(Заметки о поэзии 2013-2014 гг.)IЗачем вообще стихи?
Ей-богу, не знаю. Думаю, что не сильно ошибусь, если предположу, что подавляющее большинство людей прекрасно обходятся без поэзии. И это по-человечески не говорит о них ни хорошо, ни плохо: они просто не получают от стихов удовольствия.
Английский классик Уистан Оден высказался вполне определенно: «poetry makes nothing happen», что можно перевести как «поэзия ничем не оборачивается», или совсем вольно: «поэзия – сотрясение воздуха». И все же, безделица поэзии для восприимчивого к ней человека иногда оборачивается эстетической радостью, даже потрясением.
Когда-то в древности стихами (впрочем, по нынешним понятиям, довольно необычными) писались священные тексты - считается, что для удобства массового запоминания наизусть. Спустя столетия поэзия опростилась и постепенно стала пристрастием и баловством, вроде спорта, коллекционирования всякой всячины или любви к путешествиям. Баловством-то баловством, но с самыми серьезными вещами: с любовью, со смертью, со смыслом или бессмыслицей жизни и т. п.
Не только великий писатель, но и очень умный человек Лев Толстой считал, что сочинять стихи – все равно, что танцевать за плугом. Он, вероятно, имел в виду, что думать на главные темы и так непросто, зачем же еще усложнять себе задачу, отвлекаясь на всякие выкрутасы – размер и рифму. Но чуткие к поэзии люди могли бы возразить, что Толстой, в общем и целом, прав, кроме тех случаев, когда он не прав.
Возьмем для примера такое философское суждение: объективный мир и человеческое мышление имеют принципиально разные начала, поэтому все попытки осмыслить устройство мироздания тщетны. Суждение как суждение – глубокое и горькое, его можно принять к сведению. Но вот как высказался на ту же тему Тютчев:
Природа — сфинкс. И тем она верней
Своим искусом губит человека,
Что, может статься, никакой от века
Загадки нет и не было у ней.
Для чувствительного читателя эти четыре строки тотчас делают отвлеченное философское предположение личным переживанием, дают возможность испытать
собственную и сиюминутную эмоцию от старинной выкладки ума. А знать какую-либо точку зрения на предмет и испытать по поводу того же предмета собственное чувство – качественно разные вещи.
Зачем мы посещаем памятные для себя места – двор детства или окрестности дачи, где жили когда-то? Мы разве не знаем заранее, что нас там больше нет, что нет в живых многих людей, с памятью о которых связаны эти пейзажи? Или для нас новость, что время безвозвратно проходит? Всё мы прекрасно знаем, но хотим
пережить этот опыт вновь, понарошку воскресить прошлое, убедиться в собственной причастности к печали и радости жизни.
Что-то такое представляет собой и поэзия в сложившемся за последние два с половиной столетия понимании. Ее можно сравнить со снадобьем, под воздействием которого разыгрывается воображение, и человек на время оказывается под обаянием какого-либо авторского настроения или хода мысли, но при этом все-таки отдает себе отчет,
чем вызван неожиданный прилив определенных мыслей и чувств. Нечто вроде полусна на заказ.
Вот этот-то, сродни наркотическому, эффект искусства, скорей всего, и раздражал моралиста Толстого. И он имел право на раздражение, поскольку, как мало кто, знал, с чем имеет дело.
Но здесь – перекресток. Если мир и человеческая жизнь в нем – урок с более или менее известным ответом, то поэзия, конечно же, помеха, потому что рассеивает внимание и отвлекает от «учебы». При таком раскладе поэзия может пригодиться лишь в качестве наглядного пособия или мнемонического подспорья.
Но если допустить, что мир возник и существует по мановению непостижимой – личной или безличной - творческой стихии, то искусству, включая и такое бесполезное, как поэтическое, нечего стесняться: соразмерность и равновесие его шедевров пребывают, как кажется, в согласии с загадочными законами и пропорциями мироустройства.
Хочется думать, что именно это имел в виду Пушкин, когда сказал: «Поэзия выше нравственности – или по крайней мере совсем иное дело».
Получается, что я так и не ответил на вынесенный в подзаголовок вопрос «Зачем нужны стихи?» Но это, в конце-то концов, даже утешительно: значит, поэзия – из ряда главных явлений человеческого бытия, смысл которых так и останется вечной головоломкой.
II
Все или ничего
Выше я пытался возражать толстовскому сравнению поэзии с танцем за плугом; сейчас я собираюсь Толстому поддакивать.
Со времен романтизма поэзия добилась права не приносить ощутимой пользы, но это послабление усложнило стихотворцам задачу. Освобожденные от обязанности поставлять читателям какие-либо положительные сведения, лирики обрекли себя на максималистский режим эстетической оценки и самооценки: либо пан – либо пропал.
В помянутом четверостишии Тютчева («Природа — сфинкс. И тем она верней…») содержится философская мысль, но это вовсе не правило лирического жанра, просто Тютчев – автор с таким складом ума и таланта. Можно привести примеры немалого числа шедевров самой скромной, на равнодушный взгляд, содержательности при неэкономном расходовании слов - мастером на такие опусы был Георгий Иванов:
Если бы я мог забыться,
Если бы, что так устало,
Перестало сердце биться,
Сердце биться перестало,
Наконец — угомонилось,
Навсегда окаменело,
Но — как Лермонтову снилось —
Чтобы где-то жизнь звенела…
…Что любил, что не допето,
Что уже не видно взглядом,
Чтобы было близко где-то,
Где-то близко было рядом…
Вот уж и впрямь не стихи, а какое-то камлание. В них нельзя убавить ни слова, хотя, казалось бы, такую скудную информацию можно было бы передать куда короче.
Но поэзия – «иное дело», и информации у нее
иная – передать состояние души, а в случае полной удачи –
стать на какой-то срок состоянием души другого человека.
Вот, скажем. Кому не случалось слышать в просвещенном разговоре сентенцию «Не сравнивай – живущий несравним…», или чего доброго щегольнуть ей самому? А между тем, в разговорном употреблении эта цитата приобретает чуть ли не восточно-назидательную интонацию, вроде «Что ты спрятал, то пропало. Что ты отдал, то - твое!», и вводит в заблуждение насчет пафоса мандельштамовского стихотворения. Да и здравая мысль о хромоте сравнений не бог весть как оригинальна. Но, открывая стихотворение, это высказывание звучит психологически достоверно и поэтому проникновенно: мы тотчас получаем «ключ» к настроению лирического героя – человека, выбитого из колеи, озирающегося на новом месте, уговаривающего себя смириться с положением вещей и погруженного во внутренний монолог, начала которого мы не застали: «Не сравнивай – живущий несравним…» И именно таким мгновенным включением в бормотание на ходу и достигается эффект присутствия, почти перевоплощения. И чуткий читатель, даже не зная, что стихи написаны ссыльным, расслышит ноту неприкаянности и неблагополучия.
«Прямой эфир» душевного состояния, имитация репортажа о переживании – хлеб лирики, поэтому ей, в отличие от прочих жанров литературы, позволительно говорить от авторского лица что Бог на душу положит, если, конечно, эти речи характерны для данного настроения. Примеров не счесть: «Я знаю — гвоздь у меня в сапоге кошмарней, чем фантазия у Гете!» (В. Маяковский); «На свете смерти нет. Бессмертны все. Бессмертно всё. Не надо бояться смерти ни в семнадцать лет, ни в семьдесят…» (А. Тарковский). И только сухарь и зануда придерется к психологически оправданным гиперболам: «Я вас любил так искренне, так нежно, как дай вам Бог любимой быть другим…» (А. Пушкин), или - «А вот у поэта всемирный запой и мало ему конституций…» (А. Блок). Искушенный читатель не мерит стихи на аршин бытовой этики – он ищет достоверности переживания, его эссенции: любовь – так Любовь, скука – так Скука и т. п. Привилегия лирики – снять сливки с драматической ситуации, сказать о следствиях, не вдаваясь в причины.
Но за льготы «бессодержательности», «безответственности» и «верхоглядства» приходится, с чего я и начал, платить высокую цену: трудиться по двухбалльной системе –
все или ничего.
«Крепкая проза» – снисходительный, но комплимент; «крепкие стихи» – уничижительный отзыв. Профессиональная, не хватающая звезд с неба проза способна обогатить нас новыми знаниями, чужим опытом и непривычным взглядом на вещи; наконец, просто поможет скоротать дорогу или час-другой ожидания. Средней руки картина оживит стену в квартире, гостиничном номере и т. п. Но прилежное чтение чего бы то ни было «крепкого» и «профессионального», записанного «в столбик», – занятие, достойное чичиковского слуги Петрушки.
«Стихи не читают – стихи почитывают», - поправила подростка Александра Жолковского его интеллигентная мать, когда тот перечислял свои каникулярные достижения.
Ну, хорошо, поэзии, больше, чем какому-нибудь другому роду литературы, противопоказано быть всего лишь «литературой». Но ведь и буквальная «неслыханная простота» для нее не выход. Эпитет «безыскусный» бывает похвалой применительно к прозе, но не к поэзии, которая и существует исключительно за счет диковинных технических ухищрений. Пройти какую-либо дистанцию пешком – одно, но для того, чтобы покрыть ее на лыжах или велосипеде нужен навык; иначе эти вспомогательные приспособления будут лишь обузой и посмешищем. Как и большинство вкривь и вкось зарифмованных тостов, школьных утренников, капустников, песен, рекламных призывов и проч. Но показательно и справедливо неистребимое людское убеждение, что праздник и поэзия – явления одного порядка!
Стихов non-fiction не существует в природе. Стихотворная речь как таковая – всегда притязание на художество.
А с художества - и только художества - и спрос другой. И слова поэта Алексея Цветкова, что «стихи должны поражать» не кажутся преувеличением. Именно что должны.
Но уцелеть в такой борьбе за выживание очень непросто, и статистически Толстой, выходит, прав: что за странная доблесть – говорить куплетами? Аттракцион такой, что ли?
Поэзия, конечно, роскошь, но для ценителей – крайне насущная. Я бы сравнил впечатление от шедевров лирики с воздействием утреннего крепкого вручную сваренного кофе. Голод уже утолен. Впереди будничные дела. Но в считанные минуты, пока неспешно обжигаешься этой сладкой горечью, ты чувствуешь, что твои уровень и отвес на месте, и ненадолго совпадаешь с самим собой.
О СВОБОДЕ И ПУШКИНСКОЙ МЕТАУТОПИИ
Был вчера на присуждении премий «Имени Егора Гайдара». Объявление лауреатов по разным номинациям перемежалось, как водится, концертными номерами. Выступал и Константин Райкин. Он, видимо, рассчитал, что аудитория будет оппозиционная и граждански озабоченная, и в назидание ей подобрал и прочел стихотворения радостные и просветленные, смотрящие как бы поверх схватки. Заключительным аккордом прозвучало, разумеется, «Из Пиндемонте». И стихи эти – шедевр, и Константин Райкин – актер, каких поискать, но мне не нравится, когда лояльная элита и власть вовсю пользуются Пушкиным как доводом в свою пользу (например, к месту и не к месту цитируя, что правительство у нас – единственный европеец и проч.)
Нашел у себя в архиве свои старые записи как раз по поводу «Из Пиндемонте».
Как некий херувим
«Из Пиндемонте» Пушкина может озадачить явной, по нынешним понятиям, смысловой непоследовательностью. Добрую половину стихотворения автор посвящает пренебрежительным отзывам об основных гражданских свободах:
Не дорого ценю я громкие права,
От коих не одна кружится голова,
Я не ропщу о том, что отказали боги
Мне в сладкой участи оспоривать налоги,
Или мешать царям друг с другом воевать;
И мало горя мне, свободно ли печать
Морочит олухов, иль чуткая цензура
В журнальных замыслах стесняет балагура.
Все это, видите ль, слова, слова, слова…
А потом делится своими заветными представлениями о счастье:
Иные, лучшие, мне дороги права;
Иная, лучшая, потребна мне свобода:
Зависеть от царя, зависеть от народа —
Не все ли нам равно? Бог с ними. Никому
Отчета не давать, себе лишь самому
Служить и угождать, для власти, для ливреи
Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи,
По прихоти своей скитаться здесь и там,
Дивясь божественным природы красотам,
И пред созданьями искусств и вдохновенья
Трепеща радостно в восторгах умиленья.
Вот счастье! вот права...
Но ведь мы привыкли думать, что только демократия и дает право каждому и на общих основаниях располагать законными свободами, в том числе - свободой передвижения и доступа к информации! А обладание этими двумя правами и означает для Пушкина ключ к счастью.
Это противоречие тем более странно, что Пушкин чрезвычайно умен, и такая неувязка причин и следствий не должна была бы ускользнуть от его внимания. Как если бы кто-то мечтал летать по небу и в то же время иронизировал по поводу полезной для людских нужд науки воздухоплавания.
Но если вчитаться в стихотворение непредвзято, вне идеологических штампов современного мышления, приходишь к выводу, что автор хочет, чтобы жизнь не чинила препятствий в утолении духовных запросов именно ему, избавив при этом именно его от отстаивания своих интересов, как гражданских, так и экономических. (О презрении к низким материям – цензуре, налогам, политике – в стихотворении написано черным по белому.) То есть, обошлась с поэтом как-то по-особому, с серьезными послаблениями, вопреки существующему порядку вещей. Иными словами, Пушкину для счастья необходимо быть и в ежедневном обиходе любимцем небес, баловнем судьбы. Очень наивно, но вполне логично, с пушкинской точки зрения: если судьба сказала «А», расщедрившись на такой дар, отчего бы ей не сказать и «В», сделав для гения исключение и в житейской сфере? Какое избранническое самочувствие![1] «Ты царь: живи один…», похоже, не просто красноречие - монаршье одиночество вправе рассчитывать и на соответствующие привилегии.
Впрочем, вскоре Пушкин внес в свою идеальную жизненную программу-максимум радикальное изменение: «На свете счастья нет, но есть покой и воля». Теперь речь идет о другой мечте – о побеге, пусть тоже идеальном и не обремененном бытовыми осложнениями и подробностями, «в обитель дальную трудов и чистых нег».
Хотя в действительности в 1830-е годы великому поэту приходилось довольствоваться иной моделью поведения:
Забыв и рощу, и свободу,
Невольный чижик надо мной
Зерно клюет и брызжет воду,
И песнью тешится живой.
Так что правильней, на мой взгляд, говорить не об ответственном и целенаправленном антилиберальном пафосе стихотворения «Из Пиндемонте» (до либерализма здесь автору нет дела в принципе), а, скорее, о притязаниях Пушкина на исключительную и идеальную, достойную его гения участь. Напрашивается упрек в эгоизме; но у такого поведения есть и оборотная сторона: Пушкин никому ничего не навязывает – он не занимается пропагандой, а создает свою единоличную «метаутопию»[2].
__________________
[1] В. В. Вересаев обратил внимание на эту особенность пушкинского мироощущения: «…тоска олимпийского бога, изгнанного за какой-то проступок с неба на темную землю и рвущегося мечтой к лучезарной своей родине». («В двух планах», 1928).
[2] Термин Роберта Нозика (за науку спасибо Р. И. Капелюшникову).скачать dle 12.1