживает из нескольких старинных монет одну наиболее ценную.
Его студия с самого начала была открытой. Мы могли привести в неё, кого хотели. А когда она стала известной, любой мог сам прийти в неё. Коллекционирование оказалось продуктивной стратегией. Студия Ковальджи на разных платформах и в разных составах просуществовала чуть ли ни тридцать лет, тогда как основанные одновременно с ней остальные 11 прекратили своё существование через год-два. Мало того, когда зашатался и рухнул сам организовавший эту студию Союз писателей, на базе студии Ковальджи был учреждён недолго просуществовавший Союз молодых писателей, а потом возник не менее известный, чем сама студия, клуб «Поэзия». И неизменным куратором всех этих образований, регулирующим непростые отношения с надзирающими административными органами, был Кирилл Ковальджи.
Но с открытой формой существования студии связано одно затруднение. Невозможно перечислить всех, кто входил в студию. За четверть века её существования в ней побывали практически все. Кто-то присутствовал в ней более или менее регулярно. Кто-то возникал и исчезал. Кто-то обозначился в ней однократно. Но мало кого не было в ней ни разу. Не знаю, собирали ли вы сами когда-нибудь нумизматическую коллекцию. Через руки нумизмата проходит множество монет. Но далеко не всё оседает в коллекции.
Заседания студии проходили на «Мяковке» в помещении редакции журнала «Юность», где Кирилл заведовал отделом критики. Журнал издавался более чем трехмиллионным тиражом. Это был пик его популярности. Хоть он продолжает издаваться и сейчас, ему уже вряд ли удастся когда-нибудь взобраться на такую вершину. Было ли что-либо престижнее литературы в стране в ту пору, даже не знаю. Были популярные артисты и спортсмены. Но всё это была попса. Литераторы относились к разряду сокровенных культовых фигур в стране господствующего атеизма. В самом начале 90-х, когда меня приняли в Союз писателей, которому уже оставалось недолго, – приняли заочно, а потом дозванивались, чтобы выдать пухлый красный членский билет, бывший когда-то для его обладателей заветным желанным свидетельством собственной значимости, – я ещё видел, когда приходилось его предъявлять какому-нибудь мелкому должностному лицу или милиционеру, как они проникались безмерным уважением, хотя ни моё имя, ни моя физиономия им ничего не говорили.
Здание журнала стояло прямо над автомобильным тоннелем, куда вползали и откуда выползали два ожерелья автомобильных огней – жемчужное и рубиновое. Окна конференц-зала, где мы располагались вечерами по четвергам, как раз выходили на тоннель. И под рокот голосов читавших свои стихи или под перепады интонации высказывающихся о чьих-то стихах меня гипнотизировала эта визуализация преходящего и бесконечного времени, в которое мы погружены. Занятия студи заключались в чтении стихов и в их обсуждении. Обсуждения никогда не выливалось в формальную вежливость. Тогда чужие, а не только собственные стихи были личным делом каждого, кто был причастен к этому занятию. Они задевали за живое и либо раскрепощали тебя, либо отрицали. Вот почему, если твои стихи были кому-то чужды, ты становился его излюбленным противником. Так разрастающаяся аудитория студии вскоре поделилась на два отчётливых лагеря – тех, кто принимал поэтику деконструкции, и тех, кто её категорически не принимал.
Мне больше никогда не доводилось наблюдать ничего подобного. Границы поэтического не просто раздвигались, как это делал когда-то авангард и сейчас, когда уже практически измочалены и разрушены все границы, пытается продолжать делать современное «актуальное искусство». Прямо на наших глазах возникало иное пространство, которое разворачивалось в другом измерении. И создавали его мои товарищи. Каждое новое стихотворение, которое они писали и потом читали на студии, расширяло собой объём этого пространства. И в нём уже были несущественны никакие границы. Это было измерение не разграничений, а слияний. Становилось невозможным прежнее прочтение реальности, не работали никакие сложившиеся стереотипы. Это была иная взаимосвязь вещей, при которой одни беспрепятственно перетекали в другие, не становясь ими и уже никогда не возвращаясь в своё прежнее состояние, как это происходит в прочитанном тогда Кириллом стихотворении Ивана Жданова:
«Мы входим в этот мир, не прогибая воду,
горящие огни, как стебли, разводя.
Там звёзды, как ручьи, текут по небосводу
и тянется сквозь лёд голодный гул дождя».
Среди непримиримых противников этой поэтики выделялись старшие по возрасту Валентин Резник и Сергей Паташов. Они приходили вместе и садились рядом. На Паташове почти всегда была офицерская военная форма. Он был самым настоящим полковником, но приходил в форме не специально, не для того, чтобы давить на нас авторитетом полковничьих погон. Просто, чтобы попасть после служебного рабочего дня в студию, ему некогда было заезжать домой и переодеваться в штатское. При этом он совсем не был тупым солдафоном. В уголках его глазах светились ум и ирония. Прошло какое-то время, и они с Валентином из противников превратились, если не в сторонников, то уж точно в сочувствующих тем, кого раньше решительно не принимали. Вообще происходила поразительная трансформация. Через год или чуть больше радикальные критики этой иной поэтики вдруг превращались в её пламенных адептов. Но поначалу приходилось с полемическим азартом отстаивать свои стихи и стихи своих товарищей от самых недобросовестных нападок. Нам ставили в упрёк амбивалентность, идеологическую неопределённость. Нас обвиняли в аполитичности, антинародности, чуждом западничестве, в отсутствии патриотизма, в дремучей непонятности и неоправданной сложности. В свою очередь мы не оставались в долгу, когда обсуждались стихи незамысловатых имитаторов традиционной поэтики или поэтики серебряного века. Слезливые оплакиватели отечественных берёзок или пламенные выразители агитпропа тоже не рассчитывали на наше снисхождение.
Но и между собой у нас не было комплиментарности. На обсуждение чьих-либо стихов назначали двух оппонентов. Обсуждавшиеся читали свои стихи, потом оппоненты выступали с развернутыми комментариями к ним, после чего могли высказаться все студийцы. Чтобы у оппонентов была возможность подготовиться, обсуждавшиеся должны были заблаговременно в печатном виде подготовить и передать им подборки своих стихотворений. Мне довольно часто приходилось быть оппонентом. И в первый раз, когда мне предстояло высказаться о стихах одного из моих товарищей, передо мной встала проблема, как разбирать стихи, не поддающиеся никакому рациональному объяснению. Тогда я решил, что надо писать не разбор, а эссе, что деконструкция предполагает не анализ, а реконструкцию. С тех пор у меня сложилась привычка готовить свои комментарии к стихам в виде небольших письменных эссе и зачитывать их на студии. Впоследствии они вошли в мою книгу «После и после».
Два первых эссе я написал на стихи Владимира Аристова и Ильи Кутика. Володя представил на обсуждение свою поэму «Бессмертие повседневное». Моё эссе о ней начиналось в высшей степени сомнительными комплиментами:
«Это ровная-ровная, очень ровная и очень красивая поэма, ведущая к энтропии – к тепловой смерти, к тому же хорошо обставленной. К смерти в античном храме с гладко отполированными алюминиевыми коринфскими колоннами, увитыми чопорным металлизированным плющом. Здесь всё подчинено необыкновенно гармоничной, изысканно украшенной скуке, возведён алтарь скуки, и она тлеет, «как пламень медлительный в вещи угасшей».
И чуть дальше:
«…сколько ни листай эту поэму, всё кажется, что читаешь на одной и той же странице».
Илья Кутик тоже выставил на обсуждение поэму, с названием в духе сентиментализма: «Ода на посещение Белосарайской косы, что на Азовском море». Я и здесь нашёл к чему придраться:
«…кому-то может оказаться лень напрягать свою память с тем же усилием, с каким это делает Илья Кутик и с каким это необходимо, чтобы увлечься его «Одой». Провокация обыденного сознания, которую эта «Ода» собой являет, слишком провокация, чтобы растормошить эту лень.
Ещё один недостаток этой вещи в том, что в ней, как в переполненном автобусе, происходит взаимное тисканье формы и содержания, то есть не достигнута пластичность, снимающая их противопоставление. Наталкиваешься на неприятные непопадания ударений: «толчками свОей бурой крови» или «на выдох, кОгда минет вдруг» и другие, тем более нелепые в вещи, решительно идущей на отрыв от общей массы писаний и демонстрирующей самостоятельность своего усилия и потенции. В подтверждение последнего я мог бы привести много красивых цитат, если бы не боялся попасть в тривиальную схему вежливости: поругал – похвали».
Это на долгие годы пролегло тоненькой трещиной в наших отношениях с Володей и Ильёй, которая так никогда до конца и не затянулась. Тем временем коллекция Кирилла Ковальджи пополнялась новыми именами. Так однажды на студии появилась Нина Искренко. Первое стихотворение, которое она тогда прочла:
«Говорил своей хохлатке
в голубом платке с получки
вдоль по Пироговке…».
Её работающая с примитивом поэтика не была мне близка. Эта прикольная карикатура на мещанство вызывала подозрение в подражании популярной песне Высоцкого: «Ой! Вань! Смотри какие клоуны!...». Но тогда я не стал этого говорить. На Нину набросились и без меня. Заниженная лексика её стихотворений входила в резкое противоречие с тем пафосным предназначением поэзии, представление о котором бытовало в массовом сознании. И тогда я нашёл нужным поддержать её, что не помешало мне впоследствии не раз безжалостно критиковать её стихи. Но между мной и Ниной это никогда не становилось проблемой. Мы слишком ценили друг друга. Нина тоже не оставалась в долгу, тоже не упускала случая скептически высказаться о моих стихах и прозе. Так как-то она заметила мне, что в моих стихах слишком часто стало появляться слово «Бог». Одно из двух её стихотворений с посвящением мне – «Аргументы и факты» – заканчивается так:
«Он ничего не понимает в этой жизни
И потому он абсолютно прав».
С резкого высказывания обо мне началась наша долгая дружба с Юрием Арабовым. На студию его привёл Алексей Парщиков. В тот раз у нас было чтение по кругу. Был на студии такой формат. Это когда читают все присутствующие один за другим по одному-двум стихотворениям. А когда все прочтут, любой по желанию может высказаться об услышанном. Такой формат был актуален, когда в студию приходило много новеньких. Чтение по кругу было способом познакомиться друг с другом. Когда очередь дошла до меня, я прочёл своё только недавно написанное стихотворение «В винительном падеже»:
«Когда мои пять чувств баюкает такси
и превращает в чаевые,
мне снится, что они пять сельдей иваси,
раскисшие и трупно-пищевые…»
После чтения в чреде высказывающихся поднялся со своего места и стал говорить Юра. Помимо прочих он заговорил о моём стихотворении. Не помню уже сейчас, что именно он сказал. Я слушал в пол-уха. На чтении присутствовала моя жена, что было чрезвычайной редкостью. Она никогда не любила стихов и это был едва ли ни единственный раз, когда она пришла со мной на студию. И потому, чтобы она не скучала, я не столько слушал выступающих, сколько был занят приглушённым трёпом с сидящими поблизости от нас нашими общими друзьями. Тогда я не знал, кто такой Юра, и не особо вслушивался. Но когда среди прочего Юра произнёс слово «графомания», меня словно обдало холодной водой. Светская развязность слетела с меня, как лист с куста. Я почувствовал себя униженным в присутствии жены. Кто-то бросился на мою защиту и стал горячо возражать. Но, как говорится, вечер был безнадёжно испорчен. Больше со мной на студию моя жена никогда не ходила. А какое-то время спустя состоялось обсуждение стихов Юры. На нём Юра читал:
«Ох, как же он спать мешал,
комарище, шприц тонкотелый!
Я правой бил, но он был левша.
Всю ночь по-державински, не спеша,
пускал меня в дело.»
В перерыве между чтением и выступлением оппонентов, когда мы обычно разминались, прогуливаясь по редакционному коридору, ко мне подошёл Алёша Парщиков, который тогда опекал Юру, и спросил, как мне его стихи. Стихи были замечательные и я коротко ответил: «Гениально!». Алёша очень оживился и предложил подвести Юру ко мне, чтоб я сказал ему это лично. Но я предпочёл предоставить Алёше самому передать это Юре. Так начало нашей с Юрой личной дружбы отодвинулось на несколько лет. Многие годы спустя я не раз припоминал ему, как он назвал меня графоманом. Он пытался оправдываться и даже отрицать.
Когда наступила очередь обсуждаться Александру Еременко, он сам предложил мне быть его оппонентом. Я с лёгкостью согласился. Мы дружили. Я хорошо знал его стихи, а он знал мои. Как-то в компании на кухне моей близкой знакомой, в прошлом бывшей даже крайне непродолжительное время моей женой, нас попросили почитать. И Саша стал читать по памяти в качестве своего моё стихотворение:
«Ребёнок в комнате, то мальчик он, то занавеска…».
Я подхватил эстафету и вслед за ним стал читать по памяти в качестве своего его стихотворение:
«Осыпается сложного леса пустая прозрачная схема…».
Но нас разоблачили, вычислив по нашим ухмылкам и заговорщицким перемигиваниям, что мы читаем стихи друг друга. Моё согласие быть оппонентом имело под собой практическую подоплёку. Так Саше не надо было заморачиваться и печатать для меня одного экземпляра своих стихотворений. Ведь я и так знал его стихи. Это сейчас кажется пустяком. А тогда далеко не у каждого была своя пишущая машинка. Но когда после студии мы ехали домой в троллейбусе, – мы жили практически напротив друг друга по разные стороны Петровского бульвара, только я на самом бульваре, а он в Колобовских переулках, – Саша доверительным тоном вдруг стал говорить мне, что начал писать «такие тонкие толстые стихи, которые ещё тоньше, чем тонкие». Это слегка удивило меня. Такая открытость была ему не свойственна. Он редко распространялся о своей поэтической кухне. Это должно было меня насторожить, но не насторожило. Через неделю на своём обсуждении он прочёл только эти неизвестные мне новые стихи, чем поставил меня в затруднительное положение:
«Я добрый, красивый, хороший
и мудрый, как будто змея,
Я женщину в небо подбросил –
и женщина стала моя».
Я не очень-то готов был их комментировать. К тому же они не показались мне «тоньше, чем тонкие», чем, например, его такие метафоричные стихи:
«В густых металлургических лесах,
где шел процесс созданья хлорофилла,
сорвался лист. Уж осень наступила
в густых металлургических лесах…»
Не помню, что я тогда говорил о его новых незнакомых мне стихах. Думаю, это было далеко не самым вдохновенным моим выступлением. Получалось, что он как будто меня предупредил, и это не было подставой, хотя конечно же было.
Обычно после студии мы выходили из редакции и, словно удерживаемые остаточной энергией общности, которой заряжались на занятиях, небольшой толпой шли пешком от «Маяковки» до «Пушкинской», где разбредались по линиям метро и наземного транспорта. Как-то раз у входа в наземный стеклянный вестибюль, на прощание Нина Искренко с тоской в голосе спросила, издадут ли когда-нибудь наконец наши стихи. Я искренне удивился. У меня не было никаких сомнений. Погоди, успокаивал я её, куда ты торопишься, всё ещё будет, всё издадут. Не знаю, что было причиной её нетерпения. Может какие-то смутные предчувствия. Ей оставалось жить чуть-чуть больше десяти лет.
Но если не всё, то многое успело состояться. До этого в течении года из номера в номер журнал «Литучеба» на задней странице своей обложки анонсировал публикацию «экспериментальных поэтов», то есть нас. Мы отнесли в редакцию свои стихи. Но сначала умер Брежнев, и публикация показалась редакции несвоевременной. Потом умер Андропов, потом Черненко. В «Литучебе» нас так и не напечатали. Но на седьмой год существования студии Кириллу Ковальджи всё-таки удалось пробить нашу коллективную публикацию в журнале «Юность». В специально созданной под это рубрике «Испытательный стенд», своим названием оправдывающей появление в печати такой далёкой от идеологических стандартов поэтики, были опубликованы 10 студийцев: Юрий Арабов, Нина Искренко, Алескей Парщиков, Владимир Друк, Александр Еременко, Иван Жданов, Юлия Немировская, Владимир Аристов, Евгений Бунимович и я – Марк Шатуновский. Одиннадцатым среди нас просочился Сергей Гандлевский, который к студии не имел никакого отношения. На наше недоумение, как среди нас оказался Гандлевский, Кирилл объяснял, что вынужден был уступить нажиму отдела поэзии, через который Гандлевского продавливал Юрий Ряшенцев. И что он согласился только лишь потому, что иначе публикация могла не состояться. Отдел поэзии мог бы её попросту зарубить. Ведь она была в зоне ответственности этого отдела.
Публикация вызвала невообразимый по нынешним временам резонанс. В редакции собрались мешки писем с откликами читателей. Буквально мешки. Это не гипербола. Их было несколько. Отдел критики, возглавляемый Кириллом, сделал потом большой материал по выдержкам из читательских писем. Сразу же на одном из курсов в ГИТИСе был поставлен спектакль по опубликованным в «Юности» нашим стихам. На генеральный прогон зачем-то пригласили Евгения Евтушенко, который церемониально всем нам пожимал руки. Потом ещё Евтушенко пришёл на дискуссионное заседание в малом зале ЦДРИ, посвящённое поэзии молодых, и стал говорить нечто патерналистское. Он видимо из самых лучших побуждений решил взять нас под своё крыло. Но не тут-то было. Ему язвительно стал отвечать Ерёменко, который ни под чьё крыло не собирался. Евтушенко попытался поставить его на место. Но тогда уже зал взорвался негодованием и свистом. Народу набилось под завязку. И Евтушенко обиженно ушёл, в бешенстве хлопнув за собой дверью. Но Ерёменко на этом не остановился. На следующий день он отослал Евтушенко несколько телеграмм типа тех, что в «Золотом телёнке» Остап Бендер посылал подпольному миллионеру Корейко: «Грузите апельсины бочками» и т.д. Обескураженный Евтушенко пожаловался Андрею Дементьеву, главному редактору «Юности», где помимо наших стихов только недавно была опубликована большая статья Ерёменко о современной поэзии «Двадцать лет в литературе». Дементьев вызвал его к себе.
После встречи с Дементьевым Ерёменко приехал ко мне домой и рассказал, как всё происходило. Саша, который отродясь не носил никаких шляп, специально одолжил у кого-то чиновничьего вида фетровую шляпу и явился в ней к Дементьеву в кабинет. Там он, как воспитанный человек, снял шляпу и положил на стол между собой и Дементьевым. Каждый раз, когда ему что-то говорил Дементьев, он пододвигал шляпу к себе, а перед тем, как отвечать Дементьеву, двигал шляпу в сторону Дементьева. Не знаю, что именно знаменовала собой эта передвигаемая шляпа, видимо какой-то демаркационный паритет. Дементьеву это должно было показаться по меньшей мере идиотичным. Уж не помню, чем закончилась эта беседа. Но никаких последствий она не имела. Разве что «шестидесятники» стали называть нас «восьмидерастами».
Той же зимой из Союза писателей Кириллу Ковальджи передали письмо на английском языке. Редактор американского журнала «Five Fingers» Джон Хай обращался в Союз с просьбой связать его с современными русскими поэтами с целью их публикации в Соединенных Штатах. И кто-то в Союзе посчитал, что мы лучше всего подходим для американского журнала. Я помню, что была зима, потому что после очередного занятия в студии, когда Кирилл передал нам это письмо, мы стояли кружком на морозце у входа в редакцию и обсуждали, что с этим письмом делать. Оно было на английском, которым владели далеко не все. Поэтому вслух его переводила Нина Искренко. Когда встал вопрос, кто ответит на это письмо какому-то неведомому далёкому и не вполне реальному Джону, не вызвался никто. Все думали только о том, как быстрей разойтись с мороза по домам. Тогда Нина взялась сделать это сама. И через некоторое время все мы оказались переведены на английский и изданы в этом журнале. А потом по приглашению Джона многие из нас побывали в Америке. И, наконец, сам Джон неоднократно приезжал в Москву и подолгу жил здесь, став нашим большим другом.
Кульминационным событием стал вечер в доме культуры фабрики «Дукат». Потому кульминационным, что чтение стихов больше уже никогда не собирало столько народа. Зал был набит битком, сидели в проходах. Перед входом тоже стояла большая толпа из тех, кому не хватило место внутри. Дом культуры не мог вместить всех желающих. Мне с десятилетней дочерью, которую я взял с собой, поскольку её не с кем было оставить, т.к. жена была на работе, пришлось буквально протискиваться сквозь не дающую никому пробиться вперёд плотную толпу, объясняя, что я один из выступающих. Среди слушателей в зале было много примечательных личностей и известных актёров. На наше чтение зал отвечал взрывными аплодисментами. Дочь запомнила это моё выступление на всю жизнь. Несколько лет назад она переслала мне всплывшие в интернете фотографии, где она сидит на этом вечере рядом со мной в зале и где я стою на сцене у микрофона. Не помню уже, почему во втором отделении лопнули софиты, и милиция стала выводить людей на улицу. Вечером того же дня о вечере в ДК «Дукат» сообщили «вражеские голоса». Нина зря волновалась. Книжки вышли у всех. Всех стали переводить на иностранные языки и публиковать в иностранных журналах.
Но сам формат «студии Ковальджи» уже начал себя изживать. Об этом можно было судить по чуткому, как барометр, Саше Ерёменко. Во время занятий он предпочитал держаться ближе к двери. Так удобней выходить на улицу курить. А я садился в центре аудитории за один из расставленных в форме каре письменных столов. Я бросил курить ещё во время срочной службы в армии. Как-то раз я увидел, как Саша, стоя в проёме двери, выманивает меня из аудитории какими-то загадочными знаками. Я вышел к нему. Он поманил меня за собой. Мы пошли по петляющему редакционному коридору в сторону туалета. Там за бачком унитаза у Саши была припрятана бутылка портвейна. Он достал её и спросил: «Будешь?». Не так чтоб я очень хотел, но отказываться тоже было глупо. Мы стали пить по очереди из горла. Я испытывал лёгкую досаду, что отвлёкся от обсуждения чьих-то стихов на это, в общем-то, не очень содержательное занятие. Саша заметил и спросил: «Тебе, что, там интересно? Тебе интересно, что говорит Кирилл?» Действительно, стихи, которые мы обсуждали, далеко не всегда были заслуживающими внимания, и Кирилл в своих высказываниях о чьих-либо стихах довольно часто повторялся. Но какие бы стихи мы ни обсуждали, блестящие, как у самого Саши, или посредственные, как у какого-нибудь проходного середнячка, это была поэтическая работа. И по-другому поэтическую работу делать просто нельзя. Только копаясь в чужих стихах, можно сделать что-то стоящее со своими. Теряя слух на чужие стихи, перестаешь слышать свои.
Потом мы как-то читали стихи втроём с Сашей Ерёменко и Сашей Волоховым. Чтение было на далёкой от центра Енисейской улице. Небольшой зальчик был полон. Собралось много значимых в литературном сообществе людей. Перед чтением Саша Ерёменко отвёл нас в стону и заговорщицким полушёпотом предложил: «Читаем по три стихотворения каждый, уходим и едем за пивом». Это казалось весёлым хулиганством. Мы согласились. Каждый прочёл по три стихотворения, и мы стали прощаться. Из зала донеслись недовольные реплики: «Читайте ещё!». «Мы специально приехали вас слушать», – вполне резонно возмутился сидевший в первом ряду Виктор Ерофеев. Тогда Саша Ерёменко снова отвёл нас в сторону и сказал: «Читаем ещё по одному стихотворению и уходим». Мы так и сделали. Так даже самим себе не давая отчёта, мы уступали тому, что стихи становились чем-то не таким уж важным для нас, чем-то несущественным, перестали восприниматься нами самими, как самодостаточное занятие. А читать стихи перед аудиторией становилось, если не чем-то пошлым, то уж точно банальным, требующим деконструкции уже самой этой практики.
Культура сдавала позиции. Она переставала быть тем, чем долгое время была, – чем-то оправдывающим человеческое существование. Люди ходили на довольно скромно оплачиваемую работу, каждый день проводили в мелких хлопотах, в поисках нужных продуктов, в стоянии в очередях. Но искупала всю эту мелочную обременительную суету возможность вечером сходить в театр, достать билеты на фестивальное кино, выстоять длинную очередь на редкую выставку из собраний западноевропейских музеев или на время от времени дозволяемую властями выставку отечественных авангардистов, попасть на концерт какой-нибудь отечественной или иностранной рок-группы, на вечер полузапрещённого барда, достать изданную малым тиражом книгу полузапрещённого автора или вовсе запрещённого, напечатанную в самиздате, и обсуждать всё это потом в компании с друзьями. Оправданием всей навязчивой беспросветной житейской возне была культура. Ради приобщения к ней жили. И вот теперь всем потихоньку надоедало оправдывать свою жизнь чем-то внеположенным их собственному существованию. Никто больше не хотел читать про жизнь в книгах. Все хотели, чтоб состоялась их собственная жизнь. Читать про жизнь становилось не интересно. То же самое со своей спецификой происходило на Западе. Только мы не знали этого. Но это сразу же становилось очевидным для каждого, кто попадал туда, как только распахнулись границы.
И поэты вдруг перестали чувствовать, что их стихи – это и есть главное в их жизни. Мои товарищи один за другим начали переключаться на какие-то другие занятия, которые стали казаться им более актуальными и востребованными. Саша Волохов как-то зазвал меня к себе домой. Там он отдал мне свои на отдельных листочках напечатанные стихи и сказал: «Делай с ними, что хочешь». Его рукоположили в священники и он словно собрался переселиться на другую планету. Хотя уезжал всего лишь в деревенскую церквушку под Талдомом в Московской области. Больше мы никогда не виделись. Сейчас через интернет я узнал, что он протоиерей в церкви в какой-то деревеньке в Домодедовском районе.
Щедро одарённый Сергей Строкань закончил Институт стран Азии и Африки и получил распределение в Индию. От такой возможности в СССР никто не отказывался. И он на несколько лет исчез из страны. И хотя не переставал писать, его надолго потеряли из виду.
Иван Жданов, которого раньше других приняли в Союз писателей, у которого первым вышел сборник стихотворений «Портрет» невообразимым сейчас стотысячным тиражом, тут же раскупленный и исчезнувший из продажи, постепенно переставал писать, уехал на постоянное место жительство в Крым и занялся фотографией.
Перестал писать Александр Ерёменко.
В Стэнфорд, в Америку, уехал Алёша Парщиков. Там его постигло разочарование. По-видимому, ему открылась вся бездна маргинализации культуры, которая шла на Западе опережающими темпами. Поэты уже никому не были интересны. У него случился кризис. Он ушёл из Стэнфорда и перебрался в Европу.
Юрий Арабов всё больше становился знаменитым в качестве киносценариста. Когда-то он пригласил некоторых из нас в Дом кино на просмотр тогда ещё первого снятого Александром Сокуровым по его сценарию фильма «Скорбное бесчувствие». Мы с Сашей Ерёменко сели рядом и по окончании фильма Саша меня спросил: «Тебе понравилось?». Я пожал плечами: «А тебе?». «Нет, не то», – резюмировал Саша. Потом я прочёл не один сценарий, написанный Юрой, по которым Сокуров снимал свои фильмы. И сценарии мне всегда нравились больше, чем фильмы, которые по ним были сняты. Сценарии Юрия Арабова удостоились множества наград и призов. И, наконец, Юра получил Пальмовую ветвь Каннского кинофестиваля за лучший киносценарий для фильма о Гитлере «Молох». Снявший этот фильм Сокуров не получил ничего. Своим многочисленным интервьюерам Юра не уставал постоянно твердить, что прежде всего он поэт, а уж потом киносценарист. Но их это мало интересовало. И он в конце концов перестал.
Евгений Бунимович, и без того непрерывно учительствовавший в средней школе, стал депутатом Мосгордумы.
Умерла Нина Искренко.
В прежнем составе студия Ковальджи прекратила своё существование.
В середине 90-х мы обменяли свою квартиру в Ясенево на квартиру в Малом Саввинском переулке. Это было возвращением в центр после нашего принудительного выселения с Петровского бульвара. Мы сделали в ней капитальный ремонт и на свой 41-й день рождения я решил позвать всех друзей. День рождения проходил в формате фуршета. Всех друзей мы не могли бы усадить ни за один стол, вмещающийся в типовою советскую квартиру. И тогда в разговоре Кирилл рассказал мне, что снова ведёт студию, куда ходят молодые поэты следующего после нас поколения. Я испытал лёгкий приступ ревности и ностальгии. И Кирилл предложил мне прийти на студию. Я позвал с собой Юру Арабова. Студия собиралась на Большой Никитской, в одном из помещений Московского союза писателей, который ещё влачил своё летаргическое существование. Она была уже не такой многочисленной, как наша. Но там были такие знаковые фигуры, как Дмитрий Кузьмин, которого я помнил ещё мальчиком на прежней студии, во время обсуждений старательно формулирующим свои комментарии, тогда не знакомые мне Дмитрий Воденников, Наталья Черных, Борис Рыжий, там я снова встретил исчезнувшего на время из Москвы Сергея Строканя. Он был студийцем старого состава. Вернувшись из длительной заграничной командировки, он хотел наверстать упущенное, возвратиться в уже не существующую студийную реальность. Как и мы с Юрой, он испытывал потребность в регулярно действующей поэтической площадке. Мы с Юрой с энтузиазмом решили вписаться в новую студию и взялись быть оппонентами на обсуждении стихов Дмитрия Воденникова. Как это было принято на старой студии, мы не пожалели его. Как и на старой студии, я прочитал своё специально написанное эссе о его стихах. Потом развёрнуто и непредвзято высказался о них Юра. В ответ мы не ожидали ничего, кроме признательности за проделанную работу. Каково же было наше удивление, когда жёсткость наших комментариев не нашла одобрения ни только у самого Воденникова, но и у остальных студийцев. Наталья Черных, чем-то напоминавшая мне умершую Нину Искренко, пристыдила нас за нашу безжалостность. Мы почувствовали, что не были услышаны. Следующему за нами поколению не нужна была наша бескомпромиссность. И мы больше там не появлялись.
Но уже в начале нулевых во Французском посольстве на Якиманке, на вручении какой-то французской правительственной награды Евгению Бунимовичу, на фуршете после церемонии, мы разговорились с Кириллом Ковальджи и он сказал мне, что снова ведёт студию, на это раз на проспекте Мира, в фонде Филатова, бывшего помощника президента Ельцина. И позвал меня прийти. Я поинтересовался, кто же теперь ходит в его студию. Кирилл ответил, что совсем молодые. И когда я пришёл туда, я впервые увидел там тех, кто сегодня активно участвует в поэтическом процессе: совсем юную Наталью Полякову, сейчас главного редактора едва ли не самого влиятельного интернет журнала «Лиterraтура», Александра Переврзина, главного редактора издательства «Воймега», а ещё Евгению Вежлян, Елену Дорогавцеву, Анну Аркатову и молоденького с высоколобой головой на тонкой шее Евгения Никитина. Там я снова встретил сильно постаревшего Валентина Резника, уже одного, без умершего к тому времени Сергея Паташова. Я снова стал писать и зачитывал вслух свои никого не щадящие эссе, и Валентин уже не был моим антагонистом, а, наоборот, отзывался о моих стихах и моей критике с видимым почтением. После студии в хорошую погоду мы совершали с ним длительные прогулки до Цветного бульвара, где прощались у входа метро. Оказалось, нам есть о чём говорить, хотя никогда прежде мы с ним подолгу не разговаривали.
Эта студия получила неожиданное развитие. Как-то Кирилл позвонил мне и позвал на какое-то организационное собрание в галерею «Stella Art Foundation» на Малой Никитской. Оказалось, что директор фонда Александр Рытов и сотрудник галереи – тот самый тонкошеий Женя Никитин – предложили Кириллу проводить в галерее поэтические вечера. Фонд принимал на себя обязательство по организационной и информационной поддержке. От Кирилла требовалось только почётное председательство.
Мы пришли к чопорным дверям галереи, где на входе нас встречала охрана. Стали тщательней обычного вытирать подошвы, прежде чем ступить на надраенный паркет. Нам предложили раздеться. Это было непривычно. Обычно поэтические сборища проходили в обшарпанных или безликих помещениях редакций или библиотек. В уютной зале для нас был накрыт стол с маленькими закусками, белым и красным вином. На безупречных белых стенах была развешена очередная сменная экспозиция, декларирующая свою не оскорбляющую вкуса изощрённость. Это была новая реальность. В ней была своя привлекательность. Страна выбиралась из нищеты 90-х. И поэтические вечера в галерее скоро стали довольно многолюдными. Они проходили в формате старой студии. Как и на старой студии, на них читались и обсуждались стихи. Я снова зачитывал свои эссе. В некотором роде поэтические вечера в галерее «Stella Art Foundation» стали возрождением старой студии. В них смешались старые и молодые – Игорь Караулов, Алексей Королёв, Геннадий Каневский, Андрей Родионов, Всеволод Емелин, Дмитрий Кузьмин, Данила Давыдов, Вадим Месяц, и довольно поздно появившийся на столичном поэтическом горизонте наш сверстник Андрей Тавров, а ещё пишущий поэтизированную прозу Александр Давыдов – сын умершего поэта Давида Самойлова, новый протеже Алексея Парщикова из Питера - Дмитрий Голынко. Из старых студийцев сюда приходили те, кто ещё продолжал участвовать в литпроцессе – Юрий Арабов, Евгений Бунимович, Владимир Аристов, Александр Самарцев, наезжавший из Крыма Иван Жданов. Приезжал из Штатов читать стихи Джон Хай.
Здесь мы устроили последний провокационный вечер Александра Ерёменко. К тому времени у него появилась совсем молоденькая жена. Она писали довольно плохие стихи. Занимавшийся какой-то мелкой издательской деятельностью и спавший с женой практически на типографском оборудовании в своей маленькой коммунальной квартирке, Саша сам набрал и издал её книгу. Мне хотелось устроить его выступление. Он давно не читал и по нему соскучились. Но он отнекивался. Он уже не писал и ему не хотелось читать свои старые стихи. Тогда я предложил ему под соусом его вечера устроить чтение его жены. Понятно было, что на Сашу соберётся много народа. И это будет удобный случай представить её пишущей публике. Сашу это подкупило, и он согласился. Народа собралось действительно много. Кирилл Ковальджи в тот вечер отсутствовал, и вести Сашино выступление пришлось мне. Я объявил собравшимся, что сначала будет читать его жена, у которой только что вышла книга, издателем и составителем которой является Саша. Её довольно охотно поприветствовали и собрались слушать. Она начала долго и довольно занудливо читать, сбиваясь от волнения. Ко мне подошёл Володя Аристов и возмущённо спросил, почему я допустил чтение таких слабых стихов. Я объяснил, что иначе Сашу вытащить на чтение своих стихов было нельзя. Наконец стали возмущаться вслух остальные присутствующие. Тогда я объявил Сашу. Но Саша, ко всеобщему разочарованию, тоже читал невыразительно и сбивчиво хорошо известные всем стихи. Он уже не помнил своих стихов.
Александр Рытов и Евгений Никитин не ограничились организацией вечеров. Вскоре они затеяли издательскую деятельность. Среди изданных ими книг для меня особенно дорога последняя прижизненная книга Алексея Парщикова «Землетрясение в бухте Цэ», куда вошли его новые и старые стихи. А потом мы получили приглашение участвовать в 53-м Венецианском биеннале. Это целиком и полностью было заслугой Александра Рытова. Галерея «Stella Art Foundation» регулярно участвовала в биеннале. И Саше Рытову пришла в голову идея устроить поэтические чтения на его открытии, которое в течении первой недели проходит только для прессы и галеристов, прежде чем двери распахиваются для широкой публики. И когда в Москву приезжали комиссары биеннале, он затащил их на наш очередной вечер, где мы познакомились и получили приглашение приехать в Венецию. Пришлось решать множество финансовых вопросов. Болевший уже к тому времени Алексей Парщиков рвался из Берлина, где он тогда жил, участвовать вместе с нами в биеннале. Но за несколько месяцев до биеннале, его не стало. Это было не единственным достойным сожаления событием. Тогда мы совершили один чудовищный поступок. Мы не взяли с собой в Венецию Кирилла Ковальджи. Нам предстояло читать на улице в зазывном стиле русские стихи для иностранцев, и мы с Женей Бунимовичем решили, что пожилой уже Кирилл будет в таком формате неуместен. И конечно же Кирилла это обидело.
Чтения в Венеции прошли весьма энергично и успешно. Послушать нас, ни слова не понимая в наших стихах, собиралось достаточно много посетителей. После чтений мы гуляли по Венеции с толстенными каталогами биеннале под мышками, в которых были наши имена, вечерами сидели в венецианских ресторанчиках и строили дальнейшие масштабные планы чтений в Москве. Но по возвращении в Москву наши вечера в галерее «Stella Art Foundation» неожиданно прекратились. Женю Никитина уволили. И вместо нас поэтические вечера стал организовывать Лев Рубинштейн, который вместе с нами поехал в Венецию. У него были свои отношения с владелицей галереи Стеллой Кесаевой, до этого относившийся к нам с вежливым безразличием. Закрыть наши вечера и пригласить на наше место Рубинштейна – это была её инициатива. Саша Рытов был бессилен этому воспрепятствовать. Надо сказать, организованные Лёвой Рубинштейном вечера просуществовали недолго. Они не пользовались большой популярностью.
За несколько лет до этого Кирилл Ковальджи позвонил мне и попросил написать эссе о его книге «Обратный отсчёт» для НЛО. В этой книге, в частности, он пишет о себе:
«…моя жизнь состоялась без особого натиска с моей стороны – я вроде бы шел, куда хотел, но и кто-то вёл меня. И те, которые мне сопутствовали, никогда об этом не жалели. И, напротив, я часто замечал, что люди, причинившие мне зло, бывали наказаны судьбой (мне утверждать это страшновато, – вполне возможно, что речь идет лишь о совпадениях)…»
По всей видимости одним из таких «совпадений» было прекращение чтений в галерее «Stella Art Foundation» в их апогее. Это было расплатой за наше предательство, когда мы не взяли его с собой в Венецию.
Кирилл не раз говорил мне с ироничным и, как мне кажется, всё понимающим упрёком, что я охотно говорю о стихах других, но никогда не высказываюсь о его. Действительно, я не считал его стихи достаточно значимыми и не хотел его зря расстраивать. Мне представлялось это необязательным и ненужным. Я не видел в этом никакого смыла. Он ведь не был нашим сверстником. И ему уже было не измениться, хоть наша поэтика и меняла его стихи. Но Кириллу, по всей видимости, настолько импонировали мои эссе, что он буквально настоял, чтоб я написал о его книге. В книге «Обратный отсчёт» он собрал свои прозу и стихи. Сохраняя верность принципу не обсуждать его стихи, в эссе для НЛО я написал только о прозе. Кирилл позвонил мне и весьма логично заметил, что эссе ему нравится, но там ничего нет о стихах, а книга наполовину состоит из стихов. Тогда я нашёл в книге цитату, где он сам довольно здраво оценивает свои стихи, и вставил в виде цитаты в эссе. Но от себя о его стихах так ничего и не написал. В конце концов Кирилл смирился с этим. В таком виде эссе и было опубликовано в НЛО.
В одну из наших последних с ним встреч на кухне у Натальи Поляковой, которая наготовила всяких угощений и пригласила только нас двоих, Кирилл, как бы подводя итоги, сказал между прочим, что самым значительным поэтом нашего времени остаётся Иосиф Бродский. И я услышал в этом ядовитую ответку на моё нежелание замечать его стихи. Мол, мои стихи и стихи моих товарищей тоже не затмили стихов его сверстника Иосифа Бродского. Так к концу жизни коллекционера разочаровала его коллекция.
Где-то в начале 2000-х, после церемонии вручения очередной премии «Дебют», мы спускались по лестнице с Дмитрием Кузьминым. Его покоробила стилистика церемонии, отдававшая смесью коррупционного шика и литературы. На сцене ухоженные сексапильные модельные дивы, за спинами которых маячили невидимые фигуры их папиков, с высоты своих заоблачных каблуков вручали премии в не особо пухлых конвертах бедно одетым и сутулящимся от закомплексованности поэтам. «На эти же средства всё это можно было бы сделать тоньше», – сокрушался Кузьмин. Я, как мог, старался оправдать организовавшего эту феерию Виталия Пуханова. Ведь он делал это из лучших побуждений. Исходя из имеющихся возможностей, которыми наделили его спонсоры и окружающая нас всех действительность, он пытался поднять престиж поэзии, т.е. престиж того, чего уже было не поднять никакими силами. «Когда-то я думал, что поэтический процесс будете определять вы», – сказал Кузьмин. Конечно же он имел в виду не меня лично, а генерацию поэтов, к которой я принадлежал. Но ведь для нас весь смысл был в том, чтобы больше уже никто ничего за других не определял. Нас тошнило от политической конъюнктуры, прописных истин, идеологического пафоса, пробивного делячества. Нас влекло туда, где это было жалким и ненужным. Но весь остальной мир продолжал оставаться на месте.скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
543
Опубликовано 23 сен 2020

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ