ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 217 апрель 2024 г.
» » Светлана Богданова. ЖИЗНЬ РЫБ

Светлана Богданова. ЖИЗНЬ РЫБ


(Мои неполные воспоминания о Литинституте и о том, что было вокруг)


*

Все дорожки во дворе Литинститута были в сухих тополиных листьях. Мы сбивались в кучки, узнавали друг друга после вступительных, здоровались, присматривались друг к другу. Первое сентября девяносто пятого года я запомнила именно таким: чувство общности, чувство предвкушения. Я снова пошла учиться — после неоконченного высшего (филфак МГУ). Я была старше большинства своих однокурсников — на целых семь или даже восемь лет. Но за все пять лет учебы я редко ощущала эту разницу.

Мне повезло: у нас сразу образовалась компания. Данила Давыдов, Ян Никитин, Игорь Рябов и я. Мы мечтали издавать журнал, который между собой называли «Как бы журнал». Это было и название, и дань времени: вокруг нас происходило нечто, в чем мы не участвовали, но за чем мы наблюдали спокойными водянистыми глазами рыб, заключенных в свой странный мир, в свой собственный аквариум. И все это называлось «как бы»: «как бы литература», «как бы реальность», «как бы жизнь».

Конечно же, «рыбная» метафора у меня вырвалась не случайно: Игорь Рябов написал короткий текст о двух влюбленных, лежащих в ванне, болтающих о том, о сем, медленно превращающихся в рыб. Он прочитал этот текст на семинаре Руслана Тимофеевича Киреева (Данила, Игорь и я попали именно к этому замечательному мастеру), и с тех пор мы вообще не могли произносить слово «рыбы» без того, чтобы многозначительно ни посмотреть друг на друга и ни ухмыльнуться.

Это был заговор рыб, мы плавали в необычайном соусе из древних текстов, энциклопедий мифов и символов и современной литературы, выраставшей на благодатной почве литературных салонов, которые тогда активно открывались в Москве. Мы были писателями. И жили жизнью рыб.


*

Нашим мастером был Руслан Тимофеевич Киреев. В те времена он работал в «Новом мире», а по вторникам вел наши творческие семинары. Спокойный, тонкий, рассудительный. Узкое лицо, изящные руки. Мы читали свои новые рассказы и исподтишка наблюдали за ним: вот на виске у него дернулась жилка, вот по его лицу пробежала тень улыбки... Мы его слушали, никогда с ним не спорили и были почти что влюблены в него.
Однажды он меня подозвал и сказал: «Я не знаю, как называется то, что вы пишете. Я не очень хорошо понимаю, что это вообще такое. Но я бы хотел, чтобы кто-нибудь все-таки в этом разобрался. Поэтому я отправляю вас на конференцию писателей в Ярославль. Пусть Курицын разбирается!»
Вячеслва Курицын — страшно модный и известный молодой критик. С той поездки он стал для меня другом. И за это надо благодарить Киреева.
Я знаю, что на других семинарах преподаватели бывали авторитарными, жесткими, они не разрешали своим подопечным читать одних авторов, и настоятельно требовали немедленно прочитать других. Они ждали от студентов полного послушания, с первых же дней они хватали их за горло и отпускали только после защиты диплома. Иногда дело доходило до криков. Например, отчетливо помню, как поэт и преподаватель Кузнецов кричал на кого-то из своих студентов: «Чтобы я больше не видел у вас в руках Мандельштама!»
Уж не знаю, чем ему Мандельштам не угодил, видимо, у него были «другие любимые авторы», как бы сказал Костик из «Покровских ворот».
Киреев был иным. Он не просто не запрещал. Он жадно впитывал все, что мы притаскивали с собой из стихийных книжных развалов, из полуподпольных букинистических, - все, что мы говорили, чем дышали, что узнавали. Он интересовался самым новым, самым последним, и при этом прекрасно знал классику, и не только классику, но и советскую классику. С ним можно было обсудить самое важное: как все это сделано, как выстроено, как достичь такого-то эффекта, а другого эффекта — избежать. Это была учеба, в которой мы участвовали на равных правах с учителем. И это было прекрасно. Мне кажется, я ни одного Киреевского семинара не пропустила за все 5 лет. Нет, пропустила несколько, когда уезжала из Москвы, но это уже — другая история.
Я считаю, нам очень повезло с мастером. Прошло восемнадцать лет. Примерно столько же я не видела Руслана Тимофеевича. Но я могу совершенно точно сказать: он навсегда останется в моем сердце. Руслан Тимофеевич, я вас люблю! Спасибо.


*

Наши преподаватели нас вдохновляли, смешили и злили. Тех, кто не вызывал у нас никаких эмоций, были единицы.
Моей любимицей была Анита Борисовна Можаева. Крупная, живая, веселая и страшно начитанная, она рассказывала нам о современной западной литературе, которую в те времена еще никто не успел перевести. Она ездила в букинистический магазин, где продавались уже прочитанные кем-то, но не так давно вышедшие книжки на разных языках. Читала она молниеносно, запоминала тонны информации — детали повествования, биографию автора, особенности его стиля. Я ее обожала до беспамятства, и от этого обожания иногда даже смущалась, когда говорила с ней лично.
Однажды я ей призналась, что очень люблю Голдинга, я читала взахлеб все выходившие тогда его романы, особенно я ценила «Наследников». «Ну-у, Голдинг...» - протянула мне на это Анита Борисовна. - «Это же скучно!» - сказала она с веселым задором. - «Он же слишком хорошо сделан!»
На пятом курсе я попросила Можаеву стать рецензентом моего диплома. В те времена я была по своим литературным вкусам западницей. И мне казалось, что меня, мои тексты, поймет именно она, чудесная Анита Борисовна, специалист по западной литературе, на мой взгляд, лучший в России. Она согласилась. И дала мне чрезвычайно благоприятный отзыв, я им тогда очень гордилась.
Анита Борисовна стала для меня музой. Однажды мы с переводчицей Еленой Калашниковой, которая тоже училась на нашем курсе, задумали написать короткий сценарий клипа. Это было уже после того, как мы окончили институт. Мы с Леной тогда вместе поступили в Институт Европейских Культур при РГГУ, на второе высшее. И придумали удивительную историю о том, как в музее оживает изображенный на картине сатир. Этого текста я уже толком не помню, помню лишь, что тот сатир соблазнил случайно заснувшую служительницу музея. И  в самом конце почему-то по ночным залам музея неслось эхом: «Анита-а! Анита-а!»
Не так давно в одном из рассказов потрясающей писательницы Марины Степновой я наткнулась на упоминание Аниты Борисовны. Так звали женщину, которая, по сюжету, ничуть не была похожа на нашу Можаеву. И — все-таки — мне было чрезвычайно приятно встретить ее имя на страницах художественной прозы. Она была музой. Без сомнения, музой.  Не только для меня, но и для Марины, которая тоже окончила Литинститут — на несколько лет раньше меня.


*

Философ Калитин входил в аудиторию быстро и бесшумно. Его бледные глаза смотрели на нас через массивные очки. Нет, не на нас, а куда-то вдаль, мимо. Начинал он лекцию всегда тихо, словно Каа, успокаивающий бандерлогов. Нужно было замереть, чтобы расслышать это его змеиное шипение... К концу лекции Калитин входил в раж. Ему требовался час для того, чтобы из медленного коварного удава превратиться в ревущего и скалящегося льва. Теперь он и впрямь был похож на царя зверей — волосы растрепанные, губы подергиваются, обнажая клыки, румянец заливает обычно бледное лицо...
Однажды, во время такого вот ора, случилось смешное. Один из наших студентов, Дима Курило, сидевший на задней парте и явно бывший после вчерашней веселой студенческой попойки, заснул. Калитин, превратившись в ревущего льва, не заметил спящего, он уже ничего не видел и не слышал, а мы, хоть и были увлечены его яркими и сложными рассуждениями, все же косились на Диму: его стул опасно покачивался. Сам же Курило спал с нежным лицом младенца, откинувшись назад. Меж тем, Калитин, продолжая свою мысль, надрывался: «Это... это... если хотите, профанация секуляризации!» И в этот момент стул не выдержал и рухнул. Все ахнули. Дима быстро вскочил с пола и отряхнулся. Калитин смотрел на него застывшим взглядом. Повисла пауза. И вдруг Курило, глядя в упор на преподавателя, бодро и совершенно без запинки произносит: «Вот насчет профанации секуляризации я с вами полностью согласен!»


*

Нашего ректора Есина боялись почти все. Кроме нескольких его «любимчиков» - ребят с его семинара. Я же помню, что сама боялась его только, наверное, первый семестр на первом курсе. Просто так, вместе со всеми. Потом же я испытывала к нему сложные чувства, но теперь, когда прошли годы, мне кажется, что это была невероятное, глубокое сочувствие, может быть, иногда жалость, но не та, которая, по Горькому, «унижает человека». А какая-то странная материнская жалость. Впрочем, выражавшаяся у меня очень специфически.
Вот — пример.
Современную литературу у нас вел Николай Стефанович Буханцов — милейший и добрейший человек, очень любивший молодежь и вместе со всеми побаивавшийся Есина.
Надо признаться, то ли на меня так действовали девяностые, то ли я настолько была погружена в постмодернизм, который в те времена в Литинституте воспринимался как нечто очень уж революционное и почти скандальное, но меня так и подмывало эпатировать всех — и преподавателей, и студентов.

Однажды Буханцов, уважавший мою страсть к эпатажу и понимавший, что я отлично разбиралась в современной литературе, дал мне задание — подготовить доклад о концептуализме. Конечно же, я его сделала. Но в конце доклада устроила концептуальную акцию - по всем правилам.
Я объявила, что моя акция называется «Фаллогвоздецентризм». В аудитории повисла тишина. Один из албанских студентов дергал коленом, и сидевшая рядом с ним Люся Тучина, моя подруга, потом говорила: «Стол трясся так, что, я думала, меня укачает!»
Я бесстрашно добыла из сумки огурцы, гвозди и молоток. А также томик рассказов нашего ректора, Сергея Есина. Открыла его и прочитала один из пассажей. Смысл этого текста был примерно такой. Есин писал, о своей любви к даче. Дескать, все думают, будто он уезжает из города, чтобы творить. Но он ездит туда лишь затем, чтобы выращивать огурцы и забивать гвозди.
Я закончила чтение. Взяла гвоздь. И вбила его в огурец. Затем — еще один. И еще. Буханцов качал головой и посмеивался: «Эх, Богданова, уволят меня из-за вас!» Но я была безжалостна. Я заранее подготовила свидетельства для всех присутствовавших, и раздала их, как только закончила забивать гвозди в огурцы. Теперь у студентов и у Буханцова был документ о том, что они побывали на концептуальной акции. Все молчали. Албанский студент продолжал дергать коленом. И, наконец, прозвенел спасительный звонок.
Конечно, Николая Стефановича никто не уволил. Да и меня никто не ругал. Так что, я, по правде сказать, не знаю, почему все так боялись Есина.


*

На третьем, кажется, курсе зарубежку у нас вел великий и ужасный Иван Иванович Карабутенко. Он покорял своими рассказами абсолютно всех, и в тесную аудиторию, где проходили его лекции, с удовольствием набивался народ с Высших литературных курсов, заочники и студенты, решившие пропустить свои предметы ради нашей пары.
Карабутенко был известен как один из переводчиков творений Маркиза де Сада. А потому иногда его заносило, но как!
«Я брел по набережной Сены», - певуче рассказывал он. - «Пора было покидать Париж. Вечером у меня был самолет. Я продрог. И решил заскочить в букинистический, чтобы погреться и порыться в книжках. Это была узкая длинная комната, забитая старинными потрепанными томами. В углах висела паутина... Я полистал книги, побродил вдоль полок. И когда уже было собрался выходить, меня окликнул скрипучий голос старого букиниста. Оказалось, он наблюдал за мной из-за своих пыльных фолиантов... Молодой человек, проскрипел он... Останьтесь... Я хочу вам дать одну книжку...» - тут Иван Иванович изображал скрюченного старика с хриплым голосом, и все, как завороженные, смотрели на это мгновенное, и в то же время, плавное перевоплощение. - «О, будь проклят тот день и тот час, когда этот старик протянул мне свою книжонку. Это был столетний том, желтый,  потрепанный. Обложка его облезла и почернела», - продолжал Карабутенко. - «Возьмите, молодой человек, сказал мне букинист. Это изменит вашу жизнь!.. И это действительно изменило мою жизнь», - лектор трагически воздевал руки к небу. - «С тех пор, как я изучил эту книжку, не было мне покоя! Меня одолевали женщины, они хотели от меня близости, а я не мог им всем ее дать!..»
Молчание повисло в аудитории. Студенты смотрели на него во все глаза.
«Знаете ли вы, детки, что такое флагеляция?» - восклицал Карабутенко.
Тишина.
Один робкий голос: «Битье?..» Все обернулись. Сказал это скромный и тихий студент, которого ну никак нельзя было заподозрить в подобных познаниях.
«Правильно, детки», - удовлетворенно вздохнул Иван Иванович. - «И женщины это обожают!»

Или вот, другой его пассаж.
«Детки, кто умеет готовить блины?» - спрашивает Карабутенко. Над аудиторией взвивается несколько робких рук. «Тогда вы знаете, детки, что такое «блин комом»?» - Все рьяно кивают. - «А теперь представьте себе блин комом, протянувшийся на тридцать с половиной тысяч квадратных километров. Отвратительный блин, мерзкого вида, рыхлый, безжизненный, бледный. И по нему идет мелкий холодный дождик... Представили?» - Аудитория передернула плечами от ужаса. - «Это Бельгия, детки. И сегодня мы поговорим с вами о Морисе Метерлинке!» - восторженно заключал лектор.

Однажды я увидела его у метро в спальном районе. Был вечер. Он стоял у бортика. Тихий, похожий чем-то на Гоголя. Время от времени он прикладывался к бутылке с пивом и делал маленький глоток. Он меня не видел, и я решила его не тревожить. Но с того вечера я иначе отношусь к незаметным, ничем не примечательным внешне людям. Возможно, под этой скромной оболочкой скрывается подлинный бриллиант. Даже не возможно. Я уверена в этом.


*

Сашка Костюк сочинял ладно и живо, его истории были пропитаны духом дороги. Он описывал сложные поездки дальнобойщиков, они мчались мимо маленьких городов, и с ними происходили какие-то удивительные детективные истории. Он одевался во все черное, и Ян Никитин сразу же его прозвал «Штандартен». Когда мы еще почти не были знакомы, Ян, увидев Костюка, наклонился ко мне и сказал: «Вон, Штандартен идет». Сашка подошел к нам. Вид у него был угрожающий. Он был похож на голодную змею. И вдруг он назидательно поднял палец вверх и произнес: «Я не штандартен. Я штандартен-фюрер».
Если вы подумали, что это имело какое-то отношение к политике, то вы ошиблись. Никакого. Все это были острые и драматичные шутки молодых людей, которые пробовали на зуб новую эпоху — девяностые.
С той же целью Сашка читал страшную книжку «Майн Кампф». И при этом дружил с Несей Кабаковой, милейшей и умнейшей еврейской девушкой, переводчицей. Они были именно друзьями. Костюк называл Несю «мама» и обращался к ней на «вы». А поскольку сам он немного грассировал, то особенно забавно звучала фраза, которую я однажды услышала в его комнате в общежитии: «Мама, аккуррратней, а то на вас сейчас упадет «Майн Кампф»!
Сашка так и не доучился до конца. Он заболел раком и умер — тихо, во сне, во время очередного курса химиотерапии, держа свою любимую девушку Алену за руку.

Администрация Литинститута почему-то не вывесила официального некролога. Это сделал кто-то из студентов. Помню стенд с информацией, который тогда висел в холле, рядом с кабинетом ректора. И на нем — распечатанный на принтере листок с фотографией Костюка и с краткими, но убийственными словами: «САША УМЕР».
Окончив Литинститут, Алена уехала жить в Америку, а Неся — в Израиль. Неся потом мне писала, что ее родители в Израиле поселились возле станции, которая называлась «Станция имени Александра Костюка». Конечно, это был другой Сашка Костюк. Но Неся как будто бы тогда получила привет от старого доброго друга.


*

Невероятно интересный предмет — историю религии — читал у нас знаменитый Филипп Георгиевич Тараторкин, сын великого актера Георгия Тараторкина, человек в высшей степени образованный. Учился он в Англии, а когда вернулся на родину, стал священником. Филипп Георгиевич завораживал меня своей речью, своими знаниями и своей — вероятно, потомственной — тягой к переодеваниям. Историю религии он читал у нас всегда в классическом костюме, настолько изысканном и стильном, что сейчас, когда я пытаюсь вспомнить его, мне непременно видится золотая цепочка от карманных часов, которая — то ли свисала, то ли не свисала — поверх его пиджака. Может быть, никаких часов и вовсе не было. Но вот таким он сейчас мне вспоминается.
На другом курсе он читал историю православия, и очевидцы рассказывали, как он заходил перед этими лекциями в отдельный кабинет и переодевался в рясу священнослужителя. Фантастический человек!
После поездки во Францию (я ездила туда в 1999-м), я написала рассказ-мистификацию о якобы существовавшем в древности поэте Исидоре Лугдунском. Чтобы наполнить повествование достоверными деталями, я много читала о первых веках новой эры и об интеллектуальной жизни Лугдунума (Лугдунум — римское название Лиона). И пару раз подходила к Филиппу Георгиевичу с вопросами об античном агностицизме. Он мне отвечал — внимательно и точно, поражая глубоким знанием предмета.
Когда я уже училась в РГГУ, то случайно столкнулась там с Тараторкиным. Я куда-то бежала по двору, шел снег, а навстречу шел молодой человек в пальто, похожий на иностранца, и тут вдруг я поняла, что это Филипп Георгиевич. Очень ему обрадовалась и поздоровалась с ним. И с изумлением поняла, что он тоже меня узнал.


*

Наша англичанка, прекрасный человек и преподаватель Людмила Артемовна Линькова, периодически возила группы студентов в Данию — по какой-то невероятной программе обмена, которыми славились девяностые. И в девяносто девятом мне посчастливилось отправиться в Данию в составе ее группы. По этой программе, нас селили в датских семьях, где мы говорили только на английском (это был действительно потрясающий опыт!). Нас бесплатно кормили, возили по Ютландии (преимущественно по окрестностям ее столицы, города Ольборга), показывали разнообразные заведения — музеи, театры, рестораны, дом престарелых и даже тюрьму. Все экскурсии были на английском. Точно смысла этой программы я тогда не понимала, не понимаю я его и сейчас. Нам показывали, как хорошо все организовано в Дании, как славно там живется простым гражданам, как по-скандинавски четко и размеренно протекает жизнь датчан. Зачем? Бог его знает.
Но, поверьте мне, это был потрясающий опыт, он очень меня обогатил. Я действительно многое узнала об этой стране, и потом, когда уже сама вернулась в Данию, я гораздо лучше ее понимала. Семья, в которой я жила, мне очень понравилась, и до сих пор эти люди — хотя прошло уже девятнадцать лет — мои друзья. Иногда они приезжают в Москву, и каждый раз мы встречаемся и вспоминаем мою первую поездку в Ольборг.
В тот раз в составе нашей группы был и ректор Сергей Николаевич Есин. Его поселили не в семье, а в гостинице. И я помню, что он был тоже под впечатлением от этого путешествия. Когда мы отправлялись куда-то на специально выделенном для нас туристическом автобусе, он делился с нами в дороге своими мыслями о Дании, о датской литературе. Однажды он даже зачитал нам пассаж из своего дневника, который долгие годы вел и — как я понимаю - где-то публиковал.
Забавно, что Андерсена и Кьеркегора он называл извращенцами. А в своем дневнике сетовал на то, что в Дании Горбачева принимают за героя, а ведь он — по мнению автора дневника — обыкновенный преступник.
Мне, человеку другого поколения, эти взгляды были чужды и казались немножко смешными. Но я слушала его с интересом, потому что именно во время той поездки я впервые испытала к Есину то острое сочувствие, перемешанное с жалостью.
Как-то моя близкая подруга Тата, которая в девяностые жила с семьей в Одессе, помогала своему папе перед выборами расклеивать агитационные листовки. Тата была за демократию и Перестройку. Ее же отец был прожженным коммунистом. «Как ты могла?» - спросила я ее тогда. «Ну, это же мой папа. Я хотела ему помочь», - спокойно ответила Тата.
Нечто подобное я чувствовала тогда и к Есину. Мне хотелось ему помочь. Хотя он мне казался кем-то совершенно невозможным, нелепым и чуждым.


*

Я училась в Литинституте с девяносто пятого по двухтысячный. Я закончила его, когда мне было тридцать. Это были не самые простые годы моей жизни. Я сама растила двух дочек, подрабатывала и ходила на дневные занятия. И все же я вспоминаю это время с благодарностью. Оно было невероятно плотным, ярким, полным эмоций и крутых жизненных поворотов. А сколько я читала, сколько слушала!
В книжных магазинах постоянно появлялись новые книжки, мелькали новые имена и новые переводы. Помню, я взахлеб читала мистику — от Сведенборга и до Фулканелли. Иногда мы с Яном и Данилочкой после занятий шли пешком до Нового Арбата. Там, рядом с серой громадиной Телеграфа, стоял ларек, в котором торговали пиратскими кассетами. Я покупала себе King Crimson, Тома Уэйтса, Coil, и там же я обнаружила сборники довоенной ретромузыки, которые в конце концов стали материалом для моих исследований во времена  учебы в Институте Европейских Культур при РГГУ. Впрочем, я покупала не только альтернативу, рок и джаз. Я покупала там классику. Кассеты стоили недорого, и я могла себе позволить пару-тройку штук в месяц.
Среди моих приобретений были и фортепьянные пьесы Равеля. Я постоянно ходила в наушниках. У меня был маленький усталый плеер, который я всегда брала с собой в дорогу. И так совпало, что я слушала Равеля и одновременно читала «Московский дневник» Вальтера Беньямина.  Я переживала встречу с этими двумя авторами в одни и те же дни. Я шла по улицам и видела Москву двадцатых, я все больше погружалась в этот невероятный, новый, и словно бы смутно знакомый мне город, который давно уже умер.
Лужков возводил повсюду свои башни-карандаши, по Тверской ездили бандитские машины, в переходе на Пушкинской в ларьках продавали польское серебро. Но у меня в ушах гремел «Парад» Равеля, и я видела призраки сталинских спортсменов, шагающих по широким проспектам, видела трамваи, набитые пассажирами внутри и облепленные - снаружи, видела поэтов, собиравшихся в литературных кафе и эпатировавших публику галстуками и стихами... И чувствовала, как мне этого всего не хватает — в далекие и словно бы неродные мне девяностые.
Возможно, именно тогда я стала завсегдатаем литературных мероприятий. Я участвовала почти во всех заседаниях «Эссе-клуба», который работал под эгидой журнала «Новая Юность» на Берсеневской набережной, я ходила в Георгиевский клуб к Татьяне Георгиевне Михайловской (он открывался раз в неделю в районе Нового Манежа)... Несколько раз у Татьяны Георгиевны проходили мои собственные вечера. А однажды нас с Игорем Рябовым и Данилой Давыдовым пригласили в какой-то салон на Академической, где мы с Игорем читали вслух нашу пьесу «Про Зрение». Главными героями пьесы были мужчина и женщина, инвалиды. И в какой-то момент на сцену выходил третий персонаж, некто Скворцов, которого мы с Игорем как раз списали с Данилочки. Данилочка с удовольствием помог нам и взял на себя роль Скворцова, чем вызвал у нас с Игорем бурный восторг.

В клубах выступали не только писатели. В клубах выступали и музыканты. Я помню концерты Яна Никитина и его юной тогда группы «Театр Яда». Черная сцена. Прожектор высвечивает  сидящего на краю сцены Яна. Он громоздится на высоком стуле, поджав ноги, как большая птица. В руках у него гитара. Он весь в черном, его светлые отросшие волосы взлохмачены. Вылитый Курт Кобейн, которому тогда многие поклонялись. На полу перед Яном — тетрадь со стихами, написанными очень мелким почерком. Как он видел там, что надо петь?
В перерывах между песнями, он рассказывал что-то, шутил, и произносил несколько ключевых фраз (какие-то цитаты из нашей жизни, из жизни института), которые могли понять только мы с Данилочкой. Мы начинали аплодировать, свистеть, к нам подключались и остальные, те, кто был не в курсе, но кто был без ума от Яна. Наш красавчик сдержанно улыбался, понимая, что мы, его верные друзья, тут, в темном зале. И продолжал концерт...


*

Про Яна Никитина хочется написать особо. Он навсегда останется моим сердечным другом, очень важным и близким человеком, мужчиной невероятной красоты и невероятного ума, который, к сожалению, носил в себе страшный сценарий самоуничтожения. Несколько лет назад его не стало. Я знаю, что многим он был небезразличен на нашем курсе. И я напишу то, что смогу вспомнить и что смогу себя заставить написать.
Мы с ним очень дружили, мы всегда ходили вдвоем, иногда к нам присоединялся Данила Давыдов. Ян сопровождал меня всюду — в отчаянных путешествиях по городу (если после учебы оставалось время, и моих дочек еще не надо было забирать из садика, мы шли с ним на Новый Арбат, а иногда — на Лубянку, в Большой Детский Мир, где я покупала всякие детские вещи. Маршруты всегда были одни и те же. Мы говорили о литературе, о музыке, мы рассуждали на философские и мистические темы. И потом части наших разговоров я узнавала — они мелькали в стихах Яна. Мне было приятно и важно чувствовать, как вплетается в его творчество наша дружба.
Иногда он рассказывал мне о своих любовных связях. Признаюсь, я смотрела на его прекрасное лицо, его густые белые волосы, и чувствовала уколы ревности. Я знала, что у него есть возлюбленная, но никогда не видела ее, а сейчас, вспоминая наш тогдашний график, не понимаю, когда он находил для нее время: мы постоянно были вместе, слишком много, слишком часто.
Однажды он рассказал мне, как напился во время собственного концерта, и очнулся уже в гримерке. На нем верхом сидела обнаженная девица, которую он ни разу до этого не видел. И он ей почему-то сказал: «Где мой хирургический нож?»
Как-то раз, кажется, это было курсе на втором, ему вдруг пришла в голову идея распустить слух, что мы с ним женимся. Меня это забавляло, и в то же время я недоумевала, зачем ему вся эта история. Месяца два он рассказывал мне, кто и как отреагировал на этот слух. Затем все стихло, и я совершенно потеряла интерес к этой искусственной сплетне.
На третьем курсе я жестко и осознанно прекратила нашу дружбу с Яном. Я собиралась замуж, и мой будущий муж ревновал меня к Яну. Кроме того, я вдруг ощутила, что задыхаюсь в этой невероятно тяжелой атмосфере, которая окружала моего дорогого друга. Позже я поняла, что это вообще свойственно как раз тем, кто нажал внутри себя эту страшную кнопку с надписью «уничтожить». Ян не любил жизнь. Он любил игры, и тут мы с ним были схожи. Но он не любил жизнь, и хотел умереть. Я играла с жизнью. Он же играл со смертью.
Когда я перестала с ним так тесно общаться, как раньше, я вдруг увидела, что листья на деревьях зеленые, что Москва-река — широкая и стальная, и что весь город наполнен красками, запахами и дышит. Я вернулась к жизни, дойдя до абсолютного эмоционального дна.
Я очень любила Яна. И я очень тоскую по нему.
Попрощавшись с ним, посмотрев, как роскошный белый гроб с телом нашего друга уходит в раскисшую грязь кладбища, мы с Данилочкой отправились по отвратительно грязной дороге к остановке. И вдруг полил мягкий сплошной дождь, а на темном небе появилась неожиданно яркая радуга. Мы шли. Я всхлипывала. Данилочка отхлебывал из большой пластиковой бутыли самодельное пойло. И нам вдруг стало легко. Потому что Ян, мы это почувствовали, теперь свободен.


*

Для нас, прозаиков, переводчики и переводчицы были каким-то особым кланом. По нашему глубокому убеждению, они не писали. И, если рассуждать в традиции кондового советского литературоведения, занимались не искусством, а ремеслом.
Впрочем, лично я всегда с удовольствием общалась с этими очаровательными «ремесленниками». К концу обучения мы подружились с Леной Калашниковой, которая сейчас, насколько я знаю, успешный автор книг и интервью о переводчиках. У нас были очень милые отношения с Катей Костюковой, которая году, наверное, в девяносто седьмом вышла замуж за моего друга Игоря Рябова. И я всегда с радостью общалась с Кириллом Медведевым, который сейчас продолжает переводить, писать стихи и успевает еще и заниматься политикой.
Кирилл появился на нашем курсе позже остальных — не помню, с чем это было связано. То ли он перевелся из другого ВУЗа (что вряд ли, я в свое время пыталась перевестись в Литинститут с филфака МГУ, и Литинститут не захотел мне перезачитывать оценки), то ли был в академическом отпуске. Я прекрасно помню тот день, когда Кирилл стал учиться. Он сразу меня поразил... своей походкой. Казалось, этот человек шагает в ритме блюза — медлительно и плавно, немного сутулясь и вытягивая вперед шею, будто он сейчас начнет щелкать пальцами, отбивая ритм. Когда мы с ним разговорились, оказалось, что он действительно любит блюз и играет на гитаре.
Спустя какое-то время мы снова с ним встретились, помню, я была с Яном, и мы шли по Литинституту. Поздоровались. Спрашиваю: «Как твоя игра на гитаре?» Я сразу спросила об этом, полагая, что Яну будет интересно познакомиться с другим музыкантом. «Я бросил гитару», - все так же ритмично и медлительно ответил Кирилл. - «У меня теперь другое увлечение». - «Какое же?» - удивилась я. - «Я курю сигареты!» - гордо ответил Кирилл.

Несколько раз я была потом на его творческих вечерах. У него действительно прекрасные стихи. И он стал одним из лучших, на мой взгляд, переводчиков Чарльза Буковски. Мне кажется, Кирилл — один из тех творческих людей, кто так любит играть с жизнью. И я всегда с интересом смотрю на те игры, которые он выбирает.

 
*

Во времена нашей учебы Литинстут привлекал многих известных в те времена авторов. Помню, как к нам на лекцию приходили поэты, называвшие себя «Куртуазными маньеристами». К ним себя относили Вадим Степанцов, Виктор Пеленягрэ, Александр Бардодым и другие. Кстати, с ними в начале девяностых «тусовался» и великий Дмитрий Быков.
Они пытались эпатировать нас, новичков от литературы. Стоя в огромной аудитории первого курса, они говорили о любви, о сексе, манерно читали свои искусственные стихи, а мы то возмущенно бурчали, то хохотали, то задавали им провокационные вопросы, от которых сами маньеристы смущались и, посмеиваясь, переглядываясь, не зная, что делать с нами, наверное, слишком свободными и слишком ершистыми.
К нам захаживали и другие современные авторы, но сейчас не могу точно вспомнить, кто именно.
Так получилось, что в восьмидесятые другом нашей семьи была писательница Нина Садур. Мой папа, актер Студенческого Театра МГУ, играл одну из главных ролей в ее пьесе «Чудная баба». Так они познакомились, а потом наши семьи подружились. Я общалась на равных и с Ниной Николаевной, и с Катей, ее дочкой, которая впоследствии тоже стала прекрасной писательницей.
Но к середине девяностых что-то в нашей дружбе разладилось, наши пути разошлись. И вот, однажды, году, наверное, в девяносто шестом, я увидела Нину Садур. Она бродила по газону вокруг памятника Герцена, который стоит во дворе Литинститута. На дорожке расположился оператор, он настраивал камеру. Я обрадовалась и бросилась к старой подруге с восторженным воплем: «Здравствуйте, Нина Николаевна!» Она вскинула свою прекрасную голову (внешне она всегда мне казалось похожей на даму с картин Модильяни: длинная шея, узковатые глаза, пухлые губы, длинные волосы), и вдруг сердито проворчала: «Света, не видишь, меня здесь сейчас снимать будут!»
Теперь я вспоминаю этот эпизод и думаю, что, конечно, она была занята, а тут я со своей щенячьей радостью, подбегаю, виляя хвостом и повизгивая. Но тогда, признаюсь, я была ошарашена ее холодностью. К сожалению, с тех пор я ее не видела. Хотя до сих пор думаю о ней с нежностью и благодарностью. Дружба с семейством Садур очень украсила довольно сложный период моей жизни, который пришелся на конец восьмидесятых и начало девяностых.


*

Конечно, мы пили. Не много. На много и денег ни у кого не было. Но, когда мы могли, то пили, как подростки.
Главным «пунктом отрыва» было общежитие. Помню маленькие праздники, которые мы устраивали в комнате Наташи Корниловой, прекрасного прозаика с нашего же, Киреевского, семинара. Ее тексты были пропитаны любовью к английской классике, они были написаны диккенсовским стилем, и в них действовали какие-то бледные кокаинисты и изощренные преступники, говорившие на языке истинных джентльменов. Наверное, вы подумали, что Наташа была высохшей блондинкой, одевавшейся во все черное? Нет, Наташа приехала из Казахстана, это была девушка с изысканной восточной внешностью, она была умна, начитанна, романтична и очень юна.
Мы сразу же с ней подружились, и она даже несколько месяцев жила у меня дома — теперь уже и не могу вспомнить, почему и как это произошло. В те времена я была так благодарна жизни за свою квартиру, что была уверена: такой радостью надо делиться. Поэтому у меня частенько жили сокурсники и друзья, у которых случались какие-то неприятности с жильем. Помню, однажды почти целое лето у меня жил Игорь Рябов: он никак не мог снять себе квартиру. И месяц или два Люся Тучина с мужем — они одновременно искали и квартиру, и работу.
Наташе Корниловой дали комнату в общежитии, мне кажется, она там жила еще с кем-то, но я не помню, с кем. И вот, начиналось веселье. Кто-то покупал дешевое вино. Другие — батон хлеба, сосиски, рыбные консервы, огурчики, майонез. Открывалась баночка с вареньем, которую чья-то мама дала ребенку в дорогу, в далекую неприветливую Москву. Включалась музыка — на старом магнитофоне, на не раз «зажеванной» кассете. Слушали все подряд — от Pink Floyd до Тома Уэйтса, от группы «Морфин» до саундтрека к «Твин Пикс». Люди заходили, выходили, приносили что-то из своих запасов, какая-то парочка танцевала под хриплые звуки, доносившиеся из магнитофона, другие — громко спорили о литературе.
На нашем курсе учились братья Черепановы, личности загадочные и ни внешностью, ни поведением совершенно не похожие на писателей. Поговаривали, что они настоящие казаки, которые находятся в Москве в вынужденной ссылке, и что их учеба в Литинституте — это прикрытие.
Не знаю, так ли оно было, или нет. Они ни с кем не общались и не дружили. Но однажды, во время одного из таких «праздников», я отнесла им пару спелых гранатов с общего стола. Я вошла к ним в комнату. Там было темно и накурено так, что настольная лампа, горевшая тут же, на тумбочке, почти не давала света. В центре комнаты стоял столик, на котором красовалась пепельница, погребенная под горой окурков «Беломора». «Привет», - бодро сказала я. - «Я вам тут  кое-что принесла». И положила рядом с пепельницей фрукты.
«Богданова...» - раздался из темноты и дыма голос одного из братьев. - «Родная ты наша...»
Я поняла, что братья не в кондиции, и быстро покинула их убежище.
К тем же временам относится и литинститутская быль, которую я позднее слышала от разных людей, не учившихся в нашем ВУЗе, в качестве анекдота.
Время от времени ректор приходил в общежитие с проверкой. Никто не хотел этих проверок, поэтому, услышав, что пришел Сергей Николаевич, народ старался запереться в своих комнатах и сделать вид, что «никого нет дома». И вот, однажды, нагрянула проверка. Все быстро исчезли, и в коридоре замешкался лишь какой-то подвыпивший студент, которому было отчаянно плохо. Ректор, завидев его, подошел и стал трясти несчастного за плечо, пытаясь от него добиться хоть какой-то информации. «Какой курс, какой курс?» - все спрашивал и спрашивал студента Есин. Но тот был нем, как рыба. Его почти тошнило. Наконец, он приоткрыл глаза и медленно проговорил: «Шестнадцать восемьдесят». Это был тогдашний курс доллара по отношению к рублю.

 

Продолжение следует ...скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
2 438
Опубликовано 26 май 2018

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ