О Литинституте, семинаре Андрея Василевского, поиске языка поэзии и насилии.…И если город отделён от личности, пусть ты и можешь пройти его насквозь с закрытыми глазами, то как отстраниться от человека, который забирает детство и будущее? Эта история, жестокая игра под видом любви (пусть собеседник с таким определением и не согласен), стала для меня самым важным признанием. Литинститут, да; семинар Андрея Василевского — несомненно; опросник Марселя Пруста — куда без него. Но почему всё это отступает перед словами, как бы невзначай сказанными в сердце беседы, после которой и первая часть интервью («Лиterraтура», № 112), и начало этого разговора, и весь последующий текст воспринимаются по-новому?С Анной Грувер беседовал
Владимир Коркунов.
________________
III. ЛИТИНСТИТУТ— В переписке вы упомянули, что покинули Литинститут. Почему вдруг решили бросить учебу?— Кстати, вы правы. Я решила не накануне диплома, но именно «вдруг». Это
решалась я мучительно и очень долго, а решила — вдруг. За трое суток без сна закрыла дедлайны, взяла билет, побросала какие-то подвернувшиеся вещи в чемодан, оставила ключ на вахте и уехала. Общага стояла пустая, большинство разъехалось на каникулы. Стены устали слушать, устали разговаривать надписями и граффити, наступает не молчание, но затишье. Я любила эти окна, лестницу, странное помещение в подвале с кладбищем мертвых дверей. Почти каждые каникулы оставалась в общежитии – оно пустым никогда не бывает, но меняется, становится не местом пребывания, а собеседником.
Одно утреннее сообщение, если это сообщение о смерти друга в моей стране, может вот так одним рывком швырнуть в яму и темноту, чтобы потом выдернуть на слишком яркий свет — и ты уже в поезде, а отъезд — единственно возможный выбор.
Я стараюсь не жалеть о сказанном, поэтому вряд ли пожалею о сегодняшних ответах. Перед вступительными экзаменами несколько замечательных, умных людей, чьим мнением я очень дорожила и дорожу, отговаривали от поступления в Литинститут. Но никто не представлял, что спустя год начнется война, а у меня были совершенно другие планы на будущее: проучусь три года, переведусь на заочное, а потом… Тогда еще казалось нормальным думать о каком-либо будущем.
В книге «10 слів про вітчизну. І стільки ж про любов» Алексей Чупа очень точно написал, я помню это место наизусть: «А стосовно пам’яті — у нас проблем стільки зараз, що сил на минуле й майбутнє фактично немає, їх і на сьогодення залишається мінімум. Схоже, ми, українці, перетворилися на народ метеликів-одноденок. Засинаючи, ніхто не знає, чи прокинеться завтра, а в щасливому випадку прокидання не відає, чи доживе до вечора» («А что касается памяти — у нас проблем столько сейчас, что сил на прошлое и будущее фактически нет, их и на настоящее остается минимум. Похоже, мы, украинцы, превратились в народ бабочек-однодневок. Засыпая, никто не знает, проснется ли завтра, а в счастливом случае пробуждения не ведает, доживет ли до вечера».)
Когда забирала документы, у фасада главного корпуса стояли строительные леса. Деканат был заставлен коробками, и мне сказали: все, Грувер, твой аттестат не найдем. У меня уже не оставалось ни времени, ни слез. Хотелось молча сесть на ступеньки у выхода и не двигаться. Но добрая Нина перерыла все, и мою папку отыскала. Увидев ремонт, я окончательно осознала, что застала совсем других людей и другой институт. Теперь моего Лита нет и больше не будет. От этого эгоистически немного легче.
Проще ответить, почему я не уезжала, чем перечислять, почему уехала. Причин не уезжать было сначала относительно много, потом все меньше, меньше… пока не осталась всего одна, и я не вижу смысла ее скрывать: любовь к человеку, который никогда из Москвы не уедет, — больше ничего не держало. Да, такой гротескный конфликт в духе классицизма.
Сергей Жадан как-то сказал, что запретил бы поэтам комментировать изменения курса валют и проблемы военно-промышленного комплекса. С этим можно только согласиться и немедленно начать воплощать. Никогда не лезла в политику за пределами искусства и жизни и поражаюсь некоторым «литературным деятелям», которые считают себя в праве.
Но в моей стране война, в моем доме взрывной волной выбило стекла. Я еврейка из Украины, карикатурная жидобандеровка, почему-то вынуждена постоянно сталкиваться с открытыми антиукраинскими выпадами, с бытовым и не только антисемитизмом.
Это не считая ежедневных кровавых новостей и войны информационной. Почему я должна лихорадочно соображать, как ответить на очередную провокацию и не сломаться? почему будто проверяю, существую ли еще, я ли это, или меня уже нет? почему рву прежние контакты, не желая оправдываться? одна, в чужой стране? Нет, я бы не осталась ни на день.
Такая реальность: мы теперь неизбежно принимаем решения, которые раньше могли только примерять, о которых могли только рассуждать и читать. Зачем, зачем, зачем Ханна Арендт защищала Хайдеггера? как у Элен Берр могли совмещаться «две стороны нынешней жизни: светлое утро — воплощение свежести, молодости, красоты и желтая звезда — порождение варварства и зла»? Все это не так далеко, как кажется. Не так недостижимо, как хочется думать: ведь это было с ними, а мы — кто такие мы, слишком маленькие люди, чтобы с нами случился такой выбор, не-ет… Мы слишком многого о себе не знали.
— Литературный институт оправдывает предназначение?— У меня стокгольмский синдром в отношениях с Литинститутом.
Здесь бы состроить умную мину и глубокомысленно порассуждать — вопрос и правда для многих почему-то все еще острый. Но сначала скажу, наверное, смешное: для меня Литинститут невозможен без общежития. Как иностранке, мне делали регистрацию в международном отделе. Адресом вместо Добролюбова 9/11 значилось: Тверской бульвар 25, — и это было правдой. Когда только началась война, Лит, если деконструировать эту банальность, стал мне на время домом, и тем больнее было рвать.
Странно, но впервые в Литинститут я попала в тринадцать лет, тогда и в голову не приходило, что буду здесь учиться. Ужасно развеселилась на втором курсе, когда преподаватель зарубежной литературы вспомнил мои тексты того возраста — он составлял сборник по итогам совещаний «для молодых литераторов», — и сказал, что теперь он мой крестный отец. Вообще-то я всерьез собиралась стать кардиологом, но перед одиннадцатым классом все буквально тянуло в Литинститут — с такой силой, с какой потом из него же выталкивало.
Институт оказался еще возможностью сбежать, когда мне это было очень нужно. Лит — это, конечно, «Дом, в котором…». Он может открыться за неделю и тут же захлопнуться перед твоим носом, а можно проучиться от звонка до звонка и так и не понять, где ты находился.
Игорь Иванович Болычев, один из самых важных для меня в институте людей, сказал, когда я уходила: в Лите каждый находится столько времени, сколько ему необходимо, и берет ровно столько, сколько нужно. Не ради красного диплома литературного работника ведь, в конце концов.
Повторю мантру: никого и нигде не научат писать. Ни на очном, ни на заочном, ни на ВЛК, ни в Липках-Нелипках, ни на каких-либо иных волшебных курсах и мастер-классах. Никого и нигде.
Думаю, при большом желании в Литинституте можно получить классическое историко-филологическое образование, научиться думать и искать. При равном желании можно этому не учиться и никакое образование не получать. На первом курсе я очень любила древнерусскую литературу и старославянский, а потом мне было невероятно скучно на исторической грамматике. Меня отправили на пересдачу со словами: ты за выходные этот толстый учебник не выучишь. Я, естественно, выучила и нашла в нем несколько ошибок, а однокурсница, сдав экзамен с первого раза, спросила: все говорят истграмм, истграмм, а как это расшифровывается? Мне очень нравится польское выражение: mieć pustkę w głowie (это фразеологизм, дословно — пустота в голове, blank mind). Никогда не понимала, например, зачем откровенно забивать на пары современной литературы и само чтение ради вовремя сданных выписок из словарей — в чем смысл? Честное слово, лучше просто прогулять и сходить хотя бы в музей Востока, он в двух шагах от института. Но это не мои проблемы.
Я ушла из Лита, и было бы нечестно сейчас вот так обличать издалека, поэтому переходить на личности и опускаться до эйджизма не буду. Все то же самое повторила бы лично, и я в этом не одинока: в преподавательском составе встречаются такие субъекты, что речь идет не только о наличии и качестве знаний, — об элементарном такте, профессиональной этике, субординации, толерантности, в конце концов.
Глупо ждать от Литинститута чего-то сверхъестественного, чтобы потом разочаровываться. Надеюсь, никого не травмирую тем, что для множества вменяемых студентов Лит — доступная возможность находиться в Москве, жить в общаге, не выпадать из соответствующей среды, и это нормально. Но не стоит оставаться, чтобы все пять лет ныть, какой институт плохой и как хочется в другой. Не нравится — хватит терпеть, забирай документы, не будь жертвой абьюза. Без стеба. Когда поняла, что больше не могу здесь находиться ни дня, я ушла. Перечитайте «Московіаду» Юрия Андруховича — в свое время он закончил ВЛК.
— При поступлении ваши статьи якобы были отвергнуты мастерами. Во всяком случае, так говорят (версиями весь Тверской бульвар, 25 полнится). Информация могла дойти до меня в искажённом виде…— Я устала от разнообразия искаженных вариаций, которые все еще до меня доносятся, и хочу ответить на вопрос. Чтобы прояснить ситуацию для всех, кто так или иначе слышал об этой истории. Перефразируя название книги Андрея Витальевича, «скажу словами».
До Литинститута я вообще не писала критику, поступала на поэзию, вместе с еще одной абитуриенткой получила самый высокий балл (вряд ли вступительные баллы имеют какое-либо значение). Подавала документы параллельно на прозу — просто так, это был рассказ, написанный в пятнадцать лет, захотелось проверить, сколько мне-пятнадцатилетней поставят. Прозаиков набирал Сергей Николаевич Есин, и он брал меня в семинар.
Литинститут без Есина — какой-то другой институт (хотя во время моей учебы менялись и.о., и ректором Сергея Николаевича я, конечно, не застала). Когда, отчисляясь, с обходным листом я забежала на кафедру литмастерства, он повторял: дорогая, рви при мне эту бумажку, рви и оставайся. Работая в приемной комиссии, искала нужную папку, ползая по полу среди горы документов, а он говорил: подложи картонку, простудишься. В прошлом году Сергей Николаевич умер. Я не могла поверить, когда мне сказали. Все, кто сколько-нибудь учился в Лите, понимают: это совершенно невозможно. И стала читать его «Дневник», вспоминая, как на первом курсе кто-то во время зачетной недели раздобыл бумажные экземпляры дневников за предыдущие годы, и мы отыскивали знакомые имена, сидя в Маке.
В дневнике 2015 года фигурирует «мальчик Гробман» из Украины. «Мальчик Гробман» — это я, и статья «мальчика Гробмана» — моя рецензия «Опять мы» на книгу Ричарда Хьюго «Пусковой город».
Некоторые считают, что еврейская фамилия Грувер произошла от английского «гроб». Я не знаю точно, от какого слова она происходит, недавно услышала версию, что от немецкого «седой», а еще можно вспомнить термин groove в джазе и музыке вообще. Но все — народная этимология, крайне далекая от действительности.
Мне очень жаль, что Сергей Николаевич этого не прочтет. Я бы хотела, чтобы он тоже знал правду. Нужно было сделать это раньше. До последнего не верилось, что та долгая, бессмысленная, жестокая травля (прозрачные намеки на отчисление, два месяца ночевок по комнатам друзей из-за невозможности находиться в собственной, бойкот со стороны некоторых преподавателей и приближенных студентов) происходила со мной на самом деле.
Если кто-то слышал, что своей рецензией на книгу Ричарда Хьюго я хотела облить грязью институт, кафедру и кого-либо из преподавателей, или что-то подобное, — это ложь. Как минимум, я сделала бы это умнее и не на страницах «Нового мира». Если кого-то подобная версия радовала — извините, у меня действительно и в мыслях такого не было. Остальным достаточно прочесть текст рецензии, чтобы понять.
Вот и все. Спасибо. Я никогда не буду упоминать имен и вспоминать произнесенные в свой адрес оскорбления, ни к чему, да и мне теперь все равно. Просто мне важно было сказать правду вслух, надеюсь, хотя бы это остановит несвежие сплетни трехлетней давности.
— В Литинституте вы посещали семинар Андрея Василевского. Что он вам дал как мастер?— Первый вторник у нас начался так. Я немного опоздала (сначала думала, что поступила к Рейну), сажусь за последнюю парту в 32 аудитории. Василевский смотрит в пространство и спрашивает: кто-нибудь из вас хоть знает, что такое силлабо-тоника? И тишина. Я, кхм, нахожусь в некой фрустрации, тоже молчу, думаю, что происходит вообще, куда я попала. Потом после семинара догнала Андрея Витальевича и нагло спросила: а можно я уеду на фестиваль? То есть, самое начало первого курса, первый семинар… ну окей, ага. В итоге съездила в сентябре, выиграла гран-при и с тех пор выпала из украинского фестивального движения, перестала участвовать.
Наш набор оказался первым набором очников у Андрея Витальевича. Пару лет я была старостой семинара: немного меняется угол зрения, когда приходится записывать за всеми, фиксировать живую речь. Не стенограмма, эдакий Театр.doc.
Состраданием в рамках семинаров я точно не отличалась, знаю (впрочем, не только я — по отзывам забредающих «чужих», некоторая жестокость, скажем так, была отличительной чертой нашего семинара). Как-то раз довела заочника до истерики, заменив необязательную (ну, не удался dirty realism) нецензурную лексику в его стихотворении на «прекрасно» и «восхитительно». Однокурсница заботливо посоветовала одной вечером не ходить и носить в рюкзаке перцовый баллончик.
Думаю, теперь можно об этом рассказать, постфактум. Устав от бессмысленных разборов, надоев и мастеру, и друг другу, зная наперед, кто что напишет и скажет, мы (несколько студентов, не всем семинаром) предложили Андрею Витальевичу заниматься, параллельно с традиционными обсуждениями, философией, критикой, анализом современной поэзии. Как это происходит сейчас, не знаю. На первый такой экспериментальный семинар (инициатива наказуема) я готовила доклад об эссе Александра Скидана и очень нервничала, что из этого получится, сможем ли мы говорить — потому что такая локальная революция важнее текущего учебного процесса. Получилось.
Потом обсуждали Беньямина, Лакана, Шкловского, лонг-листы премии Драгомощенко, антологию «РПР», учебник «Поэзия», много разного. Спорили о беньяминовской «ауре», Андрей Витальевич слушал нас, слушал, а потом сказал что-то вроде: с чего вы, собственно, взяли, что он сам мог сформулировать отчетливо, что именно имел в виду? Мы все надолго замолчали. А когда говорили об остранении, на семинар заглянула незнакомая женщина. Мы рассуждали о странной конструкции из дерева на четырех ножках. Она сказала, что мы шизофреники, а стул — это стул.
Если серьезно, считаю, что семинар Василевского в Лите — единственный поэтический семинар, в котором имеет смысл находиться. Да, разрыв хоть каких-нибудь дорогих сердцу шаблонов неизбежен. Но если кто-то считает, что стул — всегда стул, то при абсолютном несовпадении с мастером можно перевестись к другому. Можно, конечно, и остаться, мужественно превозмогая.
Андрей Витальевич всегда поддерживал меня и поддерживает до сих пор. На примере его редакторской работы и работы Марии Галиной я училась и учусь видеть текст. Не знаю, как долго не решалась бы писать литературную критику, если бы не Андрей Витальевич. Летом 2014 года перед вторым курсом я еще не знала, вернусь ли в институт. Два месяца жила в Одессе, ездила в Винницу, в Харьков, в котором сейчас живу. Это были, наверное, одни из самых страшных, темных месяцев в моей жизни, вот тогда я написала короткое эссе на вышедший в том году роман Владимира Рафеенко. А осенью Андрей Витальевич сказал: Грувер, перестаньте ерундой страдать, напишите-ка рецензию. И я написала.
IV. ЛИЧНЫЕ ВОПРОСЫ— Еще лет семь назад вы искали себя, активно участвовали в литературных конкурсах и «баловались» сомнительными публикациями. Начинали, кстати (говорю для читателей), как поэт, а потом выпали из журнальной периодики. Когда пришло переосмысление?— Знаете, я себя в то время, наверное, как раз не «искала». Тогда я почти ни на секунду не останавливалась, чтобы в чем-то засомневаться, и с 2011 года принимала участие во всем, до чего могла дотянуться. Если говорить о Донецке, филологическая среда считала, что я из «тусовки слэмеров», на слэмах советовали «не связываться с этими стариками», а я как-то успевала одновременно быть везде и нигде, и было так хорошо. Мне все было интересно. Сидеть в подвале «Gang’ю’бazz»-бара, а потом участвовать в «приличных» обсуждениях на филфаке, а еще сгонять куда-нибудь на другой конец страны и запустить на холме после фестиваля воздушного змея, и сидеть на полу в чужой комнате, окутанной сладковатым дымом, под звуки чьего-то кахона и стук по клавиатуре. И слушать, слушать, слушать.
Лишних рук не бывает, что только не приходилось делать: я рисовала афиши, писала отчеты, редактировала тексты, ночами занималась рассылкой, оформляла журналы — считаю, мне очень повезло с опытом. Перед тем, как окончательно уйти из фестивального движения, долго работала над самиздатовским сборником украинского андеграунда. Делали его на какой-то выбитый областной грант. Из-за нерешаемых разногласий с одним из составителей я отказалась от собственного имени среди редакторов, но свою работу закончила. Помню, как списывалась с авторами из разных городов, некоторых уговаривала. Многие на тот момент выпали из движения, обзавелись семьями, бросили писать и публиковаться, — но в итоге все согласились. Долго составляли и перетасовывали подборки. Замечательный художник, историк-археолог Витя Трубников нарисовал необыкновенной красоты и глубины графическую обложку. Все это мы делали безо всяких вознаграждений, конечно.
Я очень боялась, что сборник окажется очередной братской могилой, — к сожалению, так и случилось. У него были все шансы выбиться за пределы местечковости, но нет. Не столько обидно, сколько грустно — из-за авторов и их текстов, очень хороших. А теперь прошло слишком много времени, и это перестало быть актуальным.
Корректировать прошлое и выбирать из него только «приглядное» не хочу и не буду. В 13-16 лет я была доверчивый
зверок, как писал Ходасевич про мышь. Кто-то говорил, что «заумная и бездушная», что «слишком книжная» и «нимфетка», пугали прыжком/падением с подоконника. Но в качестве подростка меня никогда не воспринимали, было обидно. Это теперь смешно вспоминать, как взрослые адекватные люди пару раз заявляли в местных СМИ, что запрещают мне участвовать в конкурсах и предлагают в дальнейшем роль жюри, а на сайтах не верили в мое существование: «Пишет взрослый мужик, а фотографии из инета у какой-нибудь малолетки украл, признавайся уже», — я поливала слезами ноутбук, всхлипывала в трубку другу-математику и просила подтвердить, что Аня Грувер не фейк и даже временами появляется в школе.
Было очень страшно вырастать, мне всерьез казалось, что я этого не переживу. Несколько раз надолго бросала писать (ну, примерно, как бросать курить — с невероятной легкостью), и тоже было очень страшно. Чувствовала онемение, языковую несвободу. Будто слова приковали меня к смыслам и формам, и вырваться невозможно.
В 2014 году, после затянувшегося молчания, стихотворные строчки сами собой стали проговариваться на украинском языке. Это был странный неконтролируемый процесс, билингвальное от рождения сознание тяжело объяснять изнутри. Украинский язык меня освободил, я поняла, что прежде такая внутренняя свобода, честность и откровенность были невозможны.
С тех пор четвертый год я принципиально и осознанно пишу стихотворения исключительно на украинском языке (кроме двух текстов), но нигде не участвую и их не публикую. Иногда выкладываю где-то в соцсетях. Чаще они просто расползаются по файлам и почтовым ящикам. Когда критик и поэт Елена Пестерева начала переводить их на русский, я просидела полдня, собирая для Лены тексты из этого хаоса и отыскивая в каких-то неожиданных папках, черновиках, сообщениях и заметках.
Переосмысление происходило неоднократно и могло быть сначала не связано с «поэтической» составляющей, но потом обязательно догоняло эхом и сказывалось. Рубеж детства и подросткового периода у меня был тяжелый и больной во многих смыслах (никаких метафор). В этом возрасте хотелось считать себя умным циником, а согласиться с положением жертвы было унизительным. Я бы не хотела оказаться на месте людей, близко знавших меня в то время. Сама ситуация была такова, что в итоге наблюдатели и сочувствующие невольно превращались в молчаливых соучастников, я рада, что с некоторыми из них нам удалось это преодолеть и пережить.
Не участвовала во флешмобе #янебоюсьсказати и противоречиво к нему отношусь, но в 2018 году во многом благодаря таким акциям ситуация кардинально изменилось. Наверное, происходи все то же самое сейчас, итог был бы другим, и моя жизнь сложилась бы как-то иначе. Это всего лишь условное наклонение. Странно рассказывать с таким градусом откровенности, но по-другому — не вижу смысла.
— Предлагаю повысить градус.— Себя-подростка я уже не спасу. Говорю об этом не потому, что раньше было нельзя, а теперь стало можно (и не только можно, а еще и как будто — хороший тон). И даже не потому, что не знала, как сказать, кого слушать, к кому обратиться за помощью. Не потому, что боялась или не умела. Тема не для ответа в подобном интервью, постараюсь коротко: я против суда Линча, против последних громких историй с неподтвержденными обвинениями, но
за абсолютную деромантизацию педофилии.
Антиэстетика не должна быть морализаторской (морализаторство порой прячется и за новой терминологией для внутреннего пользования), не должна быть чистенькой и стерильной — этого не навяжешь, не разжуешь, в таком не убедишь. Со мной это происходило в течение четырех лет. Речь о длительном психологическом и не только психологическом насилии, о манипуляциях и — одновременно — о вроде бы подлинных (а этого никто не знает наверняка) взаимных чувствах, которые не позволяют признать ситуацию такой, какая она есть. Я не так давно вышла из этого возраста и еще хорошо помню: уверенность в собственной правоте дала трещину, когда чрезвычайно умная женщина, которая мне нравилась, которой я доверяла, в разговоре на равных мимоходом намекнула, что происходящее со мной просто нелепо, но ничего, пройдет.
Вот тогда будто иголкой кольнуло. Именно
нелепо, пошло, преходяще, даже глуповато, — верные слова. А не
отвратительно, грязно, стыдно, порочно. Ну, не знаю, к кому отослать — к Сабине Шпильрейн, что ли. Не
девиация, сломанная жизнь и
травмированная психика(так или иначе, в этих определениях всегда элемент романтизации), — а трата времени, сил, чувств, мыслей на то, что тебя
недостойно. Ты
не виноват_а, ты
не останешься на всю жизнь жертвой, ты
умнее. Да, в разговоре с детьми такими словами можно. Мы до сих пор находимся в культурной ситуации, когда для ребенка/подростка (особенно начитанного, воспитанного) педофилия/гебефилия/эфебофилия привлекательна, эстетична, а все прочее — ханжество, фарисейство, лицемерие и, извините, зависть, старость, недотрах. Так просто это не сломаешь, да и не нужно ломать, нужно постараться выстроить новую культурную парадигму.
— Ваше восприятие мира помогает в общении с людьми или наоборот?— Удачный какой способ артикулировать свою позицию, спасибо! Нет, мне кажется, между тем, какой я человек и чем занимаюсь, никакой особенной связи нет. Я категорически против вымирающего образа «больного» человека искусства и «здорового» обывателя. Да хоть вице-король Индии. Это все равно что: привет, мое призвание теоретическая механика, поэтому у меня немотивированная агрессия, улавливаешь логику?
Когда-то прочитала пост Евгении Вежлян, что «молодое поколение» регулярно не отвечает на письма. Не могу говорить от лица «поколения», причины в каждом конкретном случае слишком разные, но это точно не от тотального отсутствия уважения.
У меня серьезные проблемы с коммуникациями, и не собираюсь оправдывать это тем, что я литературный критик.
Год назад я опоздала со звонком на два дня, и больше никогда не смогу услышать этот голос. Хочу сказать, что очень благодарна людям, которые ко мне терпеливы. Весь прошлый год месяцами не могла заставить себя ответить на сообщения от близких и интереснейших людей, которых ни в коем случае не хотела бы потерять и обидеть. Сейчас стало немного легче.
— А что до семьи? Какими качествами должен обладать ваш избранник…— Что за дискриминация — почему это сразу избранни_к, почему не избранни_ца?! Конечно! строгий кастинг по опроснику Марселя Пруста, старому тесту «Искусство или нет?» на Colta, игре в гляделки, а потом раз в год переаттестация.
— Есть ли у вас цель в творчестве? Какой след вы хотели бы оставить?— А можно не отвечать про цели и следы, а задать себе другой вопрос? Он очень простой. Что ты, Грувер, сейчас делаешь-то вообще.
Никогда не думала, что окажусь в такой роли, но я начала заниматься популяризаторским проектом в Израиле — о мировой детской и подростковой литературе, хотела бы заняться тем же в Украине, может быть, в каком-нибудь другом формате. Приходится очень многому учиться в процессе и идти с собой на компромиссы, но именно работа с подростковой аудиторией за пределами школ и студий кажется мне сегодня чрезвычайно важной.
В общем, иду «вверх по лестнице, ведущей вниз», а на следы обернусь как-нибудь позже.
скачать dle 12.1