facebook ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 187 октябрь 2021 г.
» » Марина Гарбер. ИЗБРАННЫЕ ЗАПИСИ В ФБ

Марина Гарбер. ИЗБРАННЫЕ ЗАПИСИ В ФБ

Редактор: Иван Гобзев




11 МАЯ, 2014 (отрывки)

Моя соседка, мадам Жерби, умирала мучительно и долго. Когда после работы я заходила ее проведать, она сидела, уперев ноги в расстеленное на полу полотенце, куда из раздутых, словно надувные кегли, икр, из десятков невидимых дырочек сочилась вода. Она говорила: «Много на свете горя, но своя боль – больнее всего…». Как же Вы правы, мадам Жерби!

Когда-то у меня была собака, которую я водила в собачью школу, где ее обучали примерному собачьему поведению: «к ноге», «сидеть», «лежать» и прочие важные для собачьей жизни команды. Собака быстро и радостно постигала эту нехитрую науку подчинения, но диплома выпускницы собачьей академии так и не удостоилась. Дело в том, что, послушная и добрая по натуре, она мигом забывала всё только что выученное и тщательно отрепетированное, как только ее отпускали с поводка: она не откликалась даже на собственное имя и лишь хотела бежать, куда глаза глядят.

Русскому жаль русского, украинцу – украинца, еврею – еврея, папуасу – папуаса… Добрые и отзывчивые люди, подобно моей собаке, в какой-то момент вседозволенности забывают о никчемных человеческих ценностях, еще вчера казавшихся непоколебимыми. Иной контекст – иные ценности.
---

Нам кажется, что «нашим» всегда больнее, потому что боль «наших» – это «наша» боль и мы ее почти физически ощущаем. Нам не стоит никаких усилий почувствовать то, что чувствовали «наши», потому что «наши» – это мы сами. Такова биология, и с ней трудно спорить, так же как трудно требовать от матери любить чужих детей не меньше своих. Горе другого – неуютно как пальто с чужого плеча. Его можно брезгливо сбросить и презрительно пнуть ногой.
---

«Наша» правда – истина в последней инстанции. «Наше» мировоззрение очищено от шелухи. «Наши» ценности непоколебимы. «Наше» мироощущение верно, потому что оно «наше». Собственно поэтому цитаты из классиков (одни и те же, одни и те же цитаты), щедро приводимые на страницах ФБ обеими сторонами, каждый раз попадают в десятку, снова и снова доказывая «нашу» – «а не их!» – правоту. И для доказательства – еще и еще – сгодится все.
---

Мадам Жерби! Я оказалась самой обыкновенной наивной дурой. Какие сексуальные меньшинства, по которым плачут психушки? Какие сироты-инвалиды, подыхающие в детских домах? Какие политзаключенные, с их никому не нужной свободой? Какие, к черту, северные корейцы в концлагерях? Какой геноцид армян, который еще нужно доказать? Какие сирийцы, тысячами задыхающиеся в дыму? Эти существа настолько далеки от «нас» и «нашего», что, по большому счету, являются не более чем абстракциями…


20 ОКТЯБРЯ, 2014 (отрывки)

Мама не хотела уезжать, и моему отцу потребовалось ровно девять лет, чтобы, наконец, уговорить ее. Когда-то я так описала ее в день нашего отъезда: «Она похожа на девочку, послушно следующую за взрослыми, не задумывающуюся об относительности их правоты; долго смотрит в дверной проем, в то освободившееся пространство, которое до сих пор называлось домом: как неосторожно, как небрежно талантливо прожита жизнь! Я захлопываю дверь. За дверью остается еще живая память вещей – их о нас, наша о них, но и она, обтекаемая негреющей, сквозняковой пустотой, полым вакуумом человеческого отсутствия, вскоре остывает. Мне страшно уезжать, но мой – веселый страх молодости: щекочущие крылья бабочки в животе». Вот об этих остывших вещах и пойдет речь в этом «фейсбучном» сочинении на вольную тему.

То был 1989 год, а еще девять лет спустя, в зеркальном 98-ом мой будущий муж, итальянец по происхождению, приехал знакомиться с моими родителями. Лейтенант итальянской армии, он, как и мой отец, считал, что «армия воспитывает мужчину». Помнится, я подшучивала над своим женихом, мол, эти желтые нашейные платочки – как трогательно и элегантно – этот уютный бар-эспрессо на территории гарнизона, эти четыре отпуска за время двухгодичной службы, эти крахмальные простыни… «Да с такой подготовкой вы любую войну проиграете! Боже, храни Италию!» – смеялась я. Папа, расскажи-ка ему про то, как однажды в октябре вам пришлось вручную стирать летнюю форму (зимняя была еще не положена по уставу) и, кое-как отжав, мокрую натягивать на тело и идти смотреть положенное в тот вечер кино под открытым небом; расскажи про «штрафную», куда тебе довелось отвозить двух провинившихся новобранцев, в новогоднюю ночь ощипавших и зажаривших офицерскую курицу: в «штрафной» не разрешалось стоять – никогда, нужно было постоянно бежать, даже не сходя с места, с неподъемным и ненужным мешком за плечами (любители курицы, помнится, получили год такого бесконечного бега); расскажи, как другим, менее провинившимся, приходилось чистить унитазы собственной зубной щеткой; или о том, как красили в изумрудный траву, готовясь к приезду важного генерала; или… Мой отец тихо посмеивался в усы, так как не считал ничего из вышеупомянутого чем-то из ряда вон, напротив, он и по сей день называет армию необходимой каждому мужчине «школой жизни», да и настоящие уроки в армии тоже, безусловно, были… И тут неожиданно моя – не хотевшая никуда уезжать – мама мягко осекла меня: «Неужели ты считаешь, что для того, чтобы сделать человека сильнее, его необходимо унизить, сломать, опустить?..»

Речь, конечно, не об армейских, а жизненных испытаниях, об условиях, в которых глина обретает форму, о тех руках, нежных или грубых, которые вращают гончарный круг, вылепливая из бесформенного сырья нечто либо изящное, либо топорное. Я смотрю на своего итальянского лейтенанта, одного из самых благородных людей, с которыми свела меня жизнь, и думаю: а нужны ли были эти испытания? Как удалось, например, ему стать таким без всего этого – без дыры в подошве кем-то до тебя хорошо разношенных сапог, хлюпающих по желтому февральскому снегу, без жареного лука, заправленного кислой томатной пастой в качестве основного блюда к ужину, без по-зимнему обветренного, столь знакомого признания «у всех лотков облизываю губы», без поиска недостающей копейки для покупки четвертинки черного каравая и, главное, без высокомерных продавщиц с передержанным перманентом и небесно-голубыми тенями на веках?.. Только не стоит говорить о пресловутом мещанстве: голодавший в Париже Борис Поплавский в свое время ясно высказался о пошлом и лицемерном пренебрежении материальным. А материальное и духовное, хотим мы того или нет, связано сотней трудно рвущихся ниточек. […] Поэтому повторюсь, если вы не Франциск Ассизский, и располагаете платяным шкафом, и в шкафу на полке лежит не одно, а несколько холщовых рубищ, не кривите душой, не отметайте материальное.

Сама по себе бедность, разумеется, не порок. Более того, она может означить собой стимул, толчок к внутреннему росту и развитию. Но когда этого не происходит, бедность в сочетании с духовной нищетой становится страшной силой, так как порождают чувство неполноценности, зависть и злобу, направленную не только на «богатых», но и – пусть косвенно – таких же нищих. Было бы чувство, а чему завидовать всегда найдется: цвету глаз, физической силе, природному уму, хватке и смекалке, простому везению, месту у окна, наконец.

Однажды моя бывшая сокурсница рассказала мне о поразившей ее фразе, услышанной в переполненном вагоне столичного метро. Ее громко повторяла молодая мать, вместе с малолетней дочерью пробиравшаяся к выходу и громко наставлявшая девочку: «Работай локтями! Работай локтями!». Я понимаю, что иначе они пропустили бы остановку, потому что далеко не каждого пассажира этого вагона с детства учили уступать, терпеливо ждать, не наступать на ноги, не дышать в затылок и, главное, никогда, ни при каких обстоятельствах не «работать локтями».

[…] Недавно один достаточно популярный поэт и критик на реплику о достоинстве и чести ответил мне искренним, хоть и не лишенным сарказма недоумением: «Честь и достоинство? А это из какой эпохи?». И ведь прав «коллега», мы живем в разных эпохах. Я и сама, думая о весьма узком круге людей, для которых эти слова еще наделены каким-то смыслом, задаюсь вопросом: с какой такой люстры вас угораздило свалиться? Этих немногочисленных «старомодных» людей «прогрессивные» современники презирают, считая либо позерами, либо слабаками, либо глупцами.

Я скорее принимаю, чем понимаю разницу в мировоззрениях, в трактовках понятий справедливости, добра, патриотизма и прочих (не)сложных вещей, вызвавших в последнее время столько споров. Принимаю идею о превосходстве «общего» над «индивидуальным» или, в зависимости от взглядов, наоборот. Понимаю, когда, глядя на фотографию непролазных трущоб, весьма отдаленно напоминающих городские улицы – с покосившимися домами, грозящими рухнуть на припаркованные под окнами ветхие авто, с придорожным мусором, полощущемся в черной хляби, в бурном смешении дождя и земли вместо проезжей части – говорят: «Это мой город. Я люблю его, и мне больно на это смотреть». Но я не понимаю, когда говорят: мне, друзья, всё это «в кайф», пусть хоть всё потонет, всё рухнет, зато ни один Наполеон не пройдет. Вот так, в пику латышам и прочим французам… И главное, я не понимаю, почему последнее называется любовью к своему народу? Почему любимые люди должны быть принесены в жертву иллюзорному захватчику? Почему народ непременно «всё стерпит ради общего дела» – и нищету, и хамство, и попрание отживших понятий чести и достоинства, и эти улицы, по которым если кто и проедет, то, не приведи Господь, исключительно на танке? И ради какого именно «общего дела» всё это терпится, кроме испытания этого самого народа, тоже не понимаю. И не пойму, не объясняйте. Лицемерие? Самооправдание? Бессилие? Наивность? Гордыня? Скорее всего, последнее… Что угодно, только не любовь.

Ведь долгожданный фантасмагорический Наполеон может никогда не явиться, а этим якобы л ю б и м ы м людям жить здесь.


8 ОКТЯБРЯ, 2015

Сегодняшняя сценка в русском магазине.
Прелюдия. Только зашли в магазин, детям, как обычно, срочно понадобилось в туалет. Добродушная хозяйка направила нас в русское кафе через дорогу, где мы, кстати, потом очень вкусно пообедали: «Видите, написано “Русская кухня”, – во-о-н там? Вы хоть по-русски читать умеете?». Минут через десять вернулись в магазин.
– А почему книга Пелевина так дорого стоит? Классики по десятке, а Пелевин почти тридцать евро?
– Так он дорого свое творчество ценит! И мы ценим! Вот приезжал недавно.
– Кто, Пелевин? В Люксембург?
– Ну да, недели две назад.
– Ничего об этом не слышала, странно. И где же он выступал?
– В Российском посольстве выступал.
– Две недели назад?
– Ну, примерно.
– Может, еще зимой приезжал?
– Ну, может, я не помню точно.
– И не Пелевин, а Прилепин?
Выражение ужаса на лице:
– Да, точно, зимой, Прилепин… А чего же этот тут у меня стоит? Да еще так дорого?..


30 АПРЕЛЯ, 2017

Много лет назад, когда я училась в Италии, поехали мы с будущим мужем, тоже студентом, на каникулы в Грецию, на остров Корфу (я неожиданно получила небольшой поощрительный грант за хорошие оценки). Места там красивые, но отпуск не задался, так как мы постоянно ссорились и большую часть времени не разговаривали (да, у него скверный характер, а у меня, само собой, золотой). Мы ежедневно отправлялись на всевозможные экскурсии или объезжали местные деревеньки на мопеде, при этом, упорно не разговаривая, то есть, сводя общение к минимуму. На одной из водных экскурсий, обуреваемая праведным гневом, уж не помню, чем вызванным, по предложению команды экскурсионного корабля проплыть до морского грота неподалёку, я смело спрыгнула за борт и поплыла. Так как мой жених знал, что плавать я практически не умею, ему пришлось прыгать следом. Греческие рыбаки да два не разговаривающих идиота – больше никто прыгнуть не рискнул. Оказалось, что в грот заплыть было легко, а вот выплыть немного сложнее: нужно было глубоко нырнуть, проплыть под каменной глыбой и в нужный момент вынырнуть. Что я, видимо, все ещё подогреваемая гневом (или вином, которое греки в солнцепёк подавали в обед), и сделала. А будущий муж не рассчитал и попытался вынырнуть раньше времени, сильно ударился головой и нахлебался морской воды. Тем временем греки, не оборачиваясь, уплыли в сторону корабля. Держась за какой-то камень, я дождалась, пока жених откашлялся, и мы поплыли назад, почти рука об руку. Доплыли, наконец, помирившись. Но это присказка.

Последний день был лучшим за всю неделю отпуска. Вода тёплая, прозрачная – дно видать. Подобрев и войдя в роль русалочки, я присела на огромный камень у берега. Когда же встала, то поняла, что сидеть на камне не следовало: часть тела, предназначенная для сидения, была покрыта огромными красными волдырями. Спелая, пышная гроздь красного винограда – самая точная метафора для этого зрелища.

В этот же день мы отплывали обратно в Италию. Места у нас были сидячие, в общем секторе, путешествие долгим, а сидеть я, как персонаж Этуша из известной комедии, не могла. К тому же шёл чемпионат Европы по футболу и пассажиры итальянско-греческого происхождения беспрестанно кричали, вскакивали и толкались. Пытка, одним словом. Примерно через час у меня поднялась температура. Жених отправился на поиски врача и вскоре вернулся обнадеженный.

Меня провели в полутёмную каюту без окон, сплошь заставленную какими-то коробками. В углу белела узкая кушетка. Зашёл врач, невысокий, чернобородый, в медицинском халате. Подробно расспросил и, выслушав, предложил перекурить перед тем, как начать осмотр. По всему было видно, что доктор волновался. Во время неторопливого перекура он причитал: «Что же это может быть с Вашей попой-то? Может, медуза обожгла? Мою дочку как-то в ногу ужалила медуза, было очень больно...». Я молча курила, слушала и думала, какие все-таки необычные врачи в Греции...

«Ну что ж, приступим?» – собравшись духом, спросил доктор. Я кое-как стянула джинсы и легла на кушетку. При виде виноградной грозди, доктор ахнул (нужно заметить, что не столь от формы, сколь от содержания). Снова запричитал, закопошился, начал нервно перебирать какие-то коробочки с тюбиками, вчитываясь, что к чему, пока не нашёл то, что ему показалось в данном случае применимым. Он долго и, нужно сказать, осторожно, почти нежно, будто дочери в ногу, втирал найденную мазь в больное место. Жжение нарастало, как и моя нервозность, вызванная неуверенными движениями врача: я чувствовала, как дрожали его руки.

Наконец, я поднялась и – пока с трудом натягивала джинсы – доктор залепетал извиняющимся голосом: «Ваш жених так волновался, так был обеспокоен, так просил о помощи, что я не смог ему отказать. Ведь у меня самый богатый опыт в команде, а врача в штате нет...». «Как нет?» – прошептала я, быстро застегиваясь, – «А Вы, простите, кто собственно?» Тут грек тряхнул бородой, вытянулся и торжественно произнёс: «Я – капитан этого корабля!»


4 СЕНТЯБРЯ, 2017

Давным-давно, ещё до детей, мы с мужем жили на последнем этаже двадцатидвухэтажного дома в пригороде Чикаго. Во внутреннем дворике этого высотного здания был бассейн и небольшой уютный пятачок со столами, стульями и мангалом для жильцов. Как-то в июльский вечер, приготовив мясо и откупорив бутылку вина, мы тихо ужинали в этом дворике. Было пусто, неподалёку от нас сидела ещё одна семейная пара. Мужчина что-то говорил, женщина молчала.  Видимо, в поисках собеседника, услышав итальянскую речь, разговорчивый мужчина решил заговорить с нами, поинтересовавшись, откуда мы. Муж ответил, что из Италии. «То-то, я погляжу, лица у вас чистые, красивые, европейские. Сразу породу видать!» – попытался сделать нам комплимент сосед, и тут же продолжил: «Не то что эти американские дебилы! Сам-то я родом из Болгарии, но живу здесь давно, и все эти годы меня тошнит от этих американских жлобов». Не обращая внимания на наше молчание (мы продолжали жевать, уже не поворачиваясь), не в силах побороть желание выговорить наболевшее, сосед продолжал: «И эти чёрные, черт бы их побрал! Но главное, кругом евреи! Куда ни плюнь, евреи! Сколько их ни трави... Вон, Гитлер, и живьём их закапывал, и на мыло пускал, а они, суки, живучее, чем собаки...».

Стоит ли говорить, что на первом же предложении этого монолога жевать мы перестали. Я смотрела на мужа, схватив его за рукав, потому как, зная его темперамент, боялась, что он сейчас взорвется, мол, как вы смеете, у меня жена еврейка, ну и так далее, как полагается поступать порядочному человеку.

Удержать его мне не удалось. Вскочив, он опрокинул железное кресло, схватил точно такое же, стоявшее рядом, и швырнул в сторону говорившего с криком «bastardo!». Не внимая моим просьбам не реагировать, он бросился к насмерть перепуганному болгарину и в считанные секунды уже держал несчастного соседа за грудки, слегка приподнимая в воздухе.

И пока человечишко беспомощно барахтался, мой муж, напрочь забывший, как про оставшийся от бабушки католический крестик, открыто качавшийся на его шее, так и об обоих дедах, состоявших при Муссолини в Partito Nazionale Fascista (один из которых, правда, добровольно вышел из партии ещё задолго до падения Дуче), приблизившись к лицу антисемита так, что их носы почти соприкасались, орал, как умеют орать только бывшие лейтенанты итальянской артиллерии: «Посмотри на мое лицо, мерзавец! На мое "чистое и красивое европейское" лицо! Ты хорошо рассмотрел? Я еврей! Ты слышишь? Я еврей!». Дальше шло непереводимое с итальянского.

Тогда я поняла, почему за семь лет до этого инцидента, во время фильма Бениньи «La vita è bella», я не удержалась и расплакалась на том эпизоде, когда жена главного героя, католичка, добровольно следует за мужем и сыном в концлагерь, твёрдо заявив: «Я еврейка!».

Точнее, я поняла это нескольким позже, а тогда насилу отодрала взбешённого мужа от несчастного соседа, пока жена последнего судорожно звонила, как выяснилось, сыну, чтобы тот бежал спасать отца.

17 ОКТЯБРЯ, 2019 (отрывки)

Я жила в самом сердце Европы, когда на экраны вышел нашумевший французский фильм «Невероятная судьба Амели Пулен». В то время я преподавала английский служащим банков и компаний разных отраслей. Занятия были по большей части групповыми, а мои студенты — людьми всех возрастов и европейских национальностей. Обсуждение фильма во время уроков обычно затевали французы, переполненные гордостью родным кинематографом, подарившим миру очередной, согревающий циничную душу современника шедевр. Подавляющее большинство моих учеников восторженно отзывалось о фильме: «Фильм о добре! Фильм о простой девушке, о хорошем и отзывчивом человеке! Фильм о любви, о красоте, которая везде! Фильм о волшебном, неподражаемом, самом красивом городе на земле, Париже! Фильм хорошего настроения, наконец!». В аудиториях находились и такие, которым фильм категорически не нравился, но обьяснить причину этого отторжения почему-то никто толком не мог (раздражает эта выскочка, и всё тут), да и восторженное большинство не оставляло и щели, в которую мог бы протиснуться противящийся добру и красоте скептик. Наслушавшись восторгов, я, наконец, тоже решила сходить в кино — за хорошим настроением. Выйдя из кинотеатра, я мысленно добавила «Амели» (фильм об эгоистичном и не очень добром человеке, а также о фиктивном, не существующем в природе Париже) в свой список отличных, но дурно истолкованных произведений, — список, в котором уже на протяжении нескольких лет в одиночестве числилась картина Густава Климта «Поцелуй» (она не о любви, она об антилюбви). Теперь в список торжественно внесён фильм «Джокер».

«Вы всё равно не поймёте», — последнее, что говорит Джокер в фильме Филлипса. И оказывается прав. Если верить рецензентам (а некоторым из них можно верить), «Джокер» — фильм и о психическом расстройстве, и о жестокости современного общества, культивирующего монстров, и о политической катастрофе (главный герой в одних рецензиях ассоциируется с Рейганом, в других — с Трампом), и — из самых популярных версий — о сопереживании и даже преклонении перед убийцей-одиночкой, доведённым окружающими до отчаяния. И хоть рецензенты сходятся в том, что герой фильма — преданный всеми, больной, одинокий, поломанный человек, но также и убийца, а впоследствии и вдохновитель убийств и погромов — с истошным, в сотню глоток, воплем «смерть богатым», — благодушные рецензенты, сидящие в удобных креслах за добротными письменными столами, словно в трансе, поголовно и хором, повторяют одну и ту же мантру: je suis Джокер, me too, все мы выросли из маски комедианта… Нет, не все, мои дорогие, не все.

Фиктивная улыбка, к которой настоятельно приучала Артура мать, всю жизнь звавшая глубоко несчастного, собственными руками изуродованного сына «Happy», порождает фиктивный смех. Доброта и мягкость матери — тоже ложный фасад. И чем натужнее смех, тем реальнее жестокость — настоящая, цепная, заразительная: от матери — к сыну, от сына — к толпе клоунов… Смех Джокера — не только безудержная реакция на боль, но и выработанная привычка, и отработанный трюк. Он прекрасно умеет владеть собой, и несколько раз демонстрирует свою выдержку: когда злится на запершуюся в ванной мать, но тут же, мгновенно берет себя в руки; когда останавливает себя, чтобы не задушить секретаря мэра и не травмировать наблюдающего за ним ребёнка; когда сохраняет спокойствие перед тем, как убить бывшего коллегу, предавшего его, и после убийства, когда отпускает карлика, которому попросту не за что мстить; и перед тем, как задушить мать, этот источник никогда не существовавшей радости, инициатора подмены истинной трагедии на фиктивную комедию, — он спокоен. Он смеётся над шутками коллег про карлика лишь до тех пор, пока коллеги слышат его; отойдя от них, он прекращает смеяться так же резко, как начал. Его смех — не только следствие болезни, но и способ приспособления, выживания. Именно поэтому он уклончиво отвечает на вопрос полицейского о природе своего, якобы безудержного, смеха: «— Это трюк или болезнь? — А вы как думаете?». Ещё один подлог: пистолет Джокера оказывается настоящим, а его смех — бутафорией. И наконец, Джокер убивает некорректный юмор «старой школы» (персонаж Дениро), предлагая взамен новый, демонический юмор — убийств и погромов, вызывающих у него неподдельную, искреннюю улыбку.

Как так получилось, что Тодд Филлипс, создатель «Джокера», режиссёр, прославившийся у широкой, далекой от элитарной когорты рецензентов публики развлекательными и крайне «непочтительными» комедиями, вроде «Мальчишника в Вегасе», и один из сценаристов нашумевшего неполиткорректного «Бората», снял психологическую драму о злодее, которого всему миру жалко? В интервью журналу Vanity Fair Филлипс объяснил, что в эпоху woke culture (культуры пробуждения), когда каждый человек должен быть начеку, чтобы никого не оскорбить и самому успеть во время оскорбиться, комедийный жанр перестал быть смешным. Он также сказал об ударе по комедийному андеррайтингу и увольнениях комиков, пишущих социально некорректные и, следовательно, оскорбительные шутки для телевизионных шоу. Причём протест против некорректного юмора, по мнению Филлипса, стал массовым: «Трудно спорить с тридцатью миллионами человек в Твиттере. Вы просто не можете этого сделать, верно? И значит, вы просто уходите: “Я ухожу!”. Я ухожу, и знаете что? Все мои комедии — я думаю, что у всех комедий это общее — они непочтительны. Итак, я ушёл, но как мне сделать что-то непочтительное вне похереного комедийного жанра? И я придумал: взять вселенную комиксов и фильмов и перевернуть её с ног на голову. Именно отсюда возникла эта идея».

В фильме действительно многое намеренно перевёрнуто с ног на голову, вывернуто наизнанку: реальность и вымысел (галлюцинации), начало и конец, любовь и ненависть, смех (счастье) и крик (плач, боль), жертва и преступник… Но главный перевертыш здесь, безусловно, — комедия / трагедия.
---

«Нельзя никого обижать», — эта простая максима, доведённая до абсурдного, абсолютного предела, обессмыслилась, потому что общество разделилось на обижающихся и извиняющихся, и трудно сказать, на чьей стороне перевес. Нынешнее поколение, возможно, доживёт до тех прекрасных времён, когда хирург не осмелится оперировать, судья — блюсти закон, актёр — играть, а учитель — исправлять ошибки. Дабы никому не причинить боль, дабы никого не обидеть, ибо главное в любом деле — «оставаться хорошим человеком», а в остальном — как карта ляжет. Они доживут до тех прекрасных времён, в которых не останется места ни сарказму в кино, ни амбивалентности в литературе, ни иронии в кругу друзей, ни остроте рассказанного в этом кругу (еврейского) анекдота. Прекрасных времён серьёзных людей в карнавальном макияже. Природа будет подменена догмой, чувство юмора — чувством такта, улыбка — её подобием (довольно лишь слегка приподнять уголки губ кончиками пальцев); лицо — безликим смайликом, а смеющаяся маска — впрочем, смеющаяся маска останется смеющейся маской… И ещё выживет самоирония, доведённая до самобичевания, самооплевывания, самоуничижения, — это единственное, что по-настоящему дорого обобщенному современнику эпохи «пробуждения», уповающему на статус священной жертвы.

О, не торопитесь горячо меня благодарить за вышесказанное, дорогие господа расисты, шовинисты и гомофобы (банить буду беспощадно), потому что вы — самые серьёзные из всех серьезных людей на свете. И мои слова относятся к вам в гораздо большей мере, чем к вышеупомянутым подрастающим клоунам, которым и хотелось бы посмеяться, да боязно и мама не велит. У последних, в силу их молодости, всё-таки, ещё есть какой-никакой шанс очнуться именно в тот момент, когда джокеровский беспредел обернётся массовым движением, готовым обрушиться на головы уолт-стритовских баловней всеми доступными им револьверами, всеми смертоносными кулаками, всеми дикими воплями: «Смерть богатым!» (помните старый анекдот о внуке декабриста, спрашивающего слугу: «— Что там за шум за окном? — Революционеры, барин. — А чего они хотят? — Хотят, чтобы не было богатых. — Странно, мой дед хотел, чтобы не было бедных»). В этой точке сюжета в самый раз провести черту между эмпатией к озверевшей жертве и самоидентификацией с ней; уловить не столь тонкую грань между борьбой со злом и его приятием — оголтелым и коллективным je suis, мотивированным исключительно благими намерениями; и, наконец, выбрать, каждый для себя, — либо протянуть руку упавшему, либо самому лечь рядом, изгваздать лицо театральной пудрой и отчаянно зарыдать.

Безо всякой претензии на знание абсолютной истины, вообще без веры в существование какой-либо последней инстанции, осмелюсь утвердить, что «Джокер» — фильм об убийстве смеха, о его, отнюдь не волшебной, страшной изнанке. Этот фильм связан с миром комикса так же, как мир комикса связан с нашей реальностью. Я не стану проводить параллели между вымышленным Готэмом и, скажем, «заполоненным крысами» Нью-Йорком, не стану приводить примеры других очевидных связей (с историей комиксного Джокера или с историей его перевертыша, Батмэна, и т. д. — всё это легко гуглится), но комикс Мура и Болланда, название которого буквально воплощено в фильме, упомяну. Точнее, приведу цитату из «Убийственной шутки» — именно так называется комикс, в котором впервые появляется Джокер: «Только не состоявшийся комедиант располагает той мерой отчаяния, которая необходима для того, чтобы выйти в мир и стать суперзлодеем» («Only a failed comedian could have the frustration to go out there and become a supervillain»). Только отвергшее юмор общество способно довести себя до той степени отчаяния, которая, рано или поздно, поместит его на сторону зла.

Люблю повторять фразу о том, что не только красота и эмпатия, но и чувство юмора спасут мир. «Джокер» — это мир, который нам не удалось спасти. Смерть комедии, — пошутил бы Ницше.







_________________________________________

Об авторе:  МАРИНА ГАРБЕР 

Поэт, эссеист. Родилась в Киеве, Украина. Эмигрировала в 1989 году. Магистр искусств. Автор четырех книг стихотворений. Член редколлегии «Нового Журнала», член редакции журнала «Интерпоэзия». Поэзия, проза, переводы и критические очерки публиковались в журналах «Звезда», «Знамя», «Иерусалимский журнал», «Интерпоэзия», «Новый журнал», «Плавучий мост», «Лиterraтура», «ТекстЪ», «Урал», «Шо», «Эмигрантская лира», «Homo legens» и других. Училась в Италии, жила в Люксембурге. В настоящее время живёт в США, штат Невада. Преподает итальянский язык и культуру в университете Лас-Вегаса.скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
719
Опубликовано 08 авг 2020

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ