facebook ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 184 июль 2021 г.
» » Ольга Балла-Гертман. ЗАСТИГНУТ ВРАСПЛОХ ИЗНУТРИ

Ольга Балла-Гертман. ЗАСТИГНУТ ВРАСПЛОХ ИЗНУТРИ

Редактор: Павел Пономарёв


Книга: Михаил Фельдман. Ещё одно имя Богу: стихотворения / Сост. Б. Кутенков, Н. Милешкин, Е. Семёнова. – М.: «ЛитГОСТ», 2020. – 100 с. – (Поэты литературных чтений «Они ушли. Они остались»)



При жизни Михаил Фельдман (19521988) не издавался. Неизвестно даже, читал ли он кому-нибудь свои стихи, – о нём, нашем современнике, вообще осталось на удивление мало сведений. Непрочитанным он оказался и после смерти: первая его книга, «Миновало», вышла через два года после гибели поэта в железнодорожной катастрофе (1990) и осталась, кажется, незамеченной. Это тем более удивительно, что Фельдман был из породы первопроходцев: из тех, кто в семидесятые-восьмидесятые годы прокладывал пути русскому верлибру, не слишком исхоженные к тому времени.

Хотел быть не таким 
как все другие 
непохожим розным 
незаменимым 

у меня ничего не вышло 

хотел быть таким 
как все другие 
похожим на похожих 
равным неразличимым 

у меня ничего не вышло

Вышло нечто более сложное и штучное: он стал самим собой.

В каком-то смысле Фельдману не повезло: он угодил как бы в зазор между традициями, между типами поэтического действия, остался на периферии общекультурного зрения, виной чему – скорее время, культурное состояние, чем он сам. С одной стороны, рутинной практикой верлибр, немилый советской официальной литературе, для русской поэзии его времени точно не был (актуальной – безусловно, не один Фельдман его тогда укоренял, а вот рутинной – никоим образом), – с другой, Фельдман явно не принадлежал к числу тех новаторов-радикалов, которые бросаются в глаза. Он не ставил себе цели эпатировать публику и привлекать внимание, его не волновала политическая актуальность и социальная активность (на которые как раз случился большой спрос во время выхода его единственной книги – на рубеже восьмидесятых-девяностых). Он был одинокий неспешный мыслитель и чувствователь, не повышавший голоса даже, не говоря о крике. Данила Давыдов в послесловии к «литгостовскому» сборнику даже назвал Фельдмана «эстетическим одиночкой», – что, думается, всё-таки слишком резко: чуждый авангардизму, вообще – любым формам радикализма и ломки ожиданий, совсем не травматичный для восприятия, он не противоречил эстетическим привычкам времени, не спорил с ними и остался незамеченным не в последнюю очередь поэтому. Во многом он вполне традиционен, иногда даже чуть архаичен – на уровне и лексики («ужель откажемся»), и уже к его времени несколько архаичного пафоса («О пытка стоящего рядом с блаженством / а двери блаженства надёжно закрыты / ужель и во сне я тобою отвергнут»).

После 1990 года стихи, мелькнув – тоже не слишком замеченными. затерявшись в общей массе – в «Антологии русского верлибра» Карена Джангирова (1991), увидели свет целую историческую эпоху спустя – в 2019-м, во второй части второго тома антологии поэтических чтений «Они ушли. Они остались»1. Там они – по сложившейся уже традиции этого издания – были снабжены довольно основательной комментирующей статьёй поэта Ольги Аникиной, и то был первый случай пристального прочтения написанного Фельдманом. Теперь, изданный вторым в книжной серии этих чтений (первым был сборник Владимира Полетаева2, и мы ещё вернёмся к тому, насколько – вопреки, казалось бы, всякой логике – неслучайным видится это соседство), поэт получает новый шанс быть прочитанным, в существенно большем объёме, чем в антологии, где его стихи занимали всего десять с небольшим страниц, – и было бы несправедливо этим шансом не воспользоваться.

И обратить внимание при этом стоит, может быть, даже не столько на верлибры – а Фельдман, укореняя их в русской поэзии, писал почти исключительно ими (исключения есть, в этом сборнике тоже), – эту форму высказывания за минувшие тридцать с лишним лет наша речь уже обжила и не чувствует её ни чужой, ни новой, – сколько на сам тип его, выговоренной этими верлибрами позиции: поэтической, человеческой, экзистенциальной.


Михаил Фельдман

В предисловии к сборнику Евгений Абдуллаев обращает внимание на интенсивный диалог Фельдмана с европейской поэтической традицией, более всего – с польской, а из неё главным образом – с Тадеушем Ружевичем, которого не просто внимательно читал и переводил – тут взаимодействие было более глубоким. Фельдман усваивал его тип взгляда, его интонации, обращался к нему как к собеседнику –  одно из вошедших в книгу стихотворений прямо названо посланием к его польскому собеседнику: «Из писем Тадеушу Ружевичу».

Хожу по зеркалу
по этому чуткому миру
где каждый шаг
моё отражение
отражение слишком
хрупкая вещь для повседневной 
жизни

хожу
зажимая рану
которую сам и нанёс

вооружённый до зубов
громыхающий доспехами
бряцающий словесами
неуязвимый и готовый
к любому нападению
я снова застигнут врасплох
изнутри

Это ведь почти цитата, – а то и не почти. Евгений Абдуллаев раскопал корни этого текста: стихотворение Ружевича «Я строю», которое в переводе Юрия Левитанского совпадает с фельдмановским в некоторых местах попросту дословно, – но говорит прямо противоположное:

Хожу по стеклу 
По зеркалу 
Которое трескается 

Я хожу 
По черепу Йорика 
По этому хрупкому 
Миру 

Строю дом на песке 
Или замок 
И уже всё готово 
К осаде 

Только я безоружный 
Застигнут врасплох 
Снаружи.

Фельдман прямо-таки вращивал в собственную поэтическую практику взятые у Ружевича образцы, вплоть до буквального воспроизведения в своих стихах его строк и даже больших фрагментов текста – и спорил с ним изнутри его же поэтики, практически на его материале, его же словами выговаривая совсем другие смыслы – вплоть до, как мы видели на примере «Из писем…», до противоположности. Можно, кажется, говорить даже об изобретённой Фельдманом особенной разновидности стихотворения: о стихотворении-палимпсесте, когда на текст предшественника-собеседника, поверх этого текста, в точности следуя его очертаниям – накладывается собственное содержание. То же самое он проделал – это тоже заметил Абдуллаев – со стихотворением Ружевича «Страх», назвав собственное точно так же, точно так же его начав: «Ваш страх великий / метафизический…»  (у Ружевича: «Wasz strach jest wielki / metafizyczny…») – и закончив совсем иначе. У польского поэта в переводе Владимира Бурича:

мой мелкий чиновник 
с портфелем 

с картотекой 
с анкетой 
где родился 
чем занимаюсь 
чего не сделал 
во что не верю

У Фельдмана:

мой
одноногий калека
с гармошкой
который песню поёт
о напрасном рождении
и всё же живёт
наполняя мир
ещё одной болью

И это уже собственная, сквозная тема русского поэта: уязвлённости, уязвимости, стоического одиночества (того, что Абдуллаев называет «героическим пессимизмом»). Тут нельзя не вспомнить «рану / которую сам и нанёс» и застигнутость врасплох не откуда-нибудь, а «изнутри». Всё это принципиально.


Обложка сборника стихов Михаила Фельдмана

Русский западник Фельдман, одновременно отстранённо-созерцательный и трагический, существовал как будто совершенно помимо социальных обстоятельств своего времени и даже немного помимо времени вообще – как бы в собственной смысловой капсуле. Ничего злободневного он не писал. У него, похоже, вообще не найти следов влияния его русскоязычных современников (кроме разве что дословных совпадений с переводами из Ружевича других поэтов) и, кажется, ни единой реминисценции из родной ему культуры, кроме разве единственного (по крайней мере, на весь лежащий перед нами теперь сборник) у него, ленинградца, упоминания Невы. В этом смысле он был одинок. Реминисценции у него – европейские и библейские. Он цитирует, например, своего старшего современника Пауля Целана, – опять-таки на собственный лад, вращивая его слова в собственное стихотворение, устроенное в целом совсем не по-целановски, но явно отталкивающееся от смыслов предшественника-собеседника:

Роза никому 
ничейная уже-не-роза

Он выводил русскую речь из обжитого домашнего пространства в большие контексты.
Его тексты –  аскетичные, горькие, внешне холодноватые до некоторой схематичности, на самом деле – сдержанные в цветаевском смысле: «Есть что сдерживать»; полные следов внутренних ран («уста размыкаются / кричат кровоточат»). Один из настойчивых его мотивов – неудача, поражение («У меня ничего не вышло», «На всех / моих вещих снах / на словах / на молчании // развевается белый флаг», «Напрасно пытаюсь / время делить / чтоб смягчить свою боль»), одна из сквозных тем – рана («мёртвые ранят меня вниманьем»), разрыв, разлад, нехватка страстно желаемого единства: «разрываюсь / от ступней до гортани», «это время / разделённое / искромсанное», «Судьба вырванная из истории / отрубленная от дерева жизни / руки отдельно от дела / глаза от взгляда / слова от правды». Алексей Чипига в своей рецензии очень точно назвал одной из важнейших для Фельдмана тему «непреодолённой двойственности»3.

и что-то 
одетое в платье чёрное 
считаемое поэзией 
хватается за меня 
и за слово 
как за два чужеродных берега 
беспрестанно отделяемых 
друг от друга 

сердце без эха 
слово без сердца

Эти стихи и сами кажутся переводными – звучащими извне, подчёркивающими внеположенность говорящего своему окружению. Он говорил как человек-вообще; очень возможно, что европейское – как, впрочем, и библейское – было для него синонимом универсальности, всечеловечности. (И это уже – черта, которая как раз связывает Фельдмана с его временем, с позднесоветской эпохой: многие думающие люди тогда воспринимали европейскую культуру и её библейские корни именно так.) А стихи, наверное, были для него кратчайшим путём к этой общечеловечности. Даже при том, что на уровне деклараций он иногда – о, не слишком часто – подчёркивает не то что принадлежность к месту своего происхождения, скорее – желание такой принадлежности (желаем, как известно, того, чего не имеем). Правда делает он это (неспроста) довольно отвлечённо, не называя ни единой его приметы:

О, счастье умереть тем, 
кем ты был от самого рождения 
от самого зачатия 
замыслен:
мыслителем 
поэтом 
землепашцем 

Пусть скажут обо мне:
он умер тем, кем был 

В мечте своей хочу быть 
тем, кем умирать не страшно 

Сыном земли своей

Может быть, это тоска по идеальной общности.
И едва ли не больше всего у него отсылок к грузинской культуре.

Я забыл
откуда я родом и кто я
захотелось стать сыном
земли этой древней

Шаги к такому сыновству он, между прочим, предпринял, – и не только поэтические, говоря русскими стихами как бы от имени грузина («Знаешь, друг мой, / в каждом из нас – пейзажи / Родины нашей. // И поэтому я бегу к тебе, / к берегам Риони»), но и вполне практические. Как смогли выяснить составители сборника, в аспирантуре Ленинградского университета, в котором Фельдман окончил исторический факультет, он занимался исследованием русско-грузинских литературных связей, судьбы двух грузин – поэта Соломона Размадзе и философа Соломона Додашвили, сосланных русским правительством соответственно в Пензу и Вятку. Он ездил в Грузию, переводил её поэтов, посвящал ей стихи. Кстати, Нева, на берегу которой «холод вползает в душу», единственный раз упоминается у него не где-нибудь, а в стихотворении о том, как он рассказывает другу-грузину о Грузии.

Я рассказываю грузину о Грузии
он молчит
из губ моих ветер
слова вырывает
и бьёт их о камни
Но они живы
в Грузии весна
птицы поют
слова согревают душу

Друг смотрит внимательно
будто слышит впервые
и говорит мне:
да

И тут невозможно не вспомнить автора самого первого сборника из вышедших в книжной серии поэтических чтений «Они ушли. Они остались», – юного поэта Владимира Полетаева (19511970). Казалось бы, почти ничего общего: разные эстетики и поэтики, разные образцы и темпераменты, совсем разная внутренняя музыка. Прожили очень разное время на земле: Фельдман – роковые тридцать семь и был вырван из жизни катастрофой, Полетаев по собственной воле не дожил до девятнадцати. Но ведь погодки, люди одного поколения и – Грузия, Грузия… Именно грузинскую поэзию прежде и более всего прочего переводил Полетаев, был влюблён в эту землю, учил её язык, был счастлив своей единственной поездкой туда. Кажется, это шире и значительнее личных пристрастий: здесь ещё одна черта из тех немногих, которую Фельдман разделил со своим временем, – особенный грузинский миф русской культуры (сосуществовавший и явно обменивавшийся смыслами со вторым влиятельным её мифом – польским, который, кажется, почти миновал Полетаева, но был явно важен для Фельдмана). Этот миф, «впервые провозглашённый Пушкиным», на который обратил внимание ещё Мандельштам, объединил, замечает Евгений Абдуллаев, чрезвычайно разных русских поэтов от того же Мандельштама до Беллы Ахмадулиной и Юнны Мориц (и ещё более разных, спешу добавить, русских непоэтов). Для многих, читавших и думавших тогда по-русски, Грузия была особенным «Другим» – своим, адресованным к проживанию, «идеальным Другим», Другим без чужого и чуждого (что, разумеется, сильнейшая идеализация – ну так на то и миф), и не просто предметом лирической взволнованности: она – как и Польша, но Польша – трагичнее, о ней разговор отдельный, – была одним из имён (отчасти тайной и несомненно личной, но непременно разделявшейся с дружеским кругом) свободы. Областью счастливой инаковости и (куда труднее доступной к северу от грузинских пределов) гармонии.

Фельдмановский вариант этой усмотренной в Грузии гармонии Абдуллаев прочитывает как «спокойное, природное единство личного и родового». Мне же – да, и критики проецируют собственные смыслы на читаемое, куда же мы от этого денемся – тоска по укоренённой универсальности, – по такой универсальности и всемирности, которая, объемля вселенную в её единстве, не перестаёт чувствовать свой глубокий корень. И что-то не видится в этом спокойствия (оно, кажется, вообще мало свойственно Фельдману), – потребность в нём – да, – но напряжение – очень сильное:

Моя земля ширится твоим звоном 
как хорошо лежать на траве 
раскинув руки 

Всё что вверху – обрастает небесами 
всё что внизу – заставляет меня плакать 

<…>

И всё это – и неба алтарь 
и образ земли родной 
и виноградный крест – воистину!

Догадку о том, что Грузия была для поэта одним из обликов универсальности, подтверждает и Алексей Чипига, сказавший, что эта страна у него «превознесена как мысль о мире – и как сам мир, его средоточие»4.

От Фельдмана, писала в послесловии к его подборке в антологии Ольга Аникина, «не осталось вообще ниче­го, кроме стихов: ни воспоминаний, ни писем, никаких свиде­тельств – ни собственных, ни чужих». За время работы над сборником составителям его удалось раздобыть некоторые сведения, но не решающе-много. Честно сказать, в том, что земных примет человека по имени Михаил Фельдман, жившего ведь совсем недавно, на нашей живой памяти, сохранилось так мало, видится не только трагедия, но и нечто символическое. Осталось главное: стихи, которые – свободные от биографических, контекстуальных подпорок – говорят сами за себя. Самый правильный режим чтения текстов этого тихого самоуглублённого человека – чтение медленное, созерцательное, перечитывание, вслушивание. Конечно, он должен быть осмыслен, как советует в послесловии Данила Давыдов, «в контексте истории свободного стиха позднесоветского времени». Но нисколько не менее точным будет читать его – человека, тяготившегося контекстами, тянувшегося за их пределы – и самого по себе.







_______________
1. Уйти. Остаться. Жить. Антология Литературных Чтений «Они ушли. Они остались». Т. II (часть 2: 1980-е) / Сост.: Б. О. Кутенков, Н. В. Ми¬лешкин, Е. В. Семёнова. – М.: ЛитГОСТ, 2019.  – С. 363-375.
2. Владимир Полетаев. Прозрачный циферблат. – М.: «Лит–ГОСТ», 2019.
3. http://textura.club/paradoksov-drug/
4. Там же.скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
554
Опубликовано 20 июн 2020

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ