Аналитическое эссеЭто история об одной медитации. Медитация – это и размышление, и созерцание. В данном случае – это вопрошание: засыпая, спросила у своего сердца, почему оно любит одного человека, и пообещала, что серьезно отнесусь к его ответу и к его любви – а не как к постыдной и жалкой прихоти «дел сердечных». Хочу заметить, что я обратилась к «сердцу» потому, что этот концепт хорошо усвоен мной на уровне образности, но это не значит, что я принимаю мифы про чакры, любовь, кордоцентризм и т.д. Не раз в кризисных ситуациях я обращалась к опыту осознанных сновидений и медитаций, этот навык относительно освоен еще в моем мистическом отрочестве. Теперь сказки, мифы, фантазии – инструмент для моего любительского само-анализа. И иногда он бывает очень продуктивным.
Мое сердце рассказало мне, что я стою на кухне квартиры, где мы с моим партнером сейчас живем, и пытаюсь набрать воды из бутылки с помпой. Вдруг замечаю в полу дыру – в пропасть. А когда ставлю чашку на стол и оглядываюсь по сторонам, пропасть уже расширилась, и я осталась стоять на одном-единственном островке пола, а внизу – необъятная страшная темнота. Вспоминается, что это сон, и, значит, можно использовать сверхспособности. Беру ноутбук и тетради со стола и перелетаю из кухни к выходу – но там не коридор, как в этой квартире; пока я лечу, решаю, что мне нужно работать, и значит лучше бы мне попасть в «самую уютную и безопасную комнату, какую только можно себе представить». Попадаю на кухню в бабушкиной квартире в Антраците, где не была с 2014-го.
Много лет я учила уроки на этой кухне, фрилансила, писала рассказы, курсовые, там же, в углу у батареи, когда-то читал свои детективы мой покойный дедушка. В мою бытность маленькой он приносил мне карамельки «від зайчика», и я верила, что карамельки и правда от зайчика, потому что дедушка знал стихи про зайчика, потому что он работал ночным сторожем, а ночью всегда происходит что-то мистическое. Дедушка знал наизусть всего Кобзаря, пел «А льон цвіте», когда готовил, и был почти как добрый волшебник, вы понимаете, и кухня была пропитана его добротой. В девяностые зарплату выдавали продуктами, и однажды в углу этой самой кухни стояла целая гора сгущенки, принесенной дедушкой. Я ее всю не съела, ее обменяли, но радость от вида такого количества лакомства – одно из самых незабываемых счастий детства. Еще дедушка любил ходить по утрам в лес «по гриби», уходил в четыре и возвращался в десять с грибами. Я только раз добилась, чтобы он взял меня с собой в лес (мне было пять). Что-то было шаманское в моем дедушке. Хотя я всегда называла его просто «дед», будучи стеснительной.
И вот эта кухня была пропитана его присутствием даже в последние годы, когда я бывала там, после его смерти. Никогда и ничто меня здесь не отвлекало, ни холод, ни голоса людей. Эта кухонька в Антраците всегда убиралась, там всегда была еда и тепло. Моя бабушка ценит комфорт других и старается давать им возможность побыть в одиночестве. Это место согрето бабушкиным теплом. В ней бабушкины вышитые салфетки и чайная кукла в пышном платье. Я телепортируюсь в кухню, кладу ноутбук и тетради на стол, и замечаю, что на столе нет клеенки; стол голый, каким он был, когда я была маленькая, в 90-х, когда денег на клеенки или скатерти не было. Вижу, какой стол порезанный, даже металлический ободок по всему периметру «почикан».
Увидев, какой этот стол порезанный, старый, я вдруг вспоминаю, что бабушки больше нет, ни в этой квартире, ни в этом городе, нигде. Это не смерть – ее просто нигде нет. Я начинаю всхлипывать и повторять «бабушка... бабушка...». Оборачиваюсь, чтобы уйти с этой кухни, но поскольку я раз изменила пространство, теперь оно неустойчиво. И уже случилось новое превращение: коридора, который есть в бабушкиной квартире, нет – теперь там другая комната, одна из множества моих съемных комнат в Луганске или Харькове. Иду в ту комнату, оттуда выхожу в другую комнату или квартиру, которую когда-то снимала, не могу понять, как отсюда выйти, блуждаю в лабиринте. Но я блуждаю в потемках, потому что лампы где-то высоко-высоко, и их свет почему-то не распространяется ниже потолка. Да, я иду в потемках, узнавая свои прошлые съемные комнаты лишь по следам ушедших привычек, наработанных месяцами и потом стертых рефлексов. В конце концов я упираюсь лбом в стенку и так остаюсь стоять, продолжая оплакивать бабушку, и вдруг осознаю, что света нет потому, что я сейчас сплю. Оказывается, темно потому, что мои веки закрыты: я сомнамбулой хожу по квартире, и где-то здесь есть мой парень, и он должен это заметить и разбудить меня... Но почему он все не приходит? Я просыпаюсь в кровати, на лице у меня нет слез, но как же тяжело и страшно.
…Вероятно, я влюблена в того человека потому, что хочу убежать из отношений, довольно-таки трудных, убежать в «самое уютное и безопасное место, которое только можно себе представить» – в то, в чем я росла. Это – отношения бабушки и дедушки. Этот человек, который вдруг стал мне симпатичен, и впрямь напоминает моего дедушку, он тоже добрый, веселый и мягкий, и тоже как будто бы что-то знает, подобно шаману (хотя к стихам, вообще к искусству почти не имеет отношения). И так тепло всегда на меня смотрит. Трудно представить, чтобы он меня мог как-то задеть или оттолкнуть, или повести себя со мной как «тоскично маскулинный». Он также открыт к новому – таким же был мой дедушка, бабушка была образованнее его, даже просто цивилизованнее, поэтому она играла цивилизующую роль в их общении.
Шутка в том, что, столкнувшись с поношенным кухонным столом, я обнаруживаю, что бабушки нет. Это не смерть: нет больше внутри меня ее взглядов на жизнь, согласно которым: «женщина должна всегда оставаться женщиной», мужчину надо беречь и кормить, и в то же время постоянно доказывать ему, что я работаю лучше его, а еще женское призвание – рожать детей, и «когда женщина матерится, лик божей матери темнеет».
После всех тех отношений, после теперешних, над которыми продолжаем работать, в свои двадцать пять я вдруг оказалась с перестраивающимися, еще сырыми идеями о новой женщине и о новой семье, с кучей идей и вопросов. Ведь буквально вчера вечером читала статью об эксплуатации репродуктивных и обслуживающих свойствах советских женщин, к числу которых принадлежат моя бабушка и ее мама. Как же все-таки печально, когда ты понимаешь, что нет готовых стратегий и ничему нельзя верить. О речи каждого (и себя!) надо спрашивать: кто это через него говорит, кому говорит и какие инструменты для этого использует.
Я так истолковала этот сон. Остаюсь одна в наших отношениях, поскольку в них раньше мой мужчина вел меня за собой, не всегда поступая честно, и теперь мы приходим к кризисности такого структурного неравенства (термин Дэвида Гребера). Именно мне предстоит большая часть работы (он, как мужчина, нередко не чувствует неравенства и даже мизогинии в наших отношениях). Поэтому пол во сне обваливается.
Поскольку я совершила первую трансформацию пространства – ушла в «самое безопасное место...» – то есть, попыталась как-то творчески подойти к сложившимся в моей жизни отношениям, – и в то же время поступила трусливо. Это – моя попытка уйти в творчество, спрятаться в сериалах и поверхностном общении с большим количеством людей. В кульминационном моменте сна я пытаюсь выбраться из своего многочисленного опыта, представленного в метафоре странного подвижного паззла из всех комнат, в которых я когда-либо жила, и не нахожу выхода... Бабушкины идеи оказались нерабочими – и поэтому отношения по принципу отношений бабушки и дедушки теперь сложно себе представить. Я рассказала о сне своему парню, он предположил, что сон – о том, что я хочу «отношений с дедушкой без бабушки», что ж, может быть, это и так.
Но для этого нужно собрать дом из комнат и заставить его удерживаться в неподвижности.По следам своего странного сна я поняла, что общение моей сильной бабушки и радостно подчиняющегося ее воспитанию в быту дедушки, которое я наблюдала все детство, было своеобразным воплощением матриархата, единственным, виденным мною. Но как быть не ведомой и быть при этом не моей бабушкой? Она педантична и строга к себе, представляете, только последние годы (а ей 72) она начала сутулиться. Работа, дочери, одетые с иголочки, быт, подработка шитьем одежды, вкус в одежде, прическа – все у нее было идеально. У нее и сейчас все идеально. «В человеке все должно быть прекрасно – и душа, и тело...» – цитирует бабушка Чехова.
Но это не греческая калокагатия, а советская! Изучая репрезентации женщины в СССР, читая исследования, изучающие женские журналы «Работница» и «Крестьянка» (Линн Этвуд, «Женщина во время великой отечественной войны») и публичные речи партийных работников и литературные произведения (Чой Чатерье, «Идеология, гендер и пропаганда в Советском союзе: исторический обзор»), я иногда переживаю культурный шок... Ведро холодной воды на голову.
Например, однажды, когда мне было десять, моя бабушка сказала мне, что я отжимаю белье плохо, «как мужик». А еще бабушка иногда говорила деду: «Без тебя вода освятится». Такое вот защитное бытовое отталкивание. И вот теперь я нахожу у Чатерье, что такое снисходительное отношение «посторонитесь, мужчины, мы тут сильные, а вы – что вы вообще можете» появилось в результате субъективации советских женщин через описание женских образов политиками и сми в эпоху сталинизма. А Линн Этвуд пишет, что образ трактористки, кровельщицы, женщины у доменной печи утверждался через худлит в женских журналах. Этвуд, кстати, приводит много конкретных примеров этих нарративов, например, в одном из рассказов описывается доменная печь, которая расплакалась бы, если б узнала, что ею управляют «нежные женские ручки» – но не знает этого благодаря умелости и трудолюбию работницы... Эта тема утверждалась в умах женской аудитории для того, чтобы заставить женщин браться за мужские профессии во время войны и после нее, когда мужчин на местах не хватало. В то же время проводилась тема матерей-героинь, рожающих и воспитывающих десять детей. Бабушкина мама относится к этому поколению.
И вот это вот советское «надо впрячься в ярмо, ведь мы же такие сильные» жило во мне и процветало до этого года. Какие там удовольствия, какое свободное художество, какой потребительский гедонизм... Я умею только пахать, игнорировать свой дискомфорт, проламывая лбом стены, а также работать асфальтоукладочной машиной... И вообще это не труд и не должно оплачиваться или окупаться. Просто «надо», и все тут. Надо потому, что надо. И все это непродуктивно, конечно, т.к. конфликтует во мне с другими установками. Но это – другая история.
Здесь только резюмирую две вещи. Первое. Через мою привычку игнорировать саму себя в самозабвенном труде говорит прабабушкина субъективация, передавшаяся мне в детстве в установках, транслируемых в бабушкином воспитании меня. Именно от этой субъективности я пыталась уйти в отношения, где бы меня воспитывали и учили, где бы ответственность за меня лежала на плечах партнера. Второе. Мой сон об отчаянии, когда бабушка вдруг исчезла – это внутренняя, не осознаваемая мною паника при непонимании, как, если не подобно моей бабушке, вступать в отношения с такими, как этот – мягкий, доверчивый, восторженный. Как быть с теми, кто не утверждает над тобой свою власть – и в то же время не наступать на них... Как вообще строить с людьми отношения не на принципе власть-подчинение? Вот этот вопрос меня очень волнует. Только ответив на него, я добьюсь стабильности в изменчивом, зыбком доме. Вообще, мой утраченный из-за войны на Донбассе дом может быть возмещен только благодаря выстроенным, осмысленным отношениям. Иначе никак.
Резюмирую. Уход от отношений, основанных на структурном неравенстве, на принципе власти друг над другом; выработка нового принципа, основанного на совместности, сопричастности общим идеалам и замыслам – вместо игнорирующего доминирования – вот первоочередная задача современной гендерно центрированной антропологии. Борьба продолжается: наши нежные, но цепкие умы вопрошают, наши глаза жаждут истины, даже наши сердца участвуют в борьбе идей… А наша повседневность преображается в каждодневных практиках, отказывающихся от уютного прозябания в данности.
скачать dle 12.1